Часть первая
I
Когда Марта проснулась, было ещё темно и очень холодно. Ледяной ветер с Северного моря врывался сквозь трещины в стенах, образовавшиеся в этом старом доме из двух комнат от его постепенного оседания. Вдалеке глухо шумел прибой. Больше ничего не нарушало тишины.
Марта лежала не шевелясь, сурово отодвинувшись подальше от Роберта, который всю ночь кашлял и метался, часто прерывая её сон. С минуту она размышляла, мужественно встречая наступающий день и стараясь подавить в себе горькое чувство к мужу. Потом, собравшись с силами, поднялась с постели.
Каменный пол леденил её босые ноги. Она торопливо, хотя и через силу, одевалась. В её движениях сказывалась энергия крепкой женщины, которой не было ещё и сорока лет. Тем не менее одевание так утомило её, что она задыхалась. Она не была голодна, — с некоторого времени она почему-то перестала ощущать сильный голод, но её мучила нестерпимая тошнота. Дотащившись до раковины, она открыла кран. Вода не шла. Трубы замёрзли.
Марта словно оторопела на мгновение и стояла, прижав огрубевшую руку к вздутому животу и глядя в окно на медленно занимавшуюся зарю. Внизу ряд за рядом вырисовывались туманные очертания копей. Справа чернел город Слискэйль, за ним — гавань, где мерцал один-единственный холодный огонёк, а дальше море, ещё более холодное. Слева застывший силуэт копра над шахтой «Нептун № 17», напоминая виселицу, выступал на фоне бледного утреннего неба, царил над городом, гаванью и морем.
Морщина на лбу Марты обозначилась резче. Вот уже три месяца тянется забастовка… Словно спасаясь от мыслей об этой беде, она резко отвернулась от окна и принялась разводить огонь. Нелёгкая задача. У неё были только сырые дрова, которые Сэмми вчера выловил из воды, да немного угольного мусора самого худшего сорта, его принёс Гюи с отвала. Её бесило, что ей, Марте Фенвик, которая, как и подобает жене углекопа, всегда имела запас наилучшего угля, приходится теперь возиться с мусором. Но в конце концов ей удалось развести огонь. Она вышла за дверь, одним сердитым ударом разбила лёд в кадке, наполнила водой чайник и, воротясь в кухню, поставила его на огонь.
Ждать пришлось долго. Но, наконец, вода вскипела, и Марта, налив себе чашку, примостилась у огня, сжимая чашку обеими руками и медленно прихлёбывая кипяток. Он её согрел, по онемевшему телу разлилась живительная теплота. Конечно, напиться чаю было бы ещё приятнее; с чаем ничто, ничто не может сравниться. Но и кипяток не плох: Марта чувствовала, что все в ней оживает. Пламя, охватив сырые дрова, осветило клочок старой газеты, оставшийся от растопки и лежавший на глиняном очаге. Продолжая прихлёбывать из чашки горячую воду, Марта машинально прочла:
«М-р Кейр Харди внёс в Палату общин запрос, предполагает ли правительство, в виду крайней нужды среди населения северных районов, предоставить школам возможность организовать питание детей неимущих родителей. На это получен ответ, что правительство не намерено такую возможность предоставить».
Лицо Марты, исхудавшее до костей, не выразило ничего — ни интереса, ни возмущения. Оно было непроницаемо, как сама смерть.
Вдруг она обернулась: так и есть, Роберт проснулся. Он лежал на боку в знакомой позе, подперев щеку рукой, и смотрел на неё. И сразу же накопившаяся горечь снова поднялась в душе Марты. Во всём, во всём, во всём виноват он. Тут Роберт закашлялся; она знала, что он всё время пытался удержать кашель из страха перед ней. Это был глубокий, тихий, привычный кашель, в нём не было ничего раздражающего. Кашель этот был как будто неотделим от Роберта, он его не мучил, он одолевал его как-то мягко, почти ласково. Рот его наполнился мокротой. Приподнявшись на локте, Роберт выплюнул её в клочок бумаги. Он постоянно нарезал такие квадратики, старательно, заботливо вырезал их из журнала «Тит-Битс» старым кухонным ножом с костяной ручкой. Запас бумаги у него никогда не переводился. Он отхаркивал мокроту в один из таких клочков, рассматривал её, потом складывал бумажку и сжигал её… сжигал с каким-то облегчением. Когда он лежал в постели, он бросал эти сложенные бумажки на пол и сжигал позже, после того как вставал. В Марте внезапно проснулась ненависть к мужу, к этому кашлю, неотделимому от него… Тем не менее она поднялась, снова наполнила чашку кипятком и отнесла ему. Роберт молча взял чашку из её рук.
Стало светлее. Часов в комнате теперь не было, они первыми были заложены, мраморные часы с башенкой, приз, полученный её отцом за игру в шары, — да, отец был славный человек и настоящий чемпион! — но Марта решила, что уже должно быть около семи. Она обернула шею чулком Дэвида, надела суконную кепку мужа, перешедшую теперь в её собственность, и потрёпанное чёрное пальто. Вот это уж во всяком случае приличная вещь — её чёрное суконное пальто! Она не из тех, что ходят в накинутом на плечи платке. Нет! Она всегда была и будет приличной женщиной, несмотря ни на что. Она всю жизнь старалась быть приличной.
Не сказав ни слова, не взглянув на мужа, она вышла, на этот раз через парадный ход. Закрывая лицо от резкого ветра, направилась вниз, в город, по крутому спуску Каупен-стрит.
Было ещё холоднее, чем вчера, ужасно холодно. Террасы пустынны, нигде ни души. Марта миновала трактир «Привет», потом Миддльриг, прошла мимо безлюдной лестницы клуба шахтёров, покрытой замёрзшими плевками, — след, оставшийся от последнего митинга, как остаётся на берегу пена после прилива. На стене было написано мелом: «Общее собрание в три часа». Это написал Чарли Гоулен, — тот, что работает контролёром у весов, здоровенный шалопай и забулдыга.
Марта дрожала от холода и старалась идти быстрее. Но не могла. Ребёнок, которого она носила в себе, лежал внутри, не шевелясь ещё, свинцовым грузом, мешал двигаться, тянул вниз, пригибал к земле. Беременна! В такое время!.. У неё три взрослых сына: Дэвиду, самому младшему, уже скоро пятнадцать… И влопаться таким образом! Она сжала кулаки. Негодование закипело в ней. А все он, Роберт… приходит домой пьяный и молча, угрюмо делает с нею, что хочет.
Большая часть лавок в городе была заперта. Многие из них закрылись совсем. Даже кооперативная. Но Марта не унывала. В её кошельке сохранилась ещё медная монета в два пенса. На эти два пенса она накупит всего вдоволь, не так ли? Конечно, не у Мастерса: вот уж два дня, как он держит на запоре свою лавку, битком набитую закладами, среди которых имеются и её собственные ценные вещи; три медных шарика над его дверью позвякивают безнадёжно. И не у Мэрчисона, и не у Доббса, и не у Бэйтса. Все они закрыли свои лавки, все боятся, до смерти боятся, как бы не случилось беды.
Она свернула на Лам-стрит, перешла через дорогу, спустилась узким переулком к бойне. Когда она подошла ближе, лицо её просветлело. Хоб был здесь. В жилете поверх рубахи и в кожаном фартуке он подметал залитый бетоном двор.
— Найдётся что-нибудь сегодня, Хоб? — Голос её звучал робко, и она стояла не двигаясь, ожидая, пока он обратит на неё внимание.
Он отлично её заметил, но по-прежнему, не поднимая головы, сгонял метлой грязную воду с плит. От его мокрых красных рук шёл пар. Марта терпеливо дожидалась. Хоб — молодчина, Хоб знает её, он сделает для неё, что может. Она стояла и ждала.
— Нет ли каких-нибудь обрезочков, Хоб?
Она просила немногого — какой-нибудь никому не нужный кусок, обрезки потрохов, которые обычно выбрасывались.
Хоб, наконец, прервал свою работу и, не глядя на Марту, сказал отрывисто и грубо, потому что ему неприятно было отказывать ей:
— Ничего сегодня нет.
Она смотрела ему в лицо.
— Ничего?
Он покачал головой.
— Ничего! Ремедж приказал нам заколоть весь скот ещё вчера вечером, в шесть часов, и все свезти в лавку. Он, должно быть, узнал, что я раздаю кости. Он чуть мне головы не оторвал!
Марта закусила губы. Итак, значит, Ремедж отнял у них надежду поесть супу или кусочек жареной печёнки. Она стояла расстроенная. Хоб с ожесточением орудовал метлой.
Марта шла обратно, задумавшись, постепенно ускоряя шаг, снова переулком, потом по Лам-стрит до гавани. Здесь она с первого взгляда увидела, что нет надежды получить что-нибудь. Ветер раздувал её платье, но она стояла неподвижно. Измождённое лицо выражало теперь полное смятение. Не получить и селёдки; а она было уже решилась обратиться за подачкой к Мэйсерам. «Энни Мэйсер» стояла среди других лодок, выстроившихся в ряд за молом, с убранными, нетронутыми сетями. «Это все из-за погоды, — подумала Марта уныло, блуждая взглядом по грязным, бурлящим волнам. — Ни одна лодка не вышла сегодня в море».
Она медленно отвернулась и с поникшей головой зашагала обратно в город. На улицах попадалось теперь больше людей, город оживал, несколько телег с грохотом катилось по мостовой. Прошёл Харкнесс из школы на Бетель-стрит, человечек с острой бородкой, в золотых очках и в тёплом пальто; несколько работниц канатного завода в деревянных башмаках; клерк, дуя на окоченевшие пальцы, торопился в канцелярию городской думы. Все они старались не замечать Марту, избегали её взгляда. Они не знали, кто такая эта женщина. Но они знали, что она — с Террас, откуда шла беда, та напасть, что обрушилась на весь город в течение последних трёх месяцев. Едва волоча ноги, Марта стала взбираться на холм.
У булочной Тисдэйля стоял запряжённый фургон, в который грузили хлеб для развозки. Сын хозяина, Дэн Тисдэйль, бегал из пекарни на улицу и обратно с большой корзиной на плече, наполненной свежеиспечёнными булками. Когда Марта поравнялась с булочной, у неё дух захватило от горячего вкусного аромата свежего хлеба, шедшего из подвала, где помещалась пекарня. Она инстинктивно остановилась. Она была близка к обмороку — так ей вдруг захотелось хлеба. В эту минуту Дэн вышел на улицу с полной корзиной. Он увидел Марту, увидел и голодное выражение её лица. Дэн побледнел: что-то похожее на ужас омрачило его глаза. Недолго думая, он схватил булку и бросил её Марте в руки.
Она ни слова не вымолвила, но от благодарности чуть не заплакала. Туман носился перед её глазами, пока она продолжала свой путь вверх по Каупен-стрит и потом по Севастопольской улице. Марте всегда нравился Дэн, славный парень, который работал в копях «Нептун», потому что это освобождало от военной службы, а с тех пор как началась забастовка, помогал отцу, развозя в фургоне хлеб. Он часто болтал с её сыном Дэви.
Немного запыхавшись, после крутого подъёма, Марта добралась до дверей своего дома и уже взялась было за ручку.
— Знаете, у миссис Кинч заболела Элис, — остановила её Ханна Брэйс, её ближайшая соседка.
Марта покачала головой: всю последнюю неделю дети на Террасах один за другим заболевали воспалением лёгких.
— Передайте миссис Кинч, что я забегу к ней попозже, — сказала она и вошла к себе.
Все четверо — Роберт и трое сыновей — уже встали, оделись и собрались вокруг огня. Как и всегда, глаза Марты первым делом обратились к Сэмми. Он улыбнулся ей, не разжимая губ, улыбкой, которая была у него всегда наготове и от которой его голубые глаза, глубоко посаженные под шишковатым лбом, превращались в едва видные щёлочки. В улыбке Сэма сквозила беспредельная уверенность к себе. Он был старший сын и любимец Марты и, несмотря на свои девятнадцать лет, работал уже забойщиком в шахте «Нептун».
— Эге, гляди-ка! — подмигнул Сэм Дэвиду. — Гляди, какова у нас мамаша! Ходила, ходила до тех пор, пока не подцепила где-то целую булку для тебя.
Дэви в своём углу послушно улыбнулся: это был худенький, тихий и бледный мальчик с серьёзным и упрямым выражением продолговатого лица. Когда он наклонился к огню, на спине его резко выступили лопатки; большие тёмные глаза всегда глядели испытующе, но сейчас их взгляд немного смягчился. Дэвиду было от роду четырнадцать лет, он работал под землёй в «Нептуне» на участке «Парадиз»[1] в качестве подкатчика, по девяти часов в смену, в настоящее же время бастовал и был порядком голоден.
— Что вы на это скажете, ребята? — продолжал Сэм. — Дядя Сэмми тренируется для роли «живого скелета», теряет в весе шестьдесят кило за две недели, выполняя «Советы полным дамам» и проходя курс лечения от тучности. А тут наша мамаша является домой с таким угощением! Тяжёлая задача для Сэмми, не так ли, Гюи, парнишка?
Марта сдвинула тёмные брови.
— Скажи спасибо, что хоть это достала. — И принялась резать булку на ломти.
Все следили за ней, как зачарованные, даже Гюи, занятый починкой своих старых футбольных башмаков, — и тот поднял глаза. А чтобы отвлечь мысли Гюи от футбола, требовалось немаловажное событие. Гюи был прямо-таки помешан на футболе, считался вожаком местной, слискэйльской футбольной команды, — это в семнадцать лет, заметьте! — и посвящал ей всё то время, когда не был занят откаткой вагонеток в «Парадизе».
Гюи ничего не ответил Сэму. Гюи редко находил, что сказать. Он был молчалив, ещё молчаливее, чем его отец. Но и он тоже не отрывал глаз от хлеба.
— Ах, извини, мама, — Сэмми вскочил и взял из рук Марты тарелку с нарезанным хлебом, — и о чём я только думаю! Совсем забыл правила хорошего тона. «Разрешите предложить», как сказал герцог в великолепном мундире тайнских гусар. — И Сэм поднёс тарелку отцу.
Роберт взял один из ломтиков. Посмотрел сначала на него, потом на Марту.
— Это из Попечительства?[2] Если от них, то я не стану есть.
Их взгляды скрестились.
Он повторил упавшим голосом:
— Я тебя спрашиваю, откуда хлеб? Из Попечительства, или нет?
Марта всё ещё смотрела на него, думая о том, каким безумством с его стороны было ухлопать все их сбережения на эту забастовку. Потом она ответила:
— Нет.
— Господи, да не всё ли равно? — вмешался Сэм со своей обычной шумной весёлостью. — Никто из нас не откажется его есть, я полагаю. — Он выдержал взгляд отца все с той же дерзкой весёлостью. — Нечего так смотреть, папа. Всему бывает когда-нибудь конец. И я не больно заплачу, когда это кончится. Я хочу, наконец, взяться за работу, а не сидеть сложа руки и дожидаться, пока мать добудет какую-нибудь жратву. — Он обратился к Дэви: — Прошу вас, граф, возьмите кусок этой мочалы! Не сомневайтесь! Уверяю вас, единственное, что может случиться, — это то, что вас стошнит…
Марта вырвала тарелку из его рук.
— Я не люблю таких шуток, Сэмми! Нечего насмехаться над хорошей пищей!
Она сердито хмурилась, говоря это. Но всё же дала Сэмми самый большой ломоть. Другой протянула Гюи, а себе оставила самый маленький.
II
Десять часов. Дэвид взял шапку, выскользнул из дому и побрёл по неровно осевшей мостовой Инкерманской улицы. Все улицы шахтёров в Слискэйле носили названия тех мест Крыма, где были некогда одержаны славные победы. Главная улица — та, на которой жил Дэвид, — называлась «Инкерманской». Соседняя — Альминской; под ней шла Севастопольская, а в самом низу, — где жил Джо, — Балаклавская. Дэвид направился к Джо, в надежде, что тот пойдёт с ним погулять.
Ветер утих, и неожиданно выглянуло солнце. Обилие яркого света радовало мальчика, хотя и слепило непривыкшие к нему глаза. Зимой, когда он работал в шахте, он часто не видал солнца помногу дней подряд. Когда он утром спускался в шахту, было ещё темно. И так же темно бывало, когда он вечером поднимался наверх.
А сегодня день, хотя и холодный, ярко сиял, наполняя все существо Дэвида какой-то необычной радостью и смутным воспоминанием о тех редких случаях, когда отец отправлялся удить рыбу на Уонсбек и брал его с собой. Мрак и грязь шахты оставались далеко позади, вокруг был зелёный орешник и журчала чистая, прозрачная вода…
— Гляди, гляди, папа! — вскрикивал он, когда его восхищённый взгляд встречал целую поляну раннего первоцвета.
Он свернул на Балаклавскую.
Подобно другим улицам шахтёров, она тянулась на добрые пятьсот ярдов. Здесь было царство почернелых от грязи и копоти каменных домов, испещрённых безобразными белыми шрамами в тех местах, где были залиты извёсткой самые большие или свежие трещины. Четырёхугольные трубы, покривившиеся, полуразвалившиеся, походили на пьяных. Длинный ряд крыш благодаря оседанию домов образовал волнообразную линию, напоминая море в бурную погоду. Дворы были обнесены заборами, сооружёнными из чего попало — сгнивших железнодорожных шпал, поленьев, ржавого рифлёного железа, за заборами — в качестве опоры — навалены кучи пустой породы и шлака. В каждом дворе была общая уборная, в каждой такой уборной стоял железный бак. Уборные были похожи на сторожевые будки между рядами домов, а в конце каждого ряда беспорядочно громоздились разные службы, выстроенные кое-как, на неровной земле, рядом с голыми участками рельсовых путей. Рудник «Нептун № 17» был расположен приблизительно посредине, а за ним простирался кочковатый, весь в трещинах и лужах, унылый пустырь «Снук». Пустырь окаймляли старые выработки «Нептуна», заброшенные сотню лет назад. На «Снук» выходила зияющим устьем старая шахта Скаппер. Все здесь имело отношение только к копям. Далеко вокруг, на плоской равнине, не видно было ничего, кроме рудничных труб, отвалов, надшахтных копров, — всего, что связано с копями. Развешанное на верёвке бельё сочными голубыми и алыми тонами с прямо оскорбительной резкостью выделялось на унылом грязно-сером фоне всего этого места. Это бельё на верёвке придавало всей картине какую-то угрюмую и словно извращённую красоту.
Дэвиду всё здесь было хорошо знакомо. Он и раньше находил здесь мало привлекательного, а теперь — меньше, чем когда бы то ни было. Над длинным рядом мрачных, прижатых друг к другу жилищ словно нависла атмосфера апатии и безнадёжности. Несколько шахтёров — Боксёр Лиминг, Кикер Хау, Боб Огль и другие, весь кружок завзятых картёжников, сидели на корточках у стены. Они теперь не играли в карты, потому что у них не было ни гроша медного, и сидели здесь молча, просто так, от нечего делать. Боб Огль, работавший в «Парадизе» в первой смене, кивком поздоровался с Дэви, поглаживая узкую голову своей собаки. Лиминг промолвил:
— Здорово, Дэви. Как дела?
Дэвид ответил:
— Здорово, Боксёр.
Остальные с интересом посматривали на Дэви, так как он был сыном Роберта, зачинщика забастовки. Перед ними стоял бледный мальчик в костюме грубой шерсти, из которого он давно вырос, с бумажным шарфом на шее, в тяжёлых деревянных башмаках шахтёра (так как кожаные были заложены), с давно не стриженной головой, по-детски тонкими запястьями и большими рабочими руками.
Он чувствовал на себе любопытные взгляды, но, спокойно откинув голову, зашагал к дому № 19, где жил Джо. На воротах этого дома была вкось и вкривь намалёвана надпись: «Агент по продаже велосипедов. Похоронное бюро. Даются обеды». Дэвид вошёл.
Джо и его отец, Чарли Гоулен, завтракали: на деревянном некрашеном столе стоял полный горшок холодного паштета, большой коричневый чайник, открытая жестянка с сгущённым молоком и неровно початый каравай хлеба. Беспорядок на столе был невообразимый. Такой же беспорядок царил во всей квартире из двух комнат, соединённых отвесной лестницей. Грязь, куча всяких съестных припасов, треск огня, разбросанная повсюду одежда, немытая посуда, запах жилья, пива, сала, пота — и во всем неряшливый, убогий комфорт.
— Алло, мальчик, как поживаешь?
И Чарли Гоулен, в сорочке, заправленной в брюки, с незастёгнутыми, свисавшими на толстый живот подтяжками, в ковровых домашних туфлях на босу ногу, отправил в свой большой рот громадный кусок мяса. Потом помахал могучим красным кулаком, в котором держал нож, и приветливо закивал Дэвиду. Чарли был неизменно приветлив, всегда и со всеми; что называется, душа-человек был этот большой Чарли, контролёр-весовщик на «Нептуне». Он ладил с рабочими, ладил и с Баррасом. Он был на все руки мастер: сам хозяйничал, так как жена его умерла три года тому назад; непрочь был тайком поохотиться на кроликов или половить лососей там, где это было запрещено.
Дэвид сидел, наблюдая, как ели Джо и Чарли. А ели они смакуя, с безмерным аппетитом: молодые челюсти Джо методически жевали и чавкали, Чарли причмокивал жирными губами, выгребая ножом застывший соус из горшка с паштетом. Дэвид невольно облизнулся, рот его наполнился слюной. Вдруг, когда они уже почти кончили завтрак, Чарли, словно осенённый внезапной догадкой, перестал на минуту орудовать ножом в горшке.
— Может быть, и ты, паренёк, не прочь поскрести в горшке?
Дэвид отрицательно покачал головой: что-то заставило его отказаться. Он усмехнулся.
— Я уже завтракал.
— Ах, так! Ну что же, раз ты уже перекусил…
Маленькие глазки Чарли лукаво поблёскивали на его широком красном лице. Он покончил с паштетом.
— А что делает твой отец теперь? Ведь похоже на то, что дело наше лопнуло.
— Не знаю.
Чарли облизал нож и удовлетворённо вздохнул.
— Да, натерпелись мы горя… Я с самого начала был против… И Геддон был против. Никто из нас не хотел этого. Поднимать историю из-за кожанов[3] и грошевой прибавки на тонну! Говорил я, что из этого ничего не выйдет.
Дэвид посмотрел на Чарли. Чарли был весовщиком от рабочих, служащим местной организации Союза горняков и состоял в приятельских отношениях с Геддоном, представителем Союза в Тайнкасле. И Чарли отлично знал, что дело тут было вовсе не в кожанах и не в прибавке полпенни за тонну угля. Дэвид сказал серьёзно:
— В шахтах Скаппер-Флетс очень много воды.
— Воды! — Чарли улыбнулся ясной улыбкой всезнающего человека. Он работал наверху, у выхода шахты, проверяя вес поднимавшихся со скрипом вагонеток, в шахту ему никогда не приходилось спускаться. Поэтому он и мог позволить тебе разыгрывать всезнайку. — «Парадиз» всегда был мокрым местом. Там вода стояла подолгу. И Скаппер-Флетс, я думаю, не хуже остальных шахт. Не такой человек твой отец, чтобы испугаться лишней капли воды, — ведь правда?
Дэвид, не глядя, чувствовал, что Чарли ухмыляется, и негодование его росло. Он сказал сдержанно:
— Отец работает в копях вот уже двадцать пять лет, так что вряд ли он боится воды.
— Отлично, отлично, я так и знал, что ты это скажешь. Стой крепко за отца. Если не ты, то кто же за него постоит? Я тебя за это ничуть не осуждаю. Ты парень сметливый.
Чарли громко рыгнул, уселся на своё место у огня и, зевая, потягиваясь, принялся набивать почерневшую трубку.
Джо и Дэви вышли на улицу.
— Ему-то не приходится спускаться в «Парадиз»! — непочтительно заметил Джо, как только дверь за ними захлопнулась. — Старый чёрт! Ему бы очень полезно было поработать внизу в воде, как работаю я.
— Не в одной только воде тут дело, Джо, — сказал убеждённо Дэвид. — Знаешь, мой отец говорит…
— Знаю, знаю! Мне до смерти надоело это слышать — и всем остальным тоже, Дэви. Твой отец знает Скаппер-Флетс, а думает, что знает все копи.
Дэвид горячо возразил:
— Ему известно очень многое, поверь, Джо. Не для потехи же он всё это затеял!
— Он-то — нет, а вот некоторые другие… Осточертело им работать в воде, вот они и подумали, что хорошо будет отдохнуть. Ну, а теперь, после того как они этим проклятым отдыхом вволю натешились, они рады на все пойти, только бы снова начать работать, хотя бы шахты доверху были залиты водой.
— Что ж, пускай выходят на работу.
Джо сказал хмуро:
— Они и выйдут, можешь быть спокоен. Вот подожди, в три часа будет собрание, тогда услышишь. И не становись ты, пожалуйста, на дыбы! Меня все это бесит не меньше, чем тебя. Опротивела мне эта шахта проклятущая! При первом удобном случае я улизну отсюда. Вовсе не намерен торчать на этой работе до конца своих дней! Я хочу обзавестись монетой и увидеть хоть кусочек настоящей жизни!
Дэвид молчал, расстроенный и возмущённый, чувствуя, что все в жизни против него. Ему тоже хотелось избавиться от «Нептуна», но не таким путём, каким хотел сделать это Джо. Он вспомнил, как Джо убежал когда-то, как его, плачущего, привёл обратно Роддэм, полицейский сержант, и потом отец задал ему здоровую порку.
Мальчики молча шагали рядом. Джо, немного рисуясь, на ходу раскачивался всем телом, засунув руки в карманы. Это был хорошо сложённый юноша, двумя годами старше Дэвида, с квадратными плечами, прямой спиной, густой шапкой чёрных курчавых волос и небольшими живыми карими глазами. Джо был очень красив и знал это. Во взгляде его светилась самоуверенность, даже в лихо заломленной кепке чувствовались задор и тщеславие. Помолчав некоторое время, он продолжал:
— Когда хочешь жить в своё удовольствие, надо иметь деньги. А разве здесь, на шахтах, скопишь что-нибудь? Чёрта с два! На большие деньги здесь рассчитывать нечего. Ну, а я хочу жить весело. И иметь много денег. Надо поискать в других местах. Тебе-то хорошо, ты, может быть, попадёшь в Тайнкасл. Твой отец хочет, чтобы ты поступил в колледж, это тоже одна из его фантазий. А мне придётся самому о себе позаботиться. И позабочусь, вот увидишь! Надо только одно помнить: занимай место, пока его не занял другой!
Он вдруг оборвал свою хвастливую болтовню и дружески ударил Дэви по плечу, улыбаясь весёлой и ласковой улыбкой. Когда Джо этого хотел, он умел быть весел и ласков, как никто, — его весёлость согревала душу, красивые карие глаза сияли добротой, и он казался самым славным из всех славных малых.
— Пойдём к лодке, Дэви, покатаемся вдоль берега, потом отъедем подальше и посмотрим, не попадётся ли что-нибудь.
Они прошли уже Гаванную улицу и достигли берега. Перелезли через дамбу и очутились на твёрдом песке. За ними лежала цепь высоких дюн, поросших редкой жёсткой травой и осокой, покрытой налётом соли. Дэвид любил дюны. Летом, по субботам, когда они поднимались наверх из «Нептуна» и отец отправлялся с товарищами в трактир «Привет», Дэвид забирался на дюны и здесь, в одиночестве, среди осоки, слушал пение жаворонка, бросив свою книгу и ища глазами крошечное пятнышко, там высоко, в ярко-голубом небе. И сейчас его тянуло лечь на песок. Голова опять кружилась, толстый ломоть свежего хлеба, съеденный утром с такой жадностью, свинцом лежал у него в желудке. Но Джо был уже у мола.
Взобравшись на мол, они очутились в гавани. Здесь, в грязной, пенившейся воде, несколько мальчиков с Террас искали уголь. Привязав к шесту старое ведро, в котором были пробиты дырки, они вылавливали им куски угля, упавшие в воду при погрузке барж ещё в то время, когда в порту работали. Лишившись угольного пайка, который рабочие получали из шахты два раза в месяц, они рылись здесь в грязи в поисках топлива, о котором прежде никто бы и не вспомнил. Джо смотрел на них с тайным пренебрежением. Он постоял у воды, широко расставив ноги и засунув руки в выпятившиеся карманы брюк. Джо испытывал презрение к этим беднякам. Его погреб был набит отличным углём, стащенным из шахты; он сам стащил его, выбрав лучший из кучи. А желудок его был всегда набит пищей, хорошей пищей, — об этом заботился Чарли, его отец. И все потому, что они с отцом знали, как нужно действовать: брать, добывать все, а не стоять тут в воде, дрожа, умирая с голоду, роясь в грязи, в робкой надежде, — авось что-нибудь сжалится над тобой и прыгнет к тебе в ведро.
— А, Джо, здорово! — прокричал заискивающе Нед Софтли, слабоумный откатчик из «Парадиза». Его длинный нос покраснел, все его тщедушное недоразвитое тело судорожно дрожало от холода. Он бессмысленно посмеивался.
— Нет ли окурочка, а, Джо, голубчик? Смерть покурить хочется.
— Будь я проклят, Нед, дружище… — Джо мгновенно проявил сочувствие и великолепный размах. — Будь я проклят, если это у меня не последний! — Он вытащил торчащий у него за ухом окурок, огорчённо посмотрел на него и зажёг его с самым дружеским сожалением. Но когда Нед, взяв окурок, отошёл, Джо ухмыльнулся: конечно, у него в кармане лежала целая пачка папирос «Вудбайн». Но неужели же рассказывать об этом Неду? Боже сохрани! Все ещё усмехаясь, он посмотрел на Дэвида, как вдруг чей-то вопль заставил его снова быстро обернуться.
Это вопил Нед, громко протестуя. Он набрал полный или почти полный мешок угля, проработав три часа на пронизывающем ветру, и только что собирался взвалить мешок на спину и нести домой. Но Джек Викс опередил его. Джек, здоровенный, неотёсанный малый лет семнадцати, преспокойно дожидался подходящего момента, чтобы присвоить добычу Неда. Он подхватил мешок и, с вызовом посмотрев на остальных, хладнокровно, походкой гуляющего человека, зашагал из гавани. В толпе мальчишек раздался взрыв хохота. Ну и потеха! Джек стащил уголь Софтли и идёт себе с ним как ни в чём не бывало, а Нед ревёт и визжит ему вслед как сумасшедший! Настоящая комедия! Джо хохотал громче всех.
Не смеялся только Дэвид. Лицо его было бледно.
— Джек не смеет брать этого угля, — сказал он тихо, — это уголь Софтли. Софтли его собирал.
— Хотел бы я видеть, кто ему помешает! — Джо захлёбывался от смеха. — О господи, нет, вы только посмотрите на рожу Неда, скорее посмотрите…
Юный Викс шествовал по дамбе, легко неся мешок, а за ним бежал плачущий Софтли и насмешливая толпа оборванцев.
— Это мой уголь, — визжал Нед, и слёзы текли по его лицу. — Я столько возился тут, пока собрал его, чтобы маме было чем истопить…
Дэвид сжал кулаки и шагнул наперерез Виксу. Тот сразу остановился.
— Эй! — сказал он. — Что это с тобой?
— Это уголь Неда, — сказал Дэвид сквозь стиснутые зубы. — Ты не смеешь его отнимать. Это нечестно. Несправедливо.
— Чёрт возьми! — пробурчал Джек растерянно. — А кто же это мне помешает?
— Я.
В толпе никто больше не смеялся. Джек не торопясь опустил мешок на землю.
— Ты?
Дэвид утвердительно кивнул головой. Нервы его были до того напряжены, что он не мог произнести ни слова. В нём кипело возмущение несправедливым поступком Джека. Викс был уже почти взрослый мужчина, курил, ругался и пил водку. Он был на целый фут выше Дэви и на полпуда тяжелее. Но Дэвида это не остановило. Он в эту минуту помнил только одно: что Виксу надо помешать обидеть Неда Софтли.
Викс вытянул перед собой кулаки, один над другим.
— Ну-ка, ударь! — ехидно предложил он. Это был традиционный вызов на бой.
Дэвид одним взглядом охватил одутловатое, прыщавое лицо Джека, копну светлых, как лён, волос. Всё было как-то особенно отчётливо и ярко. Он видел угри на нечистой коже Джека, крошечный бугорок на его левом веке. Затем он быстрым, как молния, движением сбил вниз кулаки Джека, а правой рукой нанёс ему сильный удар в нос. Замечательный удар. Нос Джека заметно сплющился, и из него хлынула кровь. Толпа взревела, и трепет свирепого и радостного возбуждения пронизал Дэвида.
Джек отступил, мотая головой как собака, потом снова яростно бросился вперёд. Он размахивал руками, словно молотя цепом.
В эту минуту из обступившей их толпы раздался предостерегающий крик:
— Глядите, ребята, «Скорбящий» идёт!
Дэвид, отвлечённый этим криком, повернул голову, и кулак Джека угодил ему прямо в висок.
Сразу же всё стало как-то странно уплывать назад, всё закружилось перед его глазами, на миг ему почудилось, будто он спускается в шахту, — так внезапно надвинулась на него темнота, и зазвенело в ушах. Потом он лишился сознания.
Толпа поспешно разбежалась. Даже Нед Софтли торопливо ушёл, не забыв захватить свой уголь.
«Скорбящий» тем временем подошёл ближе. Он прогуливался по берегу, наблюдая, как волны тихо набегали на песок и отбегали назад. «Иисус Скорбящий» очень любил море. Он каждый год брал в «Нептуне» отпуск на десять дней и проводил его в Витли-Бэй, мирно бродя взад и вперёд по набережной между щитами, на которых начертан был его любимый текст: «Иисус скорбел о грехах мира». Эти самые слова были выведены золотыми буквами на фасаде его домика, и потому-то, хотя его настоящее имя было Клем Дикери, его все звали «Иисус Скорбящий», или просто «Скорбящий». «Скорбящий» работал в копях, но не жил наверху, на Террасах. Жена его Сюзен торговала пирогами своего приготовления в маленькой лавчонке в конце Лам-стрит, а над лавчонкой помещалась их квартира. Сюзен предпочитала другой, более грозный текст священного писания: «Будь готов предстать перед господом». Этот текст был напечатан на всех бумажных мешочках, в которых она отпускала свои изделия, и отсюда в Слискэйле пошла поговорка: «Ешь пироги Сюзен Дикери и готовься предстать пред господом». Но пироги были отличные, Дэвид их любил. Любил он и Клема Дикери, «Скорбящий» был тихий, безобидный фанатик. И он, по крайней мере, был человеком искренним.
Когда Дэвид очнулся и открыл затуманенные глаза, «Скорбящий» стоял, наклонясь над ним, похлопывая его по ладоням и глядя на него с меланхолической заботливостью.
— Теперь всё прошло, — сказал Дэвид, с трудом поднявшись на локте.
«Скорбящий» проявил замечательную выдержку, ни словом не упомянув о драке. Вместо этого он спросил:
— Ты когда в последний раз ел?
— Сегодня утром. Я завтракал.
— Встать можешь?
Дэвид поднялся, держась за Клема. Он пошатывался, но пытался улыбкой скрыть слабость.
«Скорбящий» мрачно смотрел на него. Он всегда действовал напрямик. И на этот раз он объявил:
— Ты ослабел от голода. Пойдём ко мне домой.
Продолжая поддерживать мальчика, он медленно повёл его по песку через дюны и провёл в свой дом на Лам-стрит.
На кухне у Дикери Дэвид уселся за стол. В этом помещении Клем устраивал свои «кухонные собрания». На стенах ярчайшими красками пылали аллегорические изображения «Страшного суда», «Воскресения мёртвых», «Широкой и узкой стези». На этих картинах было множество парящих ангелов, бесполых, светлокудрых фигур в белоснежных одеяниях, они трубили в золотые трубы. Ангелов окружало ослепительное сияние. А ниже царил мрак, — там, где среди разрушенных коринфских колонн выли исчадия тьмы, подгоняя толпы грешников, трепетавших на краю бездны.
Над камином были подвешены на верёвочках сухие травы и морские водоросли. Клем знал все лекарственные растения, усердно собирал их во время цветения под изгородями, среди скал. И сейчас он стоял у огня, заваривая что-то вроде ромашки в фаянсовом чайнике. Заварив, налил в чашку и поставил перед Дэвидом. Затем, не говоря ни слова, вышел из кухни.
Дэвид выпил отвар. Горькая, но ароматная и очень горячая жидкость согрела его, подкрепила и успокоила. Он забыл о драке и почувствовал, что голоден. Тут дверь отворилась, снова вошёл «Скорбящий» и с ним его жена. Она до странности походила на мужа, эта маленькая, опрятная женщина, вся в чёрном, тихая, с сдержанными движениями и с таким же, как у Клема, спокойно-сосредоточенным выражением лица. Молча поставила она перед Дэви тарелку с двумя только что испечёнными пирожками. Потом из синего эмалированного кувшинчика облила каждый пирожок горячим соусом.
— Ешь не сразу, а помаленьку, — сказала она ровным голосом. И, отойдя, встала рядом с мужем. Оба наблюдали за мальчиком, который, с минуту поколебавшись, принялся есть.
Пирожки были восхитительны, подливка — жирная, вкусная. Он съел первый до крошки, потом, случайно подняв глаза, увидел, что муж и жена все ещё смотрят на него с серьёзным выражением. «Скорбящий» торжественно процитировал вполголоса текст священного писания: «Я напитаю вас и детей ваших. И он утешал их и ласково говорил с ними».
Дэви пытался улыбкой выразить благодарность; но, от неожиданности ли этой проявленной к нему доброты, или от чего другого, у него вдруг перехватило горло. Его это злило, но он ничего не мог с собой поделать. Им овладело вдруг мучительное волнение, воспоминание о том, что он перенёс, что все они перенесли за последние три месяца. Ужас всего этого внезапно встал перед ним. Он вспомнил, как они урезывали себя во всём, закладывали вещи, вспомнил скрытую горечь в отношениях между родителями, раздражительность матери, упорство отца… Ему было только четырнадцать лет. За весь вчерашний день он съел только одну репу, которую взял на ферме Лиддля. Мир вокруг него был богат и прекрасен, а он, как дикое животное, забрался на поле и украл репу, чтобы утолить голод.
Он опустил голову на свою худую руку. В нём росла неожиданная странная потребность сделать что-нибудь… что-нибудь, что помогло бы людям, заживило их раны. Он должен сделать что-нибудь. И сделает. Слеза покатилась по щеке и капнула в подливку. На стенах ангелы трубили в трубы. Дэвид сконфуженно высморкался.
III
Половина второго. Завтрак в «Холме» почти окончен. Артур сидит за столом, держась прямо, его голые колени скрыты под белой скатертью, а башмаками он едва достаёт до пушистого эксминстерского ковра. Пока они завтракали, он всё время раздражал отца, не отрывая от него любящего, встревоженного взгляда. Атмосфера скрытого напряжения, предчувствие какого-то кризиса пугали и почти парализовали Артура. И, как всегда в минуту сильного волнения, он потерял аппетит, самый вид еды вызывал у него тошноту. Ему было известно, что сегодня собрание шахтёров, рабочих отца, которым полагалось честно и преданно работать в его копях. Он знал, что всё зависит от этого собрания, что на нём решается вопрос, выйдут ли они снова на работу, или будут продолжать ужасную забастовку. Эта мысль вызвала у Артура лёгкий трепет беспокойства. В глазах его светилась горячая преданность отцу.
Волнение Артура объяснялось ещё тем, что он ждал от отца приглашения ехать с ним в Тайнкасл. Он ожидал этого с десяти часов утра, с той минуты, когда услышал, что Бартлею приказано запрягать шарабан. Но обычного приглашения не последовало. Отец едет в Тайнкасл, едет к Тоддам, а его, Артура, не берет! С этим было очень трудно примириться.
За столом шёл спокойный разговор, направляемый и поддерживаемый отцом Артура. Такого рода спокойные разговоры здесь велись всё время, пока шла забастовка. И всегда на самые нейтральные темы: о предстоящей постановке «Мессии» в Союзе певчих, о том, помогает ли матери новое лекарство, о том, как хорошо сохранились цветы на бабушкиной могилке, — и всегда в спокойном, очень спокойном тоне. Ричард Баррас был вообще человек уравновешенный. Во всём его поведении сказывалась непоколебимая выдержка. Он сидел во главе стола, сурово-безмятежный, словно эти три месяца забастовки в его шахте «Нептун» были совершеннейшей чепухой. Сидел в своём большом кресле, чопорно выпрямившись (вот почему Артур тоже старался держаться прямо), и ел сыр, сельдерей из собственного огорода и бисквиты. Простое меню. Ведь завтрак состоял из самых простых блюд, этого требовал Баррас. Он любил придерживаться известного режима: тонкие ломтики говядины, холодная ветчина, баранье филе, — все в своё время. Он терпеть не мог пышности и богатой сервировки. Он это запрещал у себя в доме. Ел почти рассеянно, сжимая узкие яркие губы и грызя крепкими зубами сельдерей. Это был человек не особенно большого роста, но с широкой грудью, могучими плечами и большими руками. В нём чувствовалась большая физическая энергия. У него было румяное лицо и такая короткая мускулистая шея, что голова, казалось, вырастала прямо из груди. Седоватые волосы были низко острижены, скулы резко выступали, глаза с красивым разрезом глядели пронизывающе. У него был тип северянина, не столько грубый, сколько суровый, тяжеловесный. Человек твёрдых убеждений и крепкой веры, либерал, который строго соблюдал воскресенье, ввёл у себя в доме общую вечернюю молитву, читал домочадцам вслух Библию, часто доводя Артура до слёз, и не боялся признаться, что в юности сочинял гимны. Вообще у Барраса хватило бы смелости признаться в чём угодно. Когда он вот так, как сейчас, сидел за столом, выделяясь на жёлтом лакированном фоне большого американского органа, который он — из любви к музыке Генделя — поставил в столовой, истратив на него большие деньги, вся его фигура, казалось, излучала присущую ему внутреннюю цельность. Артур это инстинктивно чувствовал. Он любил отца. Для Артура отец был совершенством, богом.
— Да ну же, Артур, ешь свой пудинг, милый. — Мягкий упрёк тёти Кэрри заставил Артура в замешательстве посмотреть на стоявшую перед ним тарелку. Пудинг из остатков пирога, из подгорелых кусков, — он терпеть его не может. Но он сделал над собой усилие и принялся есть в надежде, что отец заметит это и похвалит его. Хильда, окончив завтрак, смотрела прямо перед собой с обычным угрюмым, неприветливым выражением. Грэйс, улыбающаяся, естественная, простодушная, казалось, чему-то тайно радовалась про себя.
— Вы вернётесь к чаю, Ричард? — почтительно спросила тётя Кэрри.
— Да, к пяти часам, — был сдержанный, лаконичный ответ.
— Хорошо, Ричард.
— Вы бы спросили у Гарриэт, нет ли у ней каких-нибудь поручений.
Тётя Кэрри наклонила голову. Она всегда выказывала страстную готовность повиноваться шурину. И вообще голова у неё обычно наклонена немного набок, в знак покорности, покорности всем и всему, главным же образом — своей судьбе.
Тётушка Кэролайн Уондлес знала своё место. Она никогда ни на что не претендовала, несмотря на то, что происходила из хорошей нортэмберлендской семьи, одной из знатных фамилий графства. Не злоупотребляла она и тем, что была сестрой жены Ричарда. Она присматривала за детьми, занималась с ними в классной комнате каждое утро, сидела у их постели, когда они заболевали, неутомимо ухаживала за Гарриэт, готовила всякие вкусные вещи, выращивала цветы, штопала чулки, вязала тёплые шарфы, собирала, считала и записывала грязное бельё всего дома, — и все это с видом кроткой услужливости. Пять лет тому назад, когда Гарриэт слегла, тётя Кэрри приехала к Баррасам в их усадьбу «Холм», чтобы помогать в доме, как приезжала всегда на роды Гарриэт. Эта сорокалетняя, начинавшая уже полнеть дама с бледным пухлым лицом, морщиной заботы на лбу, с небрежно заколотыми на голове волосами неопределённого цвета, умела быть полезной. Ей, вероятно, неизмеримое число раз представлялась возможность закрепить за собой известные права в этом доме. Но она никогда не забывала о своей зависимости и усвоила себе некоторые привычки человека, занимающего подчинённое положение. В комнате у себя она прятала чайник и запас печенья; пока другие беседовали, она неслышно ускользала из комнаты, как будто вдруг решив, что она здесь лишняя; при других она обращалась к слугам с подчёркнутой официальной вежливостью, наедине же разговаривала с ними приветливо, даже фамильярно, с заискивающей доброжелательностью: «Не хотите ли, Энн, чтобы я вам подарила эту блузку? Смотрите, дитя моё, она ещё совсем мало ношена…»
Тётя Кэрри имела немало своих денег в процентных бумагах: она получала около ста фунтов в год доходу. Все её платья были серого цвета, одного и того же оттенка. Она слегка прихрамывала, вследствие какого-то несчастного случая в юности, и глухая молва, без всяких к тому оснований, утверждала, будто в ту же пору её жизни с ней дурно поступил один господин. Тётя Кэрри всю жизнь принимала каждый вечер горячую ванну, это было её любимым удовольствием. Но она всегда ужасно боялась, как бы Ричарду не понадобилась ванная комната как раз тогда, когда она ею пользуется. Иногда её это мучило даже во сне, и после такого ночного кошмара она просыпалась бледная, вся в поту, убеждённая, что Ричард видел её в ванне.
Баррас обвёл взглядом стол. Все кончили завтракать.
— Не съешь ли ты бисквит, Артур? — спросил он настойчиво, положив руку на серебряную крышку стеклянной сухарницы.
— Нет, папа, спасибо, — Артур взволнованно проглотил слюну.
Ричард налил себе воды и на мгновение уверенной рукой поднял стакан. Вода, казалось, стала ещё прозрачнее, ещё холоднее оттого, что он подержал стакан в руке. Он медленно выпил её.
Молчание. Но вот Ричард поднялся и вышел из комнаты.
Артур чуть не заплакал громко. Отчего, отчего отец не берет его с собой в Тайнкасл именно сегодня, когда ему так хочется быть с отцом? Почему он не хочет взять его с собой к Тоддам? Отец, видимо, едет к Адаму Тодду, горному инженеру, его старому другу, не в гости, а по делу. Так что же из этого? Он всё-таки мог бы взять его с собой, — ему так хотелось поиграть с Гетти. С тяжёлым сердцем торчал Артур в передней (которую тётя Кэрри всегда называла «вестибюль»), рассматривая узор облицовки из чёрных и белых плиток, любимые картины отца; он всё ещё не терял надежды. Хильда прошла прямо наверх, направляясь с книгой в свою комнату. Артур не обратил на неё внимания. Они с Хильдой никогда не были особенно дружны. Она была слишком строга, неразговорчива, нелепо вспыльчива; казалось, она постоянно борется сама с собой, с чем-то невидимым. Ей шёл только восемнадцатый год, но три месяца назад, перед самым началом забастовки, она остригла волосы. Это ещё больше оттолкнуло от неё Артура. Хильда, он это чувствовал, не стоит любви. К тому же она некрасива. Грубая, и вид у неё такой, словно она презирает всех и всё. Кожа у неё смуглая и неприятно пахнет.
Артур всё стоял в передней. Из классной наверху пришла Грэйс с яблоком в руке.
— Пойдём, Артур, посмотрим на Боксёра, — попросила она. — Пойдём со мной, ну, пожалуйста!
Артур смотрел на одиннадцатилетнюю Грейс сверху вниз. Она была на год моложе его и на целый фут ниже. Он завидовал её постоянной весёлости. Грэйс обладала счастливейшим характером. Это была хорошенькая, милая, но ужасно неряшливая девочка. Гребёнка, косо торчавшая в её мягких светлых волосах, придавала личику комично-удивлённое выражение. В больших голубых глазах светилось наивное простодушие. Даже Хильда любила Грэйс. Артур видел однажды, как она после страшнейшей вспышки гнева обхватила Грэйс и принялась с бурной нежностью тискать её в объятиях.
Артур раздумывал, идти или не идти ему с Грэйс? Идти и хотелось и не хотелось. Он никак не мог решить. Для него всегда было мучением решать что-нибудь. В конце концов он отрицательно покачал головой.
— Ты иди, а я не пойду, — заявил он мрачно. — Я расстроен из-за забастовки.
— Неужели, Артур? — спросила Грэйс с удивлением.
Он утвердительно кивнул головой. Ему стало ещё грустнее при мысли, что он лишает себя удовольствия видеть, как пони будет жевать яблоко.
Грэйс ушла, а он всё стоял, прислушиваясь. Наконец отец сошёл вниз с плоским чёрным кожаным чемоданчиком под мышкой. Но он, не замечая Артура, направился прямо к ожидавшему его экипажу сел и уехал.
Артур был глубоко обижен, подавлен, убит горем. Не оттого что ему не придётся побывать в Тайнкасле и погостить у Тоддов. Конечно, Гетти — милая девочка; ему нравились её длинные шелковистые косы, весёлый смех, теплота её рук, когда она порой обнимала его за шею, прося купить ей шоколадного крема на тот шестипенсовик, что он получал каждую субботу. О да, он любит Гетти и, наверно, женится на ней, когда вырастет. Он любит и её брата, Алана, и «старину Тодда» (так Алан зовёт своего отца) с колючими, всегда испачканными табаком усами, и жёлтыми точками в глазах, и таким странным запахом гвоздичного масла и ещё чего-то. Но сейчас его огорчало вовсе не то, что он их не увидит. Его огорчало, мучило, убивало пренебрежение со стороны родного отца.
Может быть, он и не заслуживает внимания. Пожалуй, в этом-то все горе. Он так мал для своих лет и, должно быть, не совсем здоров: тётя Кэрри несколько раз при нём говорила: «Артур — такой хрупкий». Хильда училась в школе в Хэррогете, и Грэйс скоро туда же поступит, а вот его, Артура, не пускают в школу. И у него так мало товарищей. Просто удивительно, как мало людей бывает у них в «Холме». Артур с горечью сознавал, что он дикарь, одинокий и слишком впечатлительный. Он легко краснел и из-за этого часто готов был от стыда сквозь землю провалиться. Он всей душой жаждал, чтобы поскорее наступило то время, когда он начнёт работать вместе с отцом на «Нептуне». В шестнадцать лет он начнёт знакомиться с делом; потом — несколько лет учения, чтобы получить аттестат. И, наконец, придёт счастливый день, когда он станет компаньоном отца. Да, для этого стоит жить!
Пока же слезы жгли ему глаза, и, слоняясь без цели, он вышел из дома. Парк усадьбы лежал перед ним: красивый газон с кустами золотистого ракитника посредине, а дальше луг, отлого спускавшийся к лесистой долине. Деревья двумя рядами опоясывали усадьбу с каждой стороны, скрывая всё, что могло бы испортить вид. Усадьба собственно была расположена совсем близко от Слискэйля, на холме, откуда и произошло её название. Но можно было подумать, что сотня миль отделяет её от труб и грязи шахт.
Дом был прекрасный, каменный, с прямоугольным фасадом, с портиком в стиле Георгиевской эпохи[4], с более поздней пристройкой позади и с обширными оранжереями. Весь фасад дома был увит красиво подрезанным плющом. Здесь ничего не бросалось в глаза, — Ричард так ненавидел вычурность! — но повсюду царил безупречный порядок; лужайка подстрижена, края ровные, будто ножом срезанные, и ни единая сорная травка не омрачала блеска длинной сверкающей аллеи. Повсюду преобладала белая краска, наилучшая белая краска. Ею были выкрашены двери, ворота, ограды, оконные рамы и деревянная обшивка парников. Так нравилось Ричарду. Он держал одного только работника, Бартлея, — но на «Нептуне» всегда находилось достаточно желающих прийти в усадьбу «поработать для хозяина».
Артур окинул мрачным взглядом открывшуюся перед ним красивую картину.
Не пойти ли ему к Грэйс? Сначала он решил идти, потом подумал: «нет». Всеми оставленный, безутешный, он ни на что не мог решиться. Потом, как всегда, перестал об этом думать и, словно спасаясь от необходимости принять решение, побрёл обратно в переднюю. Рассеянно уставился на висевшие на стенах картины, которые отец его так ценил. Каждый год отец покупал какую-нибудь картину, а то и две, через Винцента, крупного торговца предметами искусства в Тайнкасле, и тратил на это, по мнению Артура, подслушавшего отрывок разговора, невероятные суммы. Но Артур сознательно одобрял это, как одобрял всё, что делал отец, и точно так же одобрял он его вкус. Да, это и в самом деле красивые картины: большие, чудесно раскрашенные полотна, картины Стона, Орчэрдсона, Уоттса, Лейтона, Холмэна Ханта, особенно много картин Холмэна Ханта. Артуру все их имена были знакомы. Он слышал, как отец говорил, что всё это — будущие великие мастера. Особенно привлекала Артура одна картина — «Влюблённые в саду», в ней было столько очарования, она вызывала непонятную боль, что-то похожее на томление где-то в глубинах тела, во внутренностях.
Артур, хмурый, слонялся по передней, разглядывая всё, что попадалось ему на глаза. Он пытался думать, разобраться во всём, что касалось этой ужасной забастовки, объяснить себе странную озабоченность отца и его отъезд к Тодду. Из передней он повернул в коридор, пройдя его, вошёл в уборную и заперся там. Наконец-то он в надёжном месте.
Уборная была его любимым убежищем; здесь никто его не тревожил, здесь он переживал свои горести или предавался мечтам. Очень хорошо было мечтать, сидя здесь. Уборная чем-то напоминала ему церковь, придел собора, потому что это была высокая комната, в ней было прохладно и пахло, как в церкви, а лакированные обои были разрисованы готическими арками. Здесь Артур испытывал такое же ощущение, как тогда, когда смотрел на картину «Влюблённые в саду».
Он опустил продолговатую лакированную крышку и уселся, упёршись локтями в колени и охватив голову руками. Им овладел внезапный приступ напряжённого тоскливого беспокойства. Изнемогая от жажды утешения, он крепко зажмурил глаза. В горячем порыве, как это с ним часто бывало, он стал молиться: «Боже, сделай, чтобы сегодня кончилась забастовка, чтобы все рабочие опять стали работать для папы, чтобы они увидели, что неправы. Боже, ты ведь знаешь, какой папа хороший, я люблю его и тебя люблю. Так сделай же, чтобы они поступали так же справедливо, как он, чтобы больше не бастовали, и сделай, чтобы я поскорее вырос и вместе с папой управлял „Нептуном“. Во имя отца и сына, аминь!»
IV
Вернувшись домой к пяти часам, Ричард Баррас застал ожидавших его Армстронга и Гудспета. Когда он вошёл, слегка хмурясь, неторопливый, холодный, решительный, внося с собой в дом дух присущей ему суровой энергии, он застал их в передней: они сидели рядышком на стульях, в молчании уставившись на пол. Это тётя Кэрри, в волнении нерешительности, усадила их здесь. Джорджа Армстронга, как смотрителя шахты «Нептун», можно было бы, конечно, пустить в курительную комнату. Но Гудспет — только помощник смотрителя, а раньше был простым надсмотрщиком, к тому же он пришёл прямо из шахты, где производил обследование вместе с инспекторами, — в грязных сапогах, мокрых коротких штанах, кожаной кепке и с палкой. Немыслимо было пустить его в комнату Ричарда, где он непременно наследит. Словом, тётя Кэрри была в тяжёлом затруднении: приняв, наконец, компромиссное решение, она оставила обоих в «вестибюле».
Увидев этих двух людей, Ричард ничуть не изменил выражения своего лица. Их приход не был для него неожиданным. Всё же сквозь холодную, непоколебимую важность на миг пробилось что-то неуловимое, слабый огонёк мелькнул в глазах и тотчас потух. Армстронг и Гудспет встали. Короткое молчание.
— Ну, что? — спросил Ричард.
Армстронг взволнованно закивал головой.
— Кончилось, слава богу!
Ричард выслушал это сообщение и глазом не моргнув; ему, казалось, была крайне неприятна лёгкая дрожь в голосе Армстронга. Он стоял чопорный, замкнутый, безучастный. Но, наконец, шевельнулся, сделал приглашающий жест и повёл посетителей в столовую. Здесь он подошёл к буфету, огромному дубовому голландскому сооружению, на котором во вкусе барокко были вырезаны головки смеющихся детей, налил два стаканчика виски, а себе, позвонив, приказал подать чаю. Энн тотчас принесла ему чашку чаю на подносе.
Все трое пили стоя. Гудспет одним привычным глотком выпил своё виски неразбавленным, Армстронг пил его с содой, торопливыми, нервными глотками. Джордж Армстронг был человек нервный, человек, живший, казалось, одними нервами. Он постоянно волновался, огорчался из-за пустяков, легко выходил из себя и ругал рабочих, но был чрезвычайно работоспособен, — только благодаря тому нервному напряжению, с которым работал. Это был человек среднего роста, с лысевшей уже макушкой, с несколько измождённым лицом и мешками под глазами. Несмотря на вспыльчивость, он был очень популярен в городе. Обладатель прекрасного баритона, он нередко пел на масонских концертах. Был женат, имел пятерых детей, остро сознавал лежавшую на нём ответственность и в тайне ужасно боялся потерять службу. Как бы извиняясь за нервное дрожание рук, он заискивающе, отрывисто засмеялся.
— Видит бог, мистер Баррас, я ничуть не жалею, что кончилась эта дурацкая история… Трудно приходилось нам всё это время. Я бы лучше предпочёл работать по две смены круглый год, чем снова пережить такие три месяца.
Баррас не слушал его. Он спросил:
— Как всё это вышло?
— Они устроили собрание в клубе. Фенвик выступил, но его не хотели слушать. За ним — Гоулен, знаете — Чарли Гоулен, весовщик. Он встал и сказал, что ничего другого не остаётся, как выйти на работу. Потом Геддон напустился на них. Он специально ради этого собрания приехал из Тайнкасла. И он с ними не церемонился, мистер Баррас, можете мне поверить. Объявил, что они не имели права выступать без согласия Союза. Что Союз умывает руки во всём этом деле. Назвал их кучей отпетых дураков (то есть он употребил другое слово, но его я в вашем присутствии повторить не смею, мистер Баррас) за то, что они все это затеяли на свой страх и риск. Потом голосовали. Восемьсот с лишним голосов за то, чтобы приступить к работе. Семь — против.
Наступила пауза.
— Ну, а потом? — спросил Баррас.
— Потом они пришли к конторе целой толпой — Геддон, Гоулен, Огль, Хау, Диннинг, и вид у них был довольно-таки принуждённый. Спрашивали вас. А я им передал то, что вы сказали, — что вы не пустите к себе на глаза никого из них, пока они не начнут работать. Тут Гоулен произнёс речь, — он не плохой малый, хоть и пьяница. Мы, говорят, побеждены и признаем это. Потом выступил Геддон с обычной союзной трескотнёй. Развёл турусы на колёсах, будто они через Гарри Нэджента поднимут вопрос в парламенте. Но это говорится так, для очистки совести. Одним словом, они совсем присмирели, спрашивают, можно ли выйти на работу завтра, в первую смену. Я сказал, что мы сходим к вам, сэр, и дадим им ответ в шесть часов.
Ричард допил чай.
— Вот как, они хотят вернуться на работу, — заметил он. Казалось, он находил создавшееся положение любопытным и хладнокровно его обозревал. Три месяца тому назад он заключил с Парсоном договор на поставку коксующегося угля. Такие договоры — золотое дно, они редки, их трудно бывает добиться. С договором в кармане он начал подготовительную разработку в районе Скаппер-Флетс рудника «Парадиз» и выемку специального сорта угля из жилы — единственного места в «Нептуне», где этот уголь ещё имелся.
Но тут рабочие забастовали, не считаясь ни с ним, ни с союзом. Договора в его кармане больше не было, он был брошен в огонь. Пришлось расторгнуть сделку. Он на этом потерял двадцать тысяч фунтов.
Застывшая на губах Ричарда слабая усмешка словно говорила: «Любопытно, клянусь богом!»
— Так вывесить объявления, мистер Баррас?
Ричард, сжав губы, с неожиданным неудовольствием уставился на подобострастно-услужливого Армстронга.
— Да, — сказал он сухо. — Пускай завтра приступают к работе.
Армстронг с облегчением вздохнул и инстинктивно направился к двери. Но Гудспет, неразвитому уму которого было доступно лишь очевидное, не двигался с места и мял шляпу в руках.
— А с Фенвиком как же быть? — спросил он. — И ему приступать к работе?
Баррас ответил:
— Это его дело.
— И потом ещё насчёт второго насоса, — не унимался Гудспет. Это был рослый мужчина флегматичного вида, с отвислой нижней губой и сонным лицом землистого цвета.
Ричард сделал нетерпеливое движение.
— Какой ещё второй насос?
— А верхний, о котором мы говорили три месяца назад, тогда, когда ребята забастовали. Он выкачал бы много воды из Скаппер-Флетс. То есть выкачал бы скорее, и внизу было бы меньше слякоти — там, где работают.
Ричард ледяным тоном возразил:
— Вы очень ошибаетесь, если думаете, что я буду продолжать выработку в Скаппер-Флетс. С этим углём придётся подождать другого договора.
— Ваша воля, сэр. — Землистое лицо Гудспета густо покраснело.
— Ну, кажется, все, — голос Барраса звучал ясно и сдержанно. — Можете передать, что я рад за рабочих, которые вернутся на работу. Все эти никому не нужные лишения в городе — возмутительное безобразие.
— Обязательно передам, мистер Баррас, — согласился Армстронг.
Баррас молчал. И, так как говорить больше было явно не о чём, то Армстронг и Гудспет ушли.
Некоторое время Баррас, размышляя, оставался на том же месте, спиной к камину; потом запер виски в буфет, подобрал упавшие на поднос два кусочка сахару и аккуратно уложил их обратно в сахарницу. Он страдал при виде какого-нибудь беспорядка, при одной только мысли о том, что напрасно пропадает кусок сахару. В его доме ничего не должно пропадать даром, он этого не потерпит. Эта черта его сказывалась больше всего в мелочах. Он экономил спички. Карандаш исписывал до последнего дюйма. Свет у него в доме полагалось выключать в строго определённое время, из обмылков прессовались новые бруски мыла, горячую воду экономили, даже топили очень скупо, угольным мусором. При звоне разбившейся чашки или блюдца кровь бросалась ему в голову. Главной заслугой тёти Кэрри в его глазах была строгая бережливость, с которой она вела. хозяйство.
Он постоял, не двигаясь, разглядывая свои белые холёные руки. Потом вышел из комнаты, медленно поднялся наверх, не заметив Артура, чьё поднятое к нему робкое лицо, как трепетная луна, белело в полутьме передней, и вошёл в комнату жены.
— Гарриэт!
— Да, Ричард.
Она сидела в постели, с тремя подушками за спиной и одной у ног, и вязала. Ей укладывали за спину три подушки, потому что кто-то сказал, что три подушки — самое удобное. А вязать ей предписал для успокоения нервов молодой доктор Льюис, её новый врач. При входе мужа она перестала вязать и встретила его взгляд. У неё были густые чёрные брови, а под глазами — коричневые тени, типичный признак неврастении.
Гарриэт улыбнулась, словно прося извинения, и дотронулась до своих лоснящихся распущенных волос, обрамлявших бледное лицо.
— Ты извинишь, Ричард? У меня был обычный приступ жестокой головной боли. Пришлось заставить Кэролайн расчёсывать мне щёткой голову. — Она снова улыбнулась привычной улыбкой страдалицы, грустной улыбкой больного, хронически больного человека. У неё болела поясница, у неё был больной желудок, больные нервы. Временами у неё бывали отчаянные головные боли, от которых не помогал туалетный уксус, не помогало ничего, кроме осторожного растирания головы, лежавшего на обязанности Кэролайн. В этих случаях тётя Кэрри выстаивала на ногах битый час, тихонько, медленно водя щёткой по волосам Гарриэт. Никто не мог доискаться подлинного источника страданий Гарриэт. Никто. Она измучила всех докторов в Слискэйле — Ридделя, Скотта и Проктора; она побывала у половины специалистов Тайнкасла, обращалась в отчаянии к лечившим травами, к гомеопатам, к электрофизику, который обёртывал её какими-то замечательными электрическими бинтами. Каждый шарлатан вначале казался ей спасителем. — «Наконец-то настоящий врач!» — объявляла она. Но все они, — как и Риддель, Скотт, Проктор и специалисты в Тайнкасле, — оказывались в конце концов невеждами. Впрочем, Гарриэт не унывала. Она сама изучала свои болезни, читала терпеливо, упорно, систематически множество книг, трактующих о тех недугах, которые она у себя находила. Увы, всё было напрасно. Ничто, ничто не помогало. И не потому, что Гарриэт не принимала лекарств. Она принимала все лекарства, какие только существуют, её спальня была уставлена аптечными склянками, дюжинами бутылок с лекарствами — укрепляющими, болеутоляющими, слабительными, успокаивающими спазмы разными мазями, — всем, что ей прописывалось докторами за последние пять лет. О Гарриэт можно было смело сказать, что она никогда не выбросила ни одного лекарства. Из некоторых бутылочек она приняла лекарство только по одному разу, — Гарриэт была настолько опытна, что уже после первой ложки какого-нибудь снадобья говорила иногда: «Уберите это. Я знаю, что оно мне не поможет». И бутылка отправлялась на полку.
Это было ужасно. Но Гарриэт была очень терпелива. Она не покидала постели. Тем не менее аппетит сохранила прекрасный. По временам она кушала прямо-таки великолепно, и это тоже вызывало недомогания, — с желудком, должно быть, неблагополучно, её так мучили газы. Но, несмотря на всё это, Гарриэт была кротка, никогда никто не слыхал, чтобы она спорила из-за чего-нибудь с мужем, она всегда была послушной, покорной, отзывчивой женой. Она не уклонялась никогда от интимных обязанностей жены. Она всегда была к услугам своего супруга: в постели. У неё было пышное белое тело и мина святой. В ней что-то странным образом напоминало корову. Но она была очень благочестива. Может быть, это была священная корова.
Баррас посмотрел на неё словно издалека. Как он, собственно, относился к ней? Его взгляд ничего не выдавал.
— А теперь голова меньше болит?
— Да, Ричард, немножко меньше. Боль не совсем прошла, но мне лучше. После того как Кэролайн расчесала мне волосы, я велела ей налить мне немного той микстуры с валерьянкой, что прописал доктор Льюис. Я думала, это от неё мне стало легче.
— Хотел привезти тебе из Тайнкасла винограду, да забыл.
— Спасибо, Ричард. (Просто удивительно, как часто Ричард забывает о винограде. Но доброе намерение уже само по себе что-нибудь да значит.)
— Ты, конечно, побывал у Тоддов?
Что-то жёсткое едва заметно мелькнуло в лице Ричарда. Жаль, что Артур, все ещё занятый решением загадки, не мог видеть это выражение.
— Да, я был у них. Там все здоровы, Гетти ещё похорошела и всецело занята предстоящим днём рождения: ей на будущей неделе минет тринадцать. — Он замолчал и направился к дверям. — Да, знаешь, забастовка прекращена. Рабочие завтра приступают к работе.
Её маленький рот округлился в виде буквы «О». Она, словно защищаясь, прижала руку к груди, прикрытой фланелевой кофтой.
— О Ричард, как я рада! Отчего ты мне сразу не сказал? Это чудесно. Какое облегчение!
Уже открывая дверь, он остановился. Сказал:
— Я, вероятно, приду к тебе ночью. — И вышел.
— Хорошо, Ричард.
Гарриэт легла на спину, с лица её ещё не сошло выражение радостного удивления. Она достала клочок бумаги и серебряный карандаш, украшенный на конце топазом. Записала аккуратным почерком: «Не забыть сказать д-ру Льюису, что сердце сильно забилось, когда Ричард сообщил приятную весть». Она помедлила, размышляя, и подчеркнула слово «сильно». Потом взяла своё вязанье и мирно принялась вязать.
V
Было уже совсем темно, когда Армстронг и Гудспет вышли из больших белых ворот усадьбы в аллею высоких буков, которую местные жители называли «Слус-Дин» и которая переходила в Хедли-род, дорогу к городу. Некоторое время они шли молча, врозь, так как не слишком любили друг друга. Но потом Гудспет, уязвлённый резкостью, с которой хозяин его осадил, злобно проскрежетал:
— Он заставляет иной раз человека чувствовать себя перед ним каким-то мусором. Ну, и каменная же душа, дьявол его возьми! Не пойму я его. Никак не пойму.
Армстронг усмехнулся про себя в темноте. Он тайно презирал Гудспета, как человека без всякого образования, человека, который пробил себе дорогу скорее упорством, чем настоящими заслугами. Он часто раздражал, даже унижал Армстронга своей грубой прямотой и физическим превосходством; приятно было видеть его в свою очередь униженным.
— Что ты хочешь этим сказать? — переспросил он Гудспета, притворившись непонимающим.
— Да то, что ты слышишь, чёрт возьми, — отрезал Гудспет строптиво.
Армстронг заметил:
— Он знает, что делает.
— Ещё бы! Свою выгоду понимает. А мы — свою. Да ведь от этакого пощады не жди. А слышал ты, как он сказал, — Гудспет с горечью передразнил Барраса: — «Все эти напрасные, никому не нужные лишения в городе». Комедия, да и только!
— Нет, нет, — торопливо возразил Армстронг. — Это он искренно так думает.
— Да, как же, искренно, будь он проклят! Скареднее его нет человека в Слискэйле. Он теперь так и кипит злостью, что упустил договор. И вот что я тебе скажу, раз уж об этом зашла речь: я здорово рад, что с разработкой Скаппер-Флетс дело не выгорело. Я хоть и держал язык за зубами, а в душе согласен с Фенвиком насчёт этой проклятой воды.
Армстронг метнул на Гудспета быстрый неодобрительный взгляд:
— Не дело так говорить, Гудспет.
Наступила короткая пауза. Потом Гудспет, насупившись, объявил:
— Во всяком случае это ужасное место.
Армстронг ничего не ответил. Они в молчании брели вперёд по Хедли-род, затем по Каупен-стрит, мимо Террас. Когда они подошли к углу, яркий свет и гул голосов, вырвавшийся из трактира «Привет», заставили обоих обернуться. Армстронг, явно желая переменить тему, заметил:
— Сегодня трактир полон.
— Битком набит, — подтвердил Гудспет с прежней угрюмостью. — Эмур опять начал отпускать в долг. Сегодня впервые за две недели вытащил свою грифельную доску.
Не говоря больше ни слова, оба отправились вывешивать объявления.
VI
В трактире «Привет» становилось всё шумнее. Помещение было полно народу, набито до того, что можно было задохнуться в этом водовороте табачного дыма, выкриков, яркого света и пивных испарений. Берт Эмур стоял за стойкой без пиджака, а за ним на стене висела большая грифельная доска, на которой он мелом записывал, сколько выпито посетителями в долг. Берт был не дурак: последние две недели он, несмотря на мольбы и проклятия, отказывал всем в кредите. А сегодня, когда субботняя получка стала чем-то близким и вполне реальным, он сразу же переменил тактику. Трактир был открыт, и кредит посетителям — тоже.
— Налей-ка нам ещё, Берт, дружище!
Чарли Гоулен с силой стукнул своей кружкой о прилавок и потребовал новую круговую. Чарли не был пьян, он никогда не пьянел по-настоящему. Впитывая вино, как губка, он обливался потом, лицо у него бледнело, принимая цвет сырой телятины, но вдрызг пьяным его никогда никто не видел. Кое-кто из толпившихся вокруг него были уже сильно навеселе, а больше всех Толли Браун, старый Риди и Боксёр Лиминг. Боксёр был безобразно пьян. Этот неотёсанный, грубый малый, с красной, словно расплющенной физиономией, плоским носом и одним ухом, иссиня-белым как цветная капуста, в юности действительно был боксёром и выступал в Сент-Джемс-холле под эффектной кличкой «Чудо-мальчик из копей». Но водка и разные другие вещи погубили его. Теперь он снова работал в шахте, не был больше ни мальчиком, ни чудом. От тех доблестных золотых дней остались лишь буйный, хоть и добродушный нрав, дурные наклонности и сильно изуродованное лицо.
Чарли Гоулен, неизменный председатель на всех выпивках в трактире, снова постучал кружкой о стол. Ему не нравилось, что здесь сегодня не ощущается беззаботного веселья, и ему хотелось восстановить былой уют и дружескую атмосферу вечеров в «Привете». Он сказал:
— Со многим нам приходилось мириться за последние три месяца. А всё же, ребята, унывать не будем! Ничего не стоит та душа, которая не способна никогда разгуляться!
Его свиные глазки бегали по толпе, он ожидал обычного шумного одобрения. Но на всех лицах была угрюмая усталость. Вместо одобрения Чарли встретил взгляд Роберта Фенвика, устремлённый на него с сардоническим выражением. Роберт стоял на своём обычном месте, в самом конце у прилавка, и спокойно пил, с таким видом, словно ничто его здесь не интересовало.
Гоулен поднял кружку.
— Выпьем, Роберт, дружище! Тебе следует сегодня хорошенько промочить нутро. Ведь завтра ты порядком промокнешь снаружи.
Роберт с странной сосредоточенностью изучал лицо Гоулена, точно налитое пивом. Он сказал:
— Все мы рано или поздно очутимся в воде.
В толпе раздались крики:
— Заткни глотку, Роберт!
— Помалкивай, парень! Довольно поговорил на собрании!
— Уж мы об этом наслушались за последние три месяца!
Тень печали и утомления легла на лицо Роберта. Он отвечал на все лишь огорчённым взглядом.
— Ладно, товарищи. Делайте как знаете. Ничего больше говорить не стану.
Гоулен хитро осклабился:
— Если ты боишься спуститься в «Парадиз», ты бы так прямо и говорил.
— Заткни пасть, Гоулен, — вступился Лиминг. — Мелешь языком, как баба! Роберт со мной в одной бригаде. Он отличный забойщик и зарабатывал хорошо. Он знает проклятую шахту лучше, чем ты — собственное брюхо.
Толпа затаила дыхание, ожидая, не начнётся ли драка, и внезапно наступила тишина. Но Чарли никогда в драки не вступал. Он пьяно ухмылялся. Напряжение толпы перешло в разочарование.
В этот момент дверь трактира распахнулась. Вошёл Вилль Кинч и как-то нерешительно стал протискиваться к прилавку.
— Дай в долг кружку пива, Берт, ради бога! Иначе мне не выдержать…
Внимание толпы снова пробудилось и сосредоточилось на Вилле.
— Что такое? Что с тобой приключилось, Вилль?
Вилль откинул жидкие волосы со лба, сгрёб в руки кружку и, весь трясясь, посмотрел вокруг.
— Очень многое случилось. — Он плюнул так, словно хотел очистить рот от грязи. Затем торопливо заговорил: — С Элис моей плохо, ребята, у неё воспаление лёгких. Жена хотела сварить для неё капельку мясного бульона. Прихожу я к Ремеджу четверть часа тому назад. Ремедж сам стоит за прилавком, брюхо своё жирное выставил и стоит. «Мистер Ремедж, — говорю я самым вежливым образом, — не отпустите ли мне каких-нибудь обрезков для моей девочки, она очень больна. А деньги я отдам в субботнюю получку, обязательно отдам». — Тут губы Вилля побелели, он весь затрясся. Но стиснул зубы и, сделав над собой усилие, продолжал: — И что же вы думаете, ребята, он смерил меня глазами с головы до ног и с ног до головы. «Никаких обрезков я тебе не дам», — говорит он этими самыми словами. — «Уж будьте так добры, мистер Ремедж, — говорю я, совсем расстроенный. — Уделите нам какой-нибудь кусочек, забастовка кончена, через две недели обязательно будет получка, и я вам заплачу, как бог свят…»
…Пауза.
— Он ничего не ответил и так на меня посмотрел… Потом говорит, словно перед ним собака, а не человек: «Ничего я тебе не дам, ни косточки. Вы — позор для города, ты и тебе подобные. Бросаете работу из-за ерунды, а потом приходите попрошайничать у порядочных людей. Убирайся вон из моей лавки, пока я тебя не вышвырнул отсюда…» И я ушёл, ребята…
Во время рассказа Вилля наступила мёртвая тишина. И он окончил его среди полного молчания. Первый встрепенулся Боб Огль.
— Клянусь богом, это уж слишком! — простонал он.
Тогда вскочил полупьяный Боксёр и крикнул:
— Да, слишком! Мы этого так не оставим!
Все заговорили разом, поднялся шум. Боксёр прокладывал себе дорогу в толпе.
— Не стерплю я этого, товарищи! Сам пойду к этому ублюдку Ремеджу. Пойдём, Билль! Ты получишь для девочки самый лучший кусок, а не обрезки! — Он дружески ухватил Кинча за руку и потащил его к двери. Толпа сомкнулась вокруг них, выражая одобрение, и хлынула вслед. Трактир опустел в одно мгновение. Это было просто чудом. Никогда он не пустел так быстро при возгласе хозяина «Джентльмены, пора!» Минуту тому назад комната была битком набита людьми, — а сейчас в ней оставался один только Роберт… Он стоял и смотрел на ошеломлённого Эмура с мрачным, разочарованным видом. Выпил ещё кружку. Но, наконец, ушёл и он.
На улице к толпе присоединилась большая группа молодёжи, уличные мальчишки, зеваки. Не зная, что тут происходит, они чуяли злое возбуждение толпы. Раз Боксёр несётся вперёд с воинственным видом, значит будет драка. И все устремились на Каупен-стрит. Юный Джо Гоулен пробрался в самую гущу толпы.
Завернули за угол и очутились на Лам-стрит, но здесь, у лавки Ремеджа, их ожидало разочарование. Большая лавка была уже заперта и, пустая, неосвещённая, являла взорам лишь холод опущенных железных штор и вывеску на фасаде: «Джемс Ремедж. — Мясная». Даже окна нельзя было разбить! Заперто! Раздался рёв Боксёра. Водка бушевала в его крови. Он не отступит, нет, ни за что! Найдутся другие лавки тут же, рядом с Ремеджем, и без железных штор, например, лавка Бэйтса или Мэрчисона, бакалейщика, где дверь была просто загорожена шестом и заперта на висячий замок.
Боксёр заорал снова:
— Ничего не потеряно ещё, ребята, вместо Ремеджа примемся за Мэрчисона!
Разбежавшись, он поднял ногу и тяжёлым сапогом изо всей силы ударил по замку. В эту минуту кто-то из напиравшей сзади толпы швырнул кирпичом в окно. Стекло разлетелось вдребезги. Это решило дело: звон разбитого стекла послужил сигналом к разгрому лавки.
Толпа хлынула на дверь, вышибла её, ворвалась в лавку. Большинство были пьяны, и все они уже много недель не видели настоящей пищи. Толли Браун схватил окорок и сунул его под мышку. Старик Риди завладел несколькими жестянками компота. Боксёр, совершенно забыв о больной дочке Вилля Кинча, возбуждавшей в нём только что пьяную слезливую жалость, выбил втулку у бочонка с пивом. Несколько женщин из гавани, привлечённых шумом, протиснулись внутрь, вслед за мужчинами, и начали панически все хватать: пикули, желе, мыло, всё, что попадалось под руку; они были слишком запуганы, чтобы выбирать, и попросту хватали и хватали, с лихорадочной поспешностью пряча все под свои шали. Уличный фонарь снаружи освещал эту картину холодным, резким светом.
О кассе первым вспомнил Джо Гоулен. Съестное его не интересовало, — он, как и его папаша, был даже слишком сыт, — а вот выручка могла пригодиться.
Встав на четвереньки, он, как ящерица, проскользнул среди ног толпившихся в лавке людей, заполз за конторку и отыскал денежный ящик. Не заперт! Злорадно посмеиваясь над беспечностью старого Мэрчисона, Джо сунул руку в кассу, загреб полную горсть серебра и преспокойно высыпал его к себе в карман. Затем, поднявшись на ноги, шмыгнул в дверь и пустился наутёк.
В ту минуту, когда Джо выбегал из лавки, туда вошёл Роберт. Вернее — встал на пороге. Выражение тревоги на его лице медленно уступало место ужасу.
— Что вы делаете, товарищи?
Голос его звучал мольбой: пафос этого взрыва возмущения, направленного по ложному пути, больно поразил его.
— Ведь вы попадёте в беду!
На него не обратили ни малейшего внимания. Он повысил голос:
— Говорю вам, прекратите это! Неужели вы не понимаете, дураки вы этакие, что хуже уж ничего не может быть! После этого нам уж нечего ни от кого ждать сочувствия. Прекратите!
Но его никто не слушал.
Судорога исказила лицо Роберта. Он двинулся было в толпу, но в этот миг шум за спиной заставил его обернуться, так что свет фонаря упал на его лицо. Полиция! Роддэм из Гаванского участка и новый сержант со станции.
— Фенвик! — громко воскликнул Роддэм, сразу узнав Роберта, и схватил его за плечо.
На этот крик внутри лавки ответили ещё более громкими криками:
— Полиция! Бегите, ребята, полиция!
И живая лавина неразличимо смешавшихся тел хлынула из лавки. Роддэм и сержант не пытались её задержать. Они стояли в какой-то растерянности и дали всем уйти. Затем, всё ещё держа Роберта за плечо, Роддэм вошёл в лавку.
— А вот и ещё один, сержант! — крикнул он вдруг с торжеством.
Среди разгромленной, опустевшей лавки, беспомощно покачиваясь, сидел верхом на пивном бочонке Боксёр Лиминг и, плавая в блаженстве, одним пальцем придерживал втулку. Он был слеп и глух ко всему, что происходило вокруг.
Сержант оглядел Боксёра, потом лавку, потом Роберта.
— Здесь нешуточное дело, — сказал он сухим, официальным тоном. — Вы — Фенвик. Тот самый, зачинщик забастовки.
Роберт твёрдо выдержал взгляд. Он возразил:
— Я ничего не сделал.
Сержант сказал:
— Да, конечно! Ничего не сделали!
Роберт открыл было рот для объяснения. Но внезапно почувствовал безнадёжность этой попытки. Он ничего не ответил. Покорился. И его вместе с Боксёром отвели в участок.
VII
Пять дней спустя, часов около четырёх, Джо Гоулен беззаботно слонялся по Скоттсвуд-род, одной из улиц Тайнкасла, обследуя те окна, на которых висели объявления о сдаче комнат. Тайнкасл, этот полный движения и шума город севера, с его кипучей суетой, светло-серыми тонами, звоном трамваев, топотом ног, стуком молотков на верфи, милостиво поглотил Джо. Тайнкасл, всего на восемнадцать миль отстоявший от его родного города, всегда привлекал мечты Джо, как место больших перспектив и приключений. Джо выглядел прекрасно, — краснощёкий и кудрявый юноша в ослепительно начищенных ботинках, с весёлой миной человека, который знает, чего хочет. Однако при такой блестящей внешности у Джо не было ни гроша. С тех пор как он сбежал из дому, он успел приятно прокутить те два фунта серебром, что украл у Мэрчисона, истратив их на развлечения, гораздо более порочные, чем это можно было предположить по его добропорядочному виду. Джо побывал на галерее Мюзик-холла, в ресторане Лоу и других местах. Джо покупал пиво, папиросы, самые красивые голубые открытки. А теперь, честно истратив последний шестипенсовик на стирку и наведение на себя лоска, Джо подыскивал приличную комнату. Он прошёл по Скоттсвуд-род, мимо широких железных решёток скотопригонного рынка, мимо «Герцога Кумберлендского», через Пламмер-стрит и Эльсвикскую Восточную Террасу. День был серый, без солнца, но сухой, на улицах царило приятное оживление, где-то внизу, на станции, свистел прибывающий поезд, и ему вторил с реки густой и низкий звук пароходной сирены. Кипевшая вокруг жизнь возбуждала Джо. Мир представлялся ему чем-то вроде огромного, великолепного футбольного мяча у его ног, — и он готовился с азартом подбросить его.
Пройдя Пламмер-стрит, Джо остановился перед домом с вывеской «Меблированные комнаты. Хорошие постели. Только для мужчин». Некоторое время он в раздумье созерцал дом, но потом, отрицательно покачав кудрявой головой, продолжал свою прогулку. Через минуту с ним поравнялась какая-то девушка, шедшая быстро в том же направлении, и обогнала его. У Джо глаза разгорелись; все его тело напряглось.
Премилое созданьице, честное слово! Маленькие ножки с тонкой щиколоткой, стройная талия, красивые бедра, и голова поднята гордо, как у королевы. Глаза Джо жадно следили за ней. Она перешла улицу, взбежала по ступеням и торопливо вошла в дом № 117А на Скоттсвуд-род.
Джо, словно заворожённый, остановился и облизал внезапно пересохшие губы. На окне дома 117А висело объявление о сдаче комнаты. «Чёрт возьми!» — вырвалось у Джо. Он застегнул куртку и, решительно перейдя улицу, дёрнул звонок. Открыла та самая девушка. Без шляпы она показалась Джо как-то ближе и милее. Она была даже красивее, чем он ожидал: на вид лет шестнадцать, тонкий носик, ясные серые глаза, восковое личико, на котором недавняя прогулка вызвала свежий румянец. Ушки у неё были крохотные и плотно прилегали к голове. Но лучше всего у неё был рот, — так мысленно решил Джо. Рот был большой, не яркий, а нежно-розовый, с умопомрачительной впадинкой на верхней губе.
— Что надо? — спросила она резко.
Джо скромно ей улыбнулся, опустил глаза и, сняв шапку, мял её в руках. Никто лучше Джо не умел разыгрывать добродетельного простака: он это делал в совершенстве.
— Извините за беспокойство, мисс. Я ищу комнату.
Ответной улыбки Джо не дождался. Девушка вздёрнула губку и недовольно посмотрела на него. Дженни Сэнли не нравилось, что мать вздумала пустить жильцов, хотя бы даже одного-единственного, в лишнюю комнату наверху. Она считала это «вульгарным», а «вульгарность» была в глазах Дженни непростительным грехом.
Она обтянула блузку и, сунув руки за свой изящный лакированный пояс, сказала с некоторым высокомерием:
— Что ж, войдите, пожалуй.
Ступая с почтительной осторожностью, он пошёл за ней в узкий коридор и тотчас же уловил запах голубей и их воркованье. Он поднял голову и посмотрел наверх. Голубей он не заметил, но выходившая на площадку внутренней лестницы дверь ванной комнаты была открыта, и виднелось развешанное на верёвке бельё: длинные чёрные чулки и какие-то белые принадлежности туалета. «Это её вещи», — с восхищением подумал Джо; но отвёл глаза раньше, чем девушка успела покраснеть. Дженни всё же покраснела от стыда за это упущение, и голос её вдруг прозвучал сердито, когда она, тряхнув головой, объявила:
— Ну вот, тут, если хотите знать, задняя комната.
Он вошёл вслед за ней в «заднюю комнату», маленькую, грязную, со следами пребывания множества жильцов, набитую старой ломаной мебелью с волосяными сиденьями; повсюду — копеечные журналы, сувениры из Витли-Бэй; мешочки с голубиным кормом. На камине важно восседали два домашних голубя. У огня, тихонько покачиваясь в скрипучем кресле-качалке, сидела в ленивой позе с журналом «Домашняя болтовня» женщина, неряшливо одетая, большеглазая, с целой копной волос, заколотых на макушке.
— Вот, ма, тут пришли насчёт комнаты. — И Дженни гордо бросилась на диван со сломанными пружинами, схватила измятый журнал, всем своим видом показывая, что не желает больше принимать никакого участия в этом деле.
Миссис Сэнли продолжала безмятежно покачиваться. Разве только удар грома, возвещающий конец света, мог заставить Аду Сэнли переменить удобное положение на неудобное. Она постоянно заботилась о своих удобствах: то снимет туфли, то расстегнёт корсет, то примет немного соды, чтобы не было отрыжки, то нальёт себе чашку чаю, то присядет отдохнуть, то почитает газету, пока закипает чайник. Это была жирная, благодушная, мечтательная неряха. Иногда она принималась пилить мужа, но большей частью пребывала в беззаботном равнодушии ко всему окружающему. В молодости Ада была прислугой «в одном почтенном семействе», как она всегда усиленно подчёркивала. Она была романтична, любила смотреть на молодой месяц. И суеверна: никогда не надевала ничего зелёного, никогда не проходила под лестницей и, если просыпала соль, непременно бросала щепотку через левое плечо. Она обожала увлекательные романы, особенно такие, где в конце концов героине-брюнетке удаётся «поймать» героя. Аде хотелось разбогатеть, она постоянно участвовала в разных конкурсах, главным образом — на шутливые стишки, и всегда надеялась выиграть кучу денег. Но стихи Ады были безнадёжно плохи. Ей часто приходили в голову неожиданные идеи, — в семье их называли «мамины фантазии»: переменить обои в комнате, или обить диван красивым розовым плюшем, или заново эмалировать ванну, или уехать в деревню, или открыть гостиницу либо галантерейный магазин, или даже написать «рассказ», — она была убеждена, что у неё «талант». Но ни одна из идей Ады никогда не приводилась в исполнение. Ада никогда не покидала надолго своей качалки. Её супруг Альф говаривал кротко: «Боже мой, Ада, какая ты неугомонная!»
— О, а я думала, что это из клуба, — заметила она в ответ на слова Дженни. Затем после паузы: — Так, вам нужна комната?
— Да, мэм.
— Мы сдадим только одинокому молодому человеку. — Разговаривая с кем-нибудь в первый раз, Ада всегда принимала томный вид, но томность эта очень быстро с неё соскакивала. — Наш последний жилец выехал неделю тому назад. Вы хотите комнату с частичным пансионом?
— Да, мэм, если это вас не затруднит.
— Вам придётся обедать с нами за общим столом. Семья у нас из шести человек: я, муж, Дженни — вот эта самая, её целый день дома не бывает, она служит у Слэттери, потом Филлис, Клэрис и Салли, самая младшая. — Она помолчала и оглядела Джо, на этот раз пытливо: — А между прочим, позвольте узнать, вы кто такой? И откуда?
Джо смиренно потупил глаза, — им вдруг овладел панический испуг. Он вошёл сюда просто так, ради шутки, чтобы посмотреть, что из этого выйдет. Но теперь почувствовал, что должен снять у них комнату, что это ему просто необходимо. Эта Дженни — прелесть, настоящая конфетка, она его прямо с ума свела. Но что отвечать, чёрт возьми! Вихрь подходящих к случаю выдумок пронёсся у него в голове, но он сразу же все их отверг. Где у него багаж, где деньги, чтобы дать задаток? Дьявольски неприятно! Он даже вспотел. Он уже было пришёл в отчаяние. Но вдруг его осенила идея, что самое разумное — сказать правду. — Да, да, правду — ликовал он внутренне, — конечно, не всю правду, а нечто похожее на правду. Он вскинул голову и, посмотрев Аде прямо в глаза, сказал с застенчивой прямотой:
— Я бы мог наврать вам с три короба, мэм, но предпочитаю сказать правду. Я сбежал из дому.
— Господи боже! Слыхано ли что-нибудь подобное!
Журнал упал на колени, даже качалка на этот раз остановилась. Миссис Сэнли и Дженни, обе с новым интересом, уставились на Джо. Лучшими традициями романтики повеяло в этой затхлой комнате.
Джо сказал:
— Мне страшно тяжело жилось, и я больше не мог выдержать. Мать умерла, а отец стегал меня ремнём так, что я едва на ногах держался. У нас в копях бастовали и всё такое. Я… я голодал. — Глаза Джо выражали мужественное волнение. Замечательно! Замечательно придумано! Теперь он их окончательно приручил!
— Значит, матери у вас нет? — спросила Ада чуть слышно.
Джо молча покачал головой. Всё, что нужно было, выполнено.
Ада с возрастающей симпатией рассматривала своими большими кроткими глазами этого чистенького, аккуратно причёсанного и красивого мальчика. «Он немало узнал горя, бедняга, — думала она, — и к тому же он прехорошенький». Ей правились его блестящие карие глаза и кудрявая голова. Но кудри кудрями, а квартирная плата — квартирной платой, одно другого не заменит, конечно, а тут ещё приходится думать об уроках музыки для Салли… Ада снова принялась раскачиваться. При всей своей лени и беспечности Ада Сэнли была далеко не глупа. Она взяла себя в руки.
— Послушайте, — перешла она на деловой тон, — ведь вы же не можете жить у нас из милости. Вам следует найти себе работу, постоянную работу. Вот кстати мой Альф сегодня говорил, что в Ерроу, на чугунолитейном заводе Миллингтона, набирают рабочих. Знаете, что по дороге в Плэтт-Лейн. Попытайте там счастья. Если повезёт, приходите опять сюда. Если нет — не приходите.
— Хорошо, мэм.
Джо сохранял мину строгой порядочности до тех пор, пока не вышел от Сэнли, но затем он в экзальтации большими прыжками помчался через улицу.
— Эй ты, рожа! — он сгрёб за воротник проходившего мальчика-посыльного. — Укажи дорогу к заводу Миллингтона, или я сломаю твою проклятую шею!
Он чуть не бегом направился в Ерроу, а идти пришлось далеко, очень далеко. Лгал упорно, блестяще и показал мастеру свои мускулы. Ему везло — на заводе очень нужны были рабочие руки, и он был принят помощником пудлинговщика за плату в двадцать пять шиллингов в неделю. По сравнению с заработком в шахте это было целым состоянием. И к тому же здесь, в Тайнкасле, Дженни, Дженни, Дженни!
Он отправился обратно на Скоттсвуд-род, стараясь идти медленно, обуздывая себя, твердя себе, что надо быть осмотрительным, ничего не делать наспех, налаживать все постепенно. Но когда он оказался снова в «задней комнате» у Сэнли, его ликование бурно прорывалось сквозь тонкую фанеру осторожности.
Вся семья была в сборе, только что отпили чай. Ада сидела, развалясь, во главе стола, рядом с ней — Дженни. Затем, одна за другой, три младшие дочери: тринадцатилетняя Филлис, апатичная блондинка, вылитый портрет матери, Клэрис, одиннадцати с половиной лет, длинноногая брюнетка, у которой волосы были перевязаны красивой алой лентой с коробки шоколада, принадлежавшей Дженни. И, наконец, Салли, забавное десятилетнее существо, с таким же большим ртом, как у Дженни, и сердитыми чёрными глазами, смотревшими на людей пристально и уверенно. В конце стола сидел муж Ады, Альфред, отец четырёх девочек и глава семьи, невзрачный сутулый мужчина с одутловатым лицом, водянистыми глазами и жиденькими желтовато-бурыми усами. У него было растяжение шейных мускулов, и поэтому он не носил воротничка. Альфред был маляром, и в своё время немало наглотался свинцовых белил, пока накладывал их на фасады домов Тайнкасла. Свинцу он был обязан землистым цветом своего лица, сильными болями а желудке и синеватой полосой по краю дёсен. Но в растяжении шейных мускулов виновато было не ремесло маляра, а голуби. Альф был страстным любителем голубей, сизых, красных, пёстрых, — прелестных премированных домашних голубей. И, выпуская голубей, следя за их полётом в небесной синеве, Альф постепенно искривил себе шею.
Джо, оглядев всех, радостно воскликнул:
— Меня приняли! Завтра начинаю работать. Двадцать пять монет в неделю!
Дженни явно не узнавала его. Зато Ада, насколько ей позволяла привычная вялость, казалась довольной.
— Вот видите, я же вам говорила! Мне вы будете платить пятнадцать в неделю, так что у вас будет оставаться чистых десять, — конечно, вначале. Вам скоро дадут прибавку. Пудлинговщики хорошо зарабатывают.
Она тихонько зевнула в руку, потом кое-как очистила местечко на загромождённом столе.
— Садитесь и закусывайте. Клэри, принеси из кухни чашку и блюдечко и будь умницей — сбегай к миссис Гризли, возьми на три пенса солёной ветчины, да смотри, чтобы она тебя не обвесила. Для первого раза надо угостить вас чем-нибудь повкуснее. Альф, это мистер Джо Гоулен, наш новый джентльмен.
Альф перестал медленно жевать последнюю намоченную в чае хлебную корочку и приветствовал Джо коротким, но выразительным кивком. Клэри влетела с свежевымытой чашкой и блюдцем. Джо налили чёрного, как чернила, чаю, появилась солёная ветчина и полбулки, а Альф торжественно подал через стол горчицу.
Джо уселся рядом с Дженни на волосяном диване. Его опьяняло и соседство этой девушки и мысль о том, как замечательно у него всё это вышло. Дженни была очаровательна, и никогда ещё он не испытывал такого сильного, такого властного желания. Он изо всех сил старался понравиться, пленить всех, — но не Дженни, конечно, о господи, конечно, нет! Джо знал, как надо действовать! Он улыбался своей открытой сердечной улыбкой; он болтал, втянув всех в непринуждённый разговор, придумывал анекдоты из своей прошлой жизни; он говорил Аде комплименты, шутил с детьми; он даже рассказал одну очень подходящую к случаю и забавную историю, целый рассказ, который он однажды слушал на концерте, устроенном Союзом Надежды. Он не то, чтобы по-настоящему состоял в Союзе Надежды, — просто вступил накануне концерта, а наутро после него сразу же отмежевался от этого благочестивого общества. Рассказ имел успех у всех, за исключением Салли, которая отнеслась к нему презрительно, и Дженни, высокомерие которой ничем нельзя было поколебать. Ада тряслась от хохота, упёршись руками в жирные бока, роняя повсюду шпильки из причёски.
— И Бонс нашёл шпанскую муху в своей сарсапарели! Ну, история, я вам доложу, мистер Гоулен!
— Пожалуйста, зовите меня Джо, миссис Сэнли. Смотрите на меня как на члена вашей семьи, мэм.
Он начинает их завоёвывать, о, он скоро всех их завоюет! Восторг ударил ему в голову, как видно. Да, это верный путь, он сумеет добиться всего, он сумеет ухватиться за жизнь, выжать из неё всё, что можно. Он пойдёт далеко, будет иметь то, чего ему хочется, все, все, — вот только подождите и увидите!
Потом Альф предложил Джо посмотреть, как он кормит голубей. Они вышли во двор, где жемчужно-серые птицы чистили перья клювом, высовывали головки из самодельной голубятни Альфа и прятались снова, деликатно поклёвывая корм. Альф, который в присутствии жены был тише воды, ниже травы, теперь преобразился в героя-мужчину и высказывал веские мнения не только о голубях, но и о пиве, патриотизме и о шансах Спирминта выиграть на скачках в Дэрби. С Джо он был ласков, обращался с ним как с младшим товарищем. Но Джо раздражался, жаждал вернуться туда, где была Дженни. Докурив папиросу, он извинился и поспешил обратно в дом.
Дженни была в задней комнате одна. Она по-прежнему сидела на диване, углубившись все в тот же журнал.
— Извините, — пролепетал Джо. — Я думал, что вы, может быть, покажете мне мою комнату.
Она даже не опустила журнала, который держала, изящно согнув мизинец.
— Вам покажет кто-нибудь из девочек.
Но он не уходил.
— А вы не прогуливаетесь по вечерам в свой полусвободный день? Вот сегодня, например?
Никакого ответа.
— Вы служите в магазине, да? — терпеливо попытался он снова завязать разговор. Он смутно вспомнил, что Слэттери — это, кажется, большой мануфактурный магазин с зеркальными витринами, на Грэйнджер-стрит.
Дженни, наконец, удостоила его взгляда.
— А если и в магазине, вам-то что? — отрезала она. — Вас это не касается. И если желаете знать, я не «служу». Это — вульгарнее простонародное выражение, и я его не выношу. Я состою в штате у Слэттери. В отделении шляп: там очень тонкая работа. Ненавижу все грубое и вульгарное! И больше всего не выношу мужчин, которые делают грязную работу.
И она рывком снова подняла журнал к глазам. Джо в раздумье потирал подбородок, пожирая глазами всю её, — тонкие лодыжки, стройные бедра, красивые маленькие груди. «Вот как, ты не, любишь мужчин, которые занимаются грязной работой, — думал он, усмехаясь про себя. — Ладно, подожди. Ты в моём лице полюбишь такого мужчину».
VIII
Марта переживала это как тяжкий позор. Никогда ей и не снилось такое, никогда в жизни. Ужас! Стряпая на кухне, она переходила с места на место, то пробуя вилкой, готова ли картошка, то поднимая крышку с кастрюли, чтобы посмотреть, как тушится мясо, — и старалась не думать о том, что случилось. Но ничего не выходило, она не могла думать. Тщетно боролась она с собой, гнала прочь мысли о том, что она, Марта Редпас, дожила до такого позора. Редпасы всегда были приличными людьми. В её роду были честные сектанты, честные углекопы. Она могла с гордостью перебрать представителей целых четырёх поколений — и не отыскать ни единого пятна на их репутации. Все честно работали под землёй в шахтах и наверху вели себя как порядочные люди. А теперь? Теперь она уже не Марта Редпас, а Марта Фенвик, жена Роберта Фенвика. А Роберт Фенвик — в тюрьме. Гримаса горечи исказила её лицо. В тюрьме. Её обожгло воспоминание об этой сцене, как обжигало сотни раз. Роберт на скамье подсудимых рядом с Лимингом, — и надо же, чтобы вместе с таким, как Лиминг! — а грубый краснорожий, издевающийся Джемс Ремедж — за судейским столом, он не церемонился и говорил напрямик всё, что думал. Она была на суде. Она не могла не пойти, её место было там. Да, ходила и видела, и слышала все. «На три недели, без замены штрафа». Она чуть не закричала, когда Ремедж прочёл приговор. Она чуть не умерла. Но гордость помогла ей сдержать себя и сделать каменное лицо. Гордость поддерживала её все эти жуткие дни, помогла ей даже сегодня, когда жена Боксёра Лиминга, возвратившаяся из города с новостями, подстерегла её, Марту, на углу и с громогласным сочувствием объявила, что «наши мужья» будут выпущены в субботу. «Наши мужья»… «Выпущены!»
Посмотрев на часы (первая вещь, которую Сэм выкупил для неё из заклада), она подтащила к огню жестяную лохань и принялась носить кипяток из прачечной. Она черпала воду железным ведром, и хождение с тяжёлой ношей сильно измучило её. Последнее время ей нездоровилось, и вот сейчас она ощущала слабость и головокружение. И боли. На минуту пришлось остановиться, пока немного не утихнут схватки. «Это все из-за волнений последних дней», — подумала Марта. Ведь она женщина крепкая. Ей казалось, что ей было бы легче, если бы ребёнок внутри подавал какие-нибудь признаки жизни. Но он не шевелился, она ощущала только тянущую боль и тяжесть.
Пробило пять часов, и почти тотчас с улицы донёсся топот ног, медленные, тяжёлые шаги утомлённых людей. Работать девять часов в смену, а потом ещё взбираться на самый верх холма, на Террасы… Но это — славная, честная работа, на ней они выросли, и она тоже. Её сыновья молоды и сильны. Они шахтёры. И другой работы она для них не желала.
В ту минуту, как она это подумала, дверь открылась, и вошли все трое — впереди Гюи, за ним Дэвид и последним Сэмми, тащивший под мышкой кусок распиленного бревна на растопку. Милый Сэмми! Всегда он о ней подумает! Тёплая волна умиления пробилась сквозь озабоченность и холод её сердца, ей вдруг захотелось обнять Сэмми и заплакать.
Сыновья следили за выражением лица матери. В последние дни дома царила гнетущая атмосфера. Марта действовала на них угнетающе, была резка и придирчива. Она это сознавала и видела, что они с опаской всматриваются в её лицо и, хотя она сама была в этом виновата, её это задело.
— Ну, как дела, мать? — улыбнулся Сэмми, и его белые зубы сверкнули на чёрном фоне угольной пыли, которая, смешавшись с потом, коркой облепила ему лицо.
Марте нравилось, что он называл её «мать», а не «мэм», как было принято у них в предместье. Но она только указала кивком головы на приготовленную ванну с водой и, отвернувшись, принялась накрывать на стол.
Несмотря на присутствие матери, все трое сняли башмаки, куртки, рабочий костюм шахтёра — фуфайку и брюки, насквозь пропитанные потом, водой и грязью шахты. Раздевшись догола, они стали все вместе мыться в жестяной ванне, из которой поднимался пар. Теснота обычно не мешала им дружелюбно шутить. Но сегодня шутки слышались реже. Сэм пробовал подразнивать Дэви и смеялся:
— Над ванной мойся, ты, бегемот! — А потом: — Эй, парень, где мыло? Ты проглотил его, что ли?
Но в шутках этих не было настоящего веселья. Гнёт, нависший над домом, мрачное лицо Марты парализовали его. Братья оделись, на этот раз без обычных дурачеств, и, почти не разговаривая, сели обедать.
Обед был отличный — большие порции аппетитного мяса, тушенного с луком и картофелем. Марта всегда готовила прекрасные обеды, она понимала, как много значит обед для рабочего человека. Теперь, слава богу, эта несчастная забастовка прекратилась, и она может кормить своих как следует. Она сидела и наблюдала, как они едят, вторично наполнив тарелки. Самой ей не хотелось есть, она только выпила чаю. Но даже от чая ей не стало лучше. Какая-то блуждающая боль началась в пояснице, защемила грудь и исчезла раньше, чем Марта поняла, что это за боль.
Сыновья кончили обед. Первым поднялся Дэвид и отошёл в угол, где хранились его книги. Потом уселся на низенькую табуретку у очага, с карандашом и записной книжкой, положив её на колени.
«Латынь, — подумала огорчённо Марта, — он может теперь заниматься латынью!» И эта мысль, мелькнувшая среди других, горьких, почему-то вызвала раздражение. Вот тоже одна из затей Роберта, это ученье: он хотел, чтобы мальчик в будущем году поступил в колледж, получил стипендию, превзошёл самого себя. Роберт послал его учиться к мистеру Кэрмайклю на старой Бетель-стрит, в вечернюю школу. А она, Марта, насчитывавшая в своём роду длинный ряд предков углекопов, гордилась этим, презирала книги и чувствовала, что из этого ученья ничего хорошего не выйдет.
Вслед за Дэви встал из-за стола Гюи, отправился в прачечную и принёс оттуда молоток, колодку, свои старые футбольные башмаки, дюжину новых сапожных гвоздей. Он присел на корточки в дальнем углу кухни, в стороне от остальных, и, наклонив тёмную, ещё блестевшую от воды голову, начал забивать гвозди в башмаки, — как всегда, молчаливый и сосредоточенный. В прошлую субботу он из своей получки утаил от матери один шестипенсовик; просто оставил его себе, не сказав ей ни слова об этом. Марте не трудно было догадаться, для чего. Футбол! Дело тут не только в увлечении спортом, хотя Гюи обожал спорт. Нет, нет. У Гюи была более серьёзная цель. Гюи хотел быть «светилом», футболистом высокого класса, атлетом, получающим шесть фунтов в неделю за величайшую ловкость в борьбе. Вот в чём заключалась тайна Гюи, его заветная честолюбивая мечта. Оттого он отказывался от папирос, от стакана пива по воскресеньям. Оттого он никогда не болтал с девушками. Марта знала, что Гюи никогда и не смотрел ни на одну из них, несмотря на то, что очень много девушек заглядывалось на него. Оттого он носился по вечерам, пробегая целые мили, — это называлось тренировкой. Марта не сомневалась, что, как бы Гюи ни был утомлён, он уйдёт, как только окончит чинить свои башмаки.
Она нахмурилась ещё сильнее. Спартанские привычки Гюи она от всей души одобряла, ничего не могло быть лучше. Но цель? Бросить шахту! И он тоже жаждал уйти из шахты. Марта не верила в его ослепительную мечту и не боялась, что она может осуществиться. Но её тревожило это необычайное упорство Гюи, да, оно её очень заботило.
Инстинктивно глаза её отыскали Сэмми, который всё ещё сидел за столом и черенком вилки беспокойно выводил на клеёнке узоры. Он, видно, почувствовал взгляд матери, так как через мгновение с глуповатой застенчивостью положил вилку и встал. Засунув руки в карманы, он слонялся по кухне. Подошёл к крошечному квадратному зеркальцу, привешенному над раковиной. Взял гребень с полочки, намочил волосы и старательно расчесал на пробор. Потом достал висевший на перекладине у очага чистый воротничок, который мать накрахмалила и выгладила только сегодня утром. Надел его, завязал по-новому галстук, прифрантился. Затем, самодовольно насвистывая, схватил шапку и весело направился к двери.
Лежавшая на коленях рука Марты сжалась так сильно, что суставы пальцев торчали как обнажённые кости.
— Сэмми?
Сэм, уже на пороге, обернулся, словно в него выстрелили.
— Куда ты, Сэмми?
— Я ухожу, мать.
Его улыбка не смягчила её. Она не хотела её замечать.
— Вижу, что уходишь. Но куда?
— Пройдусь по улице.
— По Кэй-стрит?
Сэм посмотрел на неё, его простодушное, некрасивое лицо вспыхнуло и на этот раз приняло упрямое выражение.
— Да, если желаешь знать, мама, я иду на Кэй-стрит.
Значит, инстинкт её не обманул: он идёт к Энни Мэйсер. Марта терпеть не могла Мэйсеров, они ей не внушали никакого доверия, этот легкомысленный отец и бешеный Пэг Мэйсер, его сын. То были люди такого же сорта, как Лиминги, — не вполне почтенные. Они даже не были шахтёрами, а принадлежали к «рыбацкой братии», обособленной части населения, которая не имела верного заработка и жила, по выражению Марты, «сегодня пируя, завтра бедуя»: один месяц роскошествовали, другой — закладывали и лодку и сети. Против самой Энни Марта ничего не имела, люди говорили, что она славная девушка. Но Сэмми она не пара. У неё бог знает какая родня, она торгует рыбой на улице и даже как-то, когда выдался плохой год, нанялась в Ярмуте потрошить сельдей, чтобы поправить дела Мэйсеров. Чтоб Сэмми, её любимый сын, которого она надеялась увидеть когда-нибудь лучшим забойщиком «Нептуна», женился на какой-то потрошительнице селёдок! Никогда! Никогда! Она тяжело перевела дух.
— Я не хочу, чтобы ты сегодня вечером уходил из дому, Сэмми.
— Но я обещал, ты же знаешь, мама. Мы идём гулять с Пэгом Мэйсером. И Энни с нами.
— Всё равно, Сэмми. — Её голос стал неприятно скрипучим. — Я не хочу, чтобы ты туда шёл.
Сэм посмотрел на неё в упор. И в его любящих глазах, глазах преданной собаки, она прочла неожиданную решимость.
— Энни меня ждёт, мать. Ты извини, но мне надо идти.
Он вышел и очень тихо закрыл за собой дверь.
Марта сидела как окаменелая: в первый раз в жизни Сэмми ослушался. У неё было такое чувство, словно он дал ей пощёчину. Заметив, что Дэвид и Гюи украдкой на неё поглядывают, она пыталась взять себя в руки. Встала, убрала со стола, трясущимися руками перемыла посуду.
Дэвид сказал:
— Хочешь, мама, я перетру все вместо тебя?
Она покачала головой, сама перетёрла тарелки и села чинить одежду сыновей. С некоторым трудом вдела нитку в иглу. Достала старую рабочую фуфайку Сэмми, в стольких местах штопанную и заплатанную, что уже почти не видно было фланели, из которой она первоначально была сделана. При виде этой старой фуфайки шахтёра у Марты сжалось сердце. Она вдруг почувствовала, что была слишком резка с Сэмми, что обошлась с ним не так, как следовало бы. Не Сэм виноват, а она. Эта мысль её взволновала. Сэм сделал бы для неё, что угодно, если бы она поговорила с ним по-хорошему.
С затуманенными глазами она принялась было чинить фуфайку, как вдруг снова почувствовала боль в пояснице. На этот раз боль была злая, пронизывающая, и Марта мгновенно поняла, что это означает. Она с ужасом выжидала. Боль утихла, потом возобновилась. Молча, без единого слова, Марта поднялась и вышла в заднюю дверь кухни. Она двигалась с трудом. Вошла в чулан. «Да, началось».
Выйдя из чулана во двор, она с минуту стояла среди вечернего мрака и безмолвия, одной рукой опираясь на низкую ограду, другой придерживая свой тяжёлый живот. Вот оно и пришло, а муж в тюрьме, — какой срам! И на глазах у взрослых сыновей! На вид непроницаемая, как окружавший её мрак, она торопливо обдумывала все: нельзя звать ни доктора Скотта, ни миссис Риди, повитуху. Роберт безрассудно ухлопал все их сбережения на эту забастовку. У неё долги, она не может, не должна допустить новых расходов. В одну минуту решение было принято.
Она воротилась в дом.
— Дэвид! Сбегай к миссис Брэйс. Попроси её зайти ко мне поскорее.
Дэвид, встревоженный, вопросительно посмотрел на мать. Марта никогда особенно не благоволила к Дэвиду, он был любимцем отца, но в эту минуту выражение его глаз тронуло её. Она сказала ласково:
— Беспокоиться нечего, Дэви. Мне просто что-то нездоровится.
Когда мальчик поспешно вышел, она подошла к комоду, где хранилось все то скудное количество белья, какое у неё имелось, отперла его. Затем, неловко ступая, с трудом переставляя ноги, взобралась по лестнице наверх, в спальню сыновей.
Миссис Брэйс, соседка, пришла сразу же. Это была добродушная женщина, страдавшая одышкой, очень тучная: бедняжка выглядела так, словно и сама ожидала ребёнка. Но это только казалось. На самом же деле у Ханны Брэйс была пупочная грыжа, следствие частой беременности, и, несмотря на то, что её муж Гарри каждый год клятвенно обещал ей купить к Рождеству бандаж, бандажа у неё до сих пор не было. Каждый вечер, ложась спать, она усердно вправляла выпиравшую массу, и каждое утро эта масса снова вылезала наружу. Ханна почти привыкла к своей грыже, говорила о ней с близкими людьми так, как говорят о погоде. Грыжа была для неё любимой темой разговора.
Ханна с такими же предосторожностями, как и Марта, поднялась по лестнице и скрылась в комнате наверху.
Дэви и Гюи сидели в кухне. Гюи бросил чинить башмаки и делал вид, что с интересом читает газету. Дэвид тоже притворялся, что читает. Но время от времени они обменивались взглядом, чувствуя, что там наверху совершается что-то таинственное, и каждый видел в глазах другого выражение странного стыда. Нет, только подумать! И это у их собственной матери.
Из спаленки наверху доносился лишь шум тяжёлых шагов миссис Брэйс, и больше ничего. Один раз она крикнула вниз, чтобы принесли горячей воды. Дэви отнёс ей чайник.
В десять часов вернулся Сэм. Он вошёл бледный, стиснув зубы, ожидая ужаснейшей сцены. Мальчики рассказали ему, что случилось. Сэм покраснел (он вообще легко краснел), раскаяние охватило его: Сэм был незлопамятен. Он поднял глаза к потолку:
— Бедная мама, — сказал он.
На большее проявление нежности никто из них никогда не решился бы.
В три четверти одиннадцатого миссис Брэйс сошла вниз с небольшим свёртком, завёрнутым в газету… Вид у неё был расстроенный и озабоченный. Она вымыла под краном испачканные чем-то красным руки, напилась холодной воды. Потом обратилась к Сэмми, как к самому старшему:
— Девочка, — сказала она. — Прехорошенькая, но мёртвая. Да, родилась мёртвой. Я все сделала не хуже, чем миссис Риди, не сомневайтесь. Но ничем уж помочь нельзя было… Завтра я приду убирать маленькую. А теперь снеси матери наверх чашку какао. Ей уже немножко легче. А мне надо идти готовить моему хозяину завтрак к первой смене.
Она осторожно подняла свёрток, ласково улыбнулась Дэвиду, заметившему, что сквозь газету протекает что-то красное, и заковыляла из кухни.
Сэм сварил какао и понёс наверх. Он оставался там минут десять. Когда он спустился вниз, лицо его было жёлто-серое, как глина, на лбу выступил пот. Он вернулся со свидания с любимой девушкой — и увидел лицом к лицу смерть.
Дэвид надеялся, что Сэм заговорит, скажет, что матери лучше. Но Сэм сказал только:
— Ложитесь спать, ребята. Мы все втроём ляжем здесь, на кухне.
На другое утро, во вторник, миссис Брэйс пришла навестить Марту и, как обещала, обмыть и одеть мёртвого ребёнка.
Дэвид вернулся из шахты раньше других; в эту ночь ему повезло, он поднялся наверх сразу и на две клети обогнал главную смену. Когда он пришёл домой, в кухне было ещё полутемно. И на кухонном шкапе лежал трупик девочки.
Он подошёл ближе и стал рассматривать её с странной смесью страха и благоговения. Она была такая маленькая, ручонки не больше лепестка белой кувшинки, на крохотных пальчиках не было ногтей. Он мог бы одной своей ладонью покрыть все её личико. Точёное, белое как мрамор, оно было прелестно. Синие губки полуоткрыты, словно в удивлении, что жизнь не наступила. Миссис Брэйс с искусством настоящей профессионалки заткнула ей рот и ноздри ватой. Глядя через плечо Дэвида, она не без гордости объявила:
— Чудо как хороша. Но твоя мама, Дэви, не хочет, чтобы она лежала у неё наверху.
Дэвид вряд ли слышал её. Упрямое возмущение росло в его душе, пока он смотрел на это мертворождённое дитя. Почему так должно было случиться? Почему его мать была лишена той пищи, того ухода и внимания, которых требовало её положение? Почему этот ребёнок не живёт, не улыбается, не сосёт грудь?
Дэвида это мучило, будило в нём бешеный гнев. Как тогда, когда «Скорбящий» накормил его, в нём что-то болезненно трепетало, как натянутая струна. И снова он, как тогда, со всей сумбурной страстностью юной души, давал себе клятву что-то сделать… что-то… он не знал, что именно, не знал, как… но он сделает… он нанесёт сокрушительный удар гнусной бесчеловечности окружающей жизни.
Сэм и Гюи вошли одновременно. Посмотрели на малютку. Не переодеваясь, пообедали жареной свининой, которую приготовила миссис Брэйс. Обед был не так вкусен, как всегда, картошка не разварилась, в ванне было мало воды, в кухне грязно, всё вверх дном, чувствовалось отсутствие матери.
Попозже, когда Сэмми пришёл сверху, он исподтишка посмотрел на братьев и сказал как-то натянуто:
— Она не хочет, чтобы были похороны. Я толковал ей, толковал, а она не хочет и все. Говорит, что после забастовки мы не можем тратить такие деньги.
— Но ведь мы обязаны, Сэмми! — воскликнул Дэвид. — Спроси миссис Брэйс…
Миссис Брэйс послали уговаривать Марту. Но и это не помогло. Марта была неумолима. С холодной горечью думала она об этом ребёнке, которого она не хотела и который теперь уже не нуждался в ней. Закон не требует, чтобы мертворождённых хоронили по обряду. И не надо никаких похорон, всех этих церемоний, сопровождающих смерть.
Гюи, мастер на все руки, сделал довольно изящный гробик из простых досок. Внутри его выстлали чистой белой бумагой и уложили трупик на это незатейливое ложе. Потом Гюи приколотил крышку. Поздно ночью, в четверг, Сэм взял гробик под мышку и вышел один. Он запретил Гюи и Дэви идти за ним. Было темно, ветрено. Мальчики не знали, куда ходил Сэм, пока он не вернулся и не рассказал им. Он занял пять шиллингов у Пэга Мэйсера, старшего брата Энни, и заплатил Джиддису, кладбищенскому сторожу. Джиддис позволил ему тайно зарыть ребёнка в углу кладбища. Часто потом Дэвид думал об этой могилке, которую Сэм сравнял с землёй. Он так никогда и не узнал, в каком месте она находится. Ему было только известно, что она неподалёку от участка нищих. Это ему удалось выпытать у Сэма.
Прошла пятница, настала суббота, день освобождения Роберта из тюрьмы. Марта родила в понедельник вечером. В субботу днём она была уже на ногах, ожидая… ожидая его, Роберта.
Он пришёл в восемь часов, когда она была одна на кухне и стояла, наклонясь над огнём. Вошёл так тихо, что она не заметила его, пока знакомый кашель не заставил её круто обернуться. Муж и жена в упор смотрели друг на друга, он — спокойно, беззлобно, она — с жуткой горечью, мрачным огнём пылавшей в её глазах. Оба молчали. Роберт бросил шапку на диван и сел к столу движением очень усталого человека. Марта тотчас же подошла к печке, вынула гревшийся для него обед. Поставила перед ним тарелку, — все в том же зловещем молчании.
Он начал есть, время от времени бросая беглые взгляды на её фигуру, взгляды, в которых читалась просьба о прощении. Наконец, спросил:
— Что тут с тобой приключилось, детка?
Она затряслась от гнева.
— Не смей больше называть меня так.
Тогда он понял. В нём шевельнулось что-то вроде удивления.
— Мальчик или девочка? — спросил он.
Марта знала, что ему всегда хотелось иметь дочь. И, чтобы сделать ему больно, рассказала, что дочь родилась мёртвой.
— Вот, значит, как всё вышло! — сказал он со вздохом. — Плохо тебе приходилось это время, детка?
Это было уж слишком. Марта не сразу удостоила его ответом. Со скрытым ожесточением убрала пустую тарелку и поставила перед ним чай. Потом сказала:
— Я привыкла к плохому. Хорошего не знавала с тех самых пор, как вышла за тебя.
Роберт вернулся домой в самом миролюбивом настроении, но злобные выходки жены разгорячили усталую кровь.
— Я не виноват, что всё так вышло, — сказал он с неменьшей горечью, чем та, которая звучала в речах Марты. — Ты, надеюсь, понимаешь, что меня посадили ни за что.
— Нет, этого я не знаю, — возразила она, подбоченившись и вызывающе глядя ему в лицо.
— Они хотели со мной рассчитаться за забастовку, неужели ты не понимаешь?
— И это меня ничуть не удивляет! — ответила она, задыхаясь от гнева.
Тут его нервы не выдержали. Господи, да что он сделал плохого? Он убедил людей бастовать, потому что страшно боялся за них с тех пор, как начались работы в Скаппер-Флетс. А в конце концов они же над ним издевались. Им на него плевать, — вот, допустили, чтобы его без всякой вины посадили в тюрьму. Яростное возмущение забушевало в нём, возмущение против Марты и против своей судьбы. Он размахнулся и ударил Марту по лицу.
Она не дрогнула, приняла удар с каким-то удовлетворением. Ноздри её раздулись.
— Спасибо, — сказала она. — Мило с твоей стороны. Только этого и ждала.
Роберт тяжело опустился на стул, побледнев ещё больше, чем она. И закашлялся своим глухим, надрывным кашлем. Этот кашель лишил его сил. Когда приступ прошёл, он сидел, согнувшись, совсем разбитый. Через некоторое время встал, разделся и лёг на стоявшую в кухне кровать.
На другой день — в воскресенье — он хотя и проснулся в семь часов утра, но оставался в постели до полудня. Марта встала рано и ушла в церковь. Она заставила себя пойти туда, выдерживать взгляды, знаки пренебрежения и выражения сочувствия со стороны прихожан Бетель-стрит, — отчасти в пику Роберту, отчасти же для того, чтобы показать свою добропорядочность.
Обед был настоящим мучением, в особенности для мальчиков. Они терпеть не могли те дни, когда у отца с матерью дело доходило до открытой ссоры. Эти ссоры словно парализовали всех в доме, нависали над ними как что-то позорное.
После обеда Роберт пошёл в контору копей. Он ожидал увольнения. Но оказалось, что его не уволили. У него мелькнула смутная догадка, что здесь сыграла роль его дружба с Геддоном, уполномоченным углекопов, и с Гарри Нэджентом, одним из лидеров Союза. Хозяин, видно, опасался, как бы не вышло неприятностей с Союзом, — и благодаря этому его, Роберта, оставили на работе в «Нептуне».
Он пошёл прямо домой, посидел, читая, у огня, потом молча улёгся в постель. Наутро его разбудил гудок, в два часа он был уже в шахте, работал в первой утренней смене.
Весь день Марта готовилась к его приходу. Неутихшая злоба все так же бушевала в ней. Она ему покажет, она с ним посчитается за все!.. Она беспрестанно поглядывала на часы, желая, чтобы время шло поскорее.
Сменившись, Роберт пришёл домой совершенно разбитый, промокший до костей. Марта готовилась донимать мужа враждебным молчанием, но его жалкий вид убил в её сердце всю глодавшую его злобу.
— Что это с тобой? — вырвалось у неё инстинктивно.
Роберт опёрся о стол, стараясь удержать кашель с трудом переводя дух.
— Они уже принялись строить каверзы, — сказал он, намекая на отмену жребия при распределении мест в «Парадизе». — Меня занесли в чёрный список и дали самое скверное место во всём участке. Паршивая трехфутовая кровля. Всю смену я работал, лёжа на животе, прямо в воде.
Острая жалость полоснула Марту по сердцу. И вместе с этим трепетом боли в нём ожило то, что она считала давно умершим. Она протянула руки к Роберту.
— Дай, я помогу тебе, мой мальчик. Дай, помогу раздеться.
Она помогла ему снять грязную, промокшую одежду. Помогла при умывании. Теперь она знала, что всё ещё любит его.
IX
Дэвид, работавший на глубине пятисот футов под землёй, в двух милях от главной шахты, решил, что, вероятно, скоро время завтрака. Он находился в «Парадизе», в участке Миксен. На самом низком этаже «Нептуна», на двести футов ниже «Глоба» и на триста — ниже «Файв-Квотерс». Часов у Дэвида не было, и он определял время по числу рейсов, которые проделал вагонетками от рудничного двора до погрузочной площадки. Он стоял подле Дика, своего шотландского пони, на площадке, где нагруженные углём вагонетки, которые он подвозил, прицеплялись к механическому подъёмнику и передавались на главный откаточный путь «Парадиза».
Дэвид ожидал, пока Толли Браун переведёт ему пустые вагонетки. Он ненавидел «Парадиз», но на площадке ему нравилось. Здесь ему, потному и разгорячённому от бега, казалось так прохладно, и здесь можно было стоять во весь рост, не боясь удариться головой о кровлю.
Стоя на площадке, он думал об ожидавшей его счастливой судьбе. Едва верилось, что сегодня — его последняя суббота в «Нептуне». Не только последняя суббота — последний день! Нет, такое счастье даже трудно себе представить!
Он всегда ненавидел шахту. Некоторым из его товарищей нравилось работать в ней, они чувствовали себя здесь как рыба в воде. А ему не нравилось, нет! Может быть, потому, что у него слишком развито было воображение, он не мог отделаться от мысли, что шахтёры — те же заключённые, что они погребены в этих тёмных клетках, глубоко под землёй. Дэвид, бывая на забое «Файв-Квотерс», всякий раз непременно вспоминал, что он находится под морским дном. Мистер Кэрмайкль, младший преподаватель школы на Бетель-стрит, помогавший ему готовиться к экзаменам, объяснил ему, как называется это странное ощущение, будто находишься взаперти… Да, глубоко под землёй, далеко под дном морским. А там наверху в это время светит солнце, дует свежий ветер, серебряные волны бьются о берег.
Дэвид всегда упрямо боролся с этим ощущением. Пусть его повесят, если он поддастся такой глупой слабости! И всё же он был рад, рад, что уходит из «Нептуна», тем более рад, что в нём жило странное убеждение, будто шахта считает своей добычей всякого, кто раз попал в неё и не выпускает его больше никогда. Так говорили, шутя, старые шахтёры. Дэвид усмехнулся в темноте: это шутка, конечно, не более как шутка.
Браун перевёл пустые вагонетки, Дэвид собрал поезд из четырёх вагонеток, вскочил на перекладину, щёлкнул языком, погоняя Дика, и помчался по черневшему сплошным мраком скату. Вагонетки, грохоча, неслись за ним по неровному пути, а он все подгонял лошадь. Дэвид гордился своим умением ездить быстро. Он ездил быстрее всех подкатчиков в «Парадизе». Он привык к грохоту вагонеток. Этот грохот ему не мешал. Неприятно только было, когда какая-нибудь из них отрывалась и сходила с рельсов. Возня и усилия, которые приходилось затрачивать на то, чтобы опять водворить её на место, могли убить человека.
Он летел все ниже, ниже, стремглав, с головокружительной быстротой, выравнивая ход, направляя его, зная, где нужно быстро нагибать голову, а где — налегать на дугу. Это — безрассудство, ужасное безрассудство, отец часто бранил его за слишком быструю езду. Но Дэвид любил её упоение. Великолепным последним скачком он достиг двора подкатчиков и остановился.
Здесь, как он и ожидал, сидели на корточках в нише и завтракали Нед Софтли и Том Риди, возившие ручные вагонетки от забоя до рудничного двора.
— Ну, садись сюда и пожуй, старина, — крикнул Том, у которого рот был набит хлебом и сыром, и отодвинулся в глубь ниши, давая место Дэвиду.
Дэвиду нравился Том, крупный, добродушный малый, заместивший Джо на забое. Дэвид часто спрашивал себя, куда мог деваться Джо и что он теперь делает. И удивлялся при этом, отчего он так мало замечает отсутствие Джо — ведь как-никак они с Джо были товарищами. Может быть, оттого, что Том Риди вполне заменил ему Джо: он такой же весёлый, гораздо охотнее помогает, когда вагонетка сходит с рельсов, и не ругается так цинично, как Джо. Но, несмотря на то, что Дэвиду общество Тома доставляло удовольствие, он в ответ на его приглашение отрицательно покачал головой.
— Нет, Том, я иду вниз.
Он хотел завтракать вместе с отцом. Всякий раз, когда представлялся случай, он забирал свой мешочек с едой и отправлялся в глубь забоя. И сегодня, в последний день, он не хотел изменять этой привычке.
Наклонная просека, ведущая к забою, была так низка, что Дэвиду приходилось сгибаться чуть не пополам. Туннель был тесен, как кроличий садок, в нём царил такой чернильный мрак, что открытая рудничная лампочка, немного коптившая, едва освещала какой-нибудь фут впереди, и было так мокро, что ноги с трудом пробиравшегося вперёд Дэвида производили хлюпающий звук. Раз он ударился головой о твёрдую неровную поверхность базальтового свода и тихо выругался.
Добравшись до забоя, он увидел, что его отец и Лиминг ещё не завтракают и продолжают готовить уголь для нагрузки на порожние вагонетки, которые Том и Нед должны были скоро привезти. Совсем голые, в одних только сапогах и кожаных штанах, они вырубали уголь длинными столбами. Место было жуткое, и работа — Дэвиду это было известно — страшно тяжела. Он выбрал сухое местечко и сел, наблюдая за работавшими и ожидая, пока они кончат. Роберт, согнувшись боком под глыбой угля, подсекал её, готовясь опустить на землю. Он дышал тяжело, ловя ртом воздух, и пот струился из каждой поры его тела. У него был вид вконец замученного человека. В камере негде было повернуться, кровля нависла так низко, что, казалось, вот-вот расплющит его. Но Роберт работал упорно, умело и с замечательной ловкостью. Подле него работал Боксёр. Рядом с Робертом он со своим волосатым торсом и воловьей шеей казался гигантом. Он не говорил ни слова, всё время с ожесточением жевал табак, жевал, выплёвывал, рубил уголь. Но Дэвид с мгновенно вспыхнувшей благодарностью заметил, что Боксёр, жалея его отца, берётся всякий раз за более тяжёлый конец рукоятки и делает самую трудную часть работы. Пот лил градом с изуродованного лица Боксёра, и сейчас в нём не оставалось уже ничего от «Чудо-мальчика копей».
Наконец, они прекратили работу, обтёрли пот фуфайками, надели их и уселись завтракать.
— Здорово, Дэви, — сказал Роберт, только теперь увидев сына.
— Здравствуй, папа.
Из соседней камеры вынырнули Гарри Брэйс и Боб Огль и присоединились к ним. Последним молча вошёл Гюи, брат Дэвида. Все принялись за еду.
После утомительной езды в течение целого утра Дэвиду показались необыкновенно вкусными хлеб и холодная свинина, положенные матерью в его мешок. Отец же, как он заметил, едва дотрагивался до еды и только жадными большими глотками пил холодный чай из бутылки. В мешке у него оказался ещё и пирог. С тех пор как Роберт и Марта помирились, она приготовляла для него превкусные завтраки. Но Роберт половину пирога отдал Боксёру, сказав, что ему не хочется есть.
— Тут у кого угодно аппетит пропадёт, — заметил Гарри Брэйс, кивая в сторону забоя, где работал Роберт. — Собачье место, что и говорить!
— Рабочему повернуться негде, будь оно проклято! — подтвердил Боксёр, уписывая пирог с шумным удовольствием человека, которому его «миссус» обыкновенно давала с собой в шахту только ломоть хлеба с жиром.
— А пирог чертовски вкусный, право!
— Это от сырости все мы тут здоровье теряем, — вмешался Огль. — С кровли вода так и хлещет.
Наступило молчание, нарушаемое лишь хрипением воздуха в насосе. Будя в темноте эхо, этот звук сливался с журчанием и бульканьем воды, протекавшей через нижние отверстия насоса. Этот уже почти не замечавшийся шум тем не менее приносил каждому шахтёру бессознательное успокоение, так как где-то в самой глубине души рождалась уверенность, что насос работает хорошо.
Гарри Брэйс повернулся к Роберту:
— Но здесь всё-таки не так мокро, как в Скаппер-Флетс, правда?
— Нет, — отвечал Роберт глухо. — Мы ещё дёшево отделались.
Боксёр заметил:
— Если тебя донимает сырость, Гарри, ты бы попросил у своей хозяйки, чтобы она дала тебе какую-нибудь ветошь[5].
Все засмеялись. Окрылённый успехом, Боксёр шутливо ткнул Дэвида локтем в бок.
— Ты ведь у нас учёный малый, Дэви. Не посоветуешь ли какого средства, чтобы отогреть мой зад, а то он отсырел.
— Не хотите ли несколько тумаков? — сухо предложил Дэви.
Вокруг ещё громче захохотали. Боксёр ухмыльнулся. В тусклом полумраке этого места он казался каким-то весёлым и огромным демоном, склонным к сатанинским шуткам.
— Молодец, молодец! Это бы его наверное согрело! — Он одобрительно поглядел сбоку на Дэви. — Ты, я вижу, действительно умный малый. Правду я слышал, будто ты едешь в Бедлейский колледж, чтобы обучать всех профессоров Тайнкасла?
Дэвид сказал:
— Я рассчитываю, что они меня будут обучать, Боксёр.
— Но чего ради ты туда поступаешь, скажи на милость? — укоризненно спросил Лиминг, подмигнув при этом Роберту. — Неужто тебе не хочется вырасти настоящим шахтёром, вот как я, с такой же изящной фигурой и лицом? И с изрядной суммой денег в банке Фиддлера?
На этот раз шутки не понял Роберт.
— Он поедет в колледж, потому что я хочу вытащить его отсюда, — сказал он сурово. И страстная выразительность, с которой он произнёс последнее слово, заставила всех умолкнуть.
— Пускай попытает счастья. Он усердно работал, выдержал экзамены на стипендию и в понедельник поедет в Тайнкасл.
Наступила пауза. Затем Гюи, всё время молчавший, вдруг объявил:
— Как бы мне хотелось попасть в Тайнкасл! Интересно бы посмотреть на настоящих футболистов — на Объединённую команду.
В голосе Гюи звучало такое страстное желание, что Боксёр снова захохотал.
— Не горюй, мальчик! — хлопнул он Гюи по спине. — Скоро тебе придётся играть самому перед Объединённой командой. Я видел твою игру и знаю, чего ты стоишь. И я слышал, что тайнкаслские спортсмены приезжают в Слискэйль на ближайший матч, чтобы посмотреть на твою игру.
Лицо Гюи покраснело под слоем грязи. Он понимал, что Боксёр смеётся над ним, но это его не трогало. Пускай себе шутят, — а он всё-таки рано или поздно туда попадёт. Он себя покажет — и скоро покажет, да!
Неожиданно Брэйс вытянул голову по направлению к туннелю и прислушался.
— Эге! — воскликнул он. — Что такое случилось с насосом?!
Боксёр перестал жевать, все притихли, вслушиваясь в темноту. Хрипение насоса прекратилось.
Целую минуту никто не произнёс ни слова. Дэвид почувствовал, что у него по спине поползли мурашки.
— Чёрт побери! — сказал, наконец, Лиминг медленно, с каким-то тупым удивлением. — Слышите? Насос не действует!
Огль, который в «Парадизе» работал недавно, вскочил и нащупал руками засасывающий рукав насоса. Потом торопливо воскликнул:
— Вода поднимается. Здесь уже её больше, гораздо больше, чем было!
Он умолк и снова погрузил в воду руку до самого плеча. Затем сказал с внезапной тревогой:
— Схожу, пожалуй, за десятником.
— Постой! — остановил его Роберт резко-повелительным тоном. И прибавил вразумительно: — Чего ты сразу бежишь в шахту, как испуганный мальчишка? Пусть себе Диннинг остаётся там, где он есть. Погоди немножко! С ковшевым насосом никогда беды не случится. И сейчас, верно, ничего серьёзного. Должно быть, засорился клапан. Я сейчас сам посмотрю.
Он спокойно, не торопясь, встал и пошёл по наклонному туннелю, высеченному в пласте. Остальные ожидали в молчании. Не прошло и пяти минут, как послышалось медленное чавкание прочищенного клапана, и снова, журча, заработал насос. А спустя ещё три минуты стало слышно его привычное мощное хрипение. Сковывавшее всех напряжение исчезло. Чувство великой гордости за отца охватило Дэвида.
— Здорово, чёрт возьми! — ахнул Огль.
Но Боксёр поднял его на смех.
— Разве тебе не известно, что когда работаешь в одной смене с Робертом Фенвиком, то беспокоиться нечего? Ну, валяй, нагружай вагонетки. А будешь тут сидеть целый день, так много не заработаешь.
Он встал, стащил с себя фуфайку; Брэйс, Гюи и Огль ушли в свой забой. Дэвид направился к вагонеткам, пройдя мимо Роберта, когда спускался вниз.
— Ты быстро справился с этим, Роберт, — заметил Боксёр. — А Огль уже готов был нас хоронить! — и он оглушительно захохотал.
Но Роберт не смеялся. На его измождённом лице застыло выражение какой-то странной рассеянности. Сняв фуфайку, он швырнул её, не глядя, на землю. Фуфайка упала в лужу.
Они снова принялись за работу. Кайлы поднимались и опускались в их руках, подсекая глыбы угля, которые затем нужно было спускать вниз. Пот опять катился с обоих мужчин. Грязь шахты забивалась во все поры кожи. Пятьсот футов под землёй, и всего две мили от дна рудника. Вода медленно сочилась с потолка, непрерывно стекая вниз, подобно дождю, невидимому в сплошном мраке. А над всем этим слышался мерный хрип насоса.
Х
К концу смены Дэвид отвёл своего пони в стойло и позаботился, чтобы ему было удобно.
Теперь наступило самое тяжёлое; он знал, что это будет ему тяжелее всего, но оказалось даже хуже, чем он ожидал. Он порывисто гладил шею пони. Дик, повернув длинную морду, казалось, глядел на Дэвида своими кроткими слепыми глазами, потом ткнулся носом в карман его куртки. Дэвид часто оставлял для него от своего завтрака кусочек хлеба или бисквит. Но сегодня Дика ждал необычайный сюрприз: Дэвид вытащил из кармана кусок сыра, — Дик попросту обожал сыр, — и стал медленно кормить пони. Отламывая маленькие кусочки и держа их на ладони, он старался продлить удовольствие и Дику и себе. Когда влажная, бархатистая морда касалась его ладони, у Дэвида клубок подкатывался к горлу. Он тихонько отёр руку об отворот куртки, в последний раз посмотрел на Дика и торопливо пошёл прочь.
Он шёл к шахте по главному откаточному штреку, мимо того места, где в прошлом году обвалившейся кровлей убило трёх человек: Хэрроуэра и двух братьев Престон — Нейля и Аллена. Дэвид видел, как их отрыли, изуродованных, сплющенных, с продавленной, окровавленной грудью, с набитыми грязью ртами. Он никогда не мог забыть этого случая. И, проходя мимо этого места, всегда замедлял шаг, упрямо желая доказать себе, что ему не страшно.
По дороге к нему присоединились Том Риди, брат его Джек, Нед Софтли, Огль, юный Ча Лиминг, сын Боксёра, Дэн Тисдэйль и другие. Они пришли к нижней площадке шахты, где целая толпа шахтёров ожидала своей очереди подняться наверх, терпеливая, несмотря на тесноту. Клеть поднимала только двенадцать человек зараз. Кроме «Парадиза», она обслуживала ещё два верхних этажа, «Глоб» и «Файв-Квотерс». Дэвида оттеснили от весело дурачившихся Тома Риди и Неда Софтли и прижали к «Скорбящему». «Скорбящий» уставился на него своими тёмными внимательными глазами.
— Ты, говорят, поступаешь в колледж, в Тайнкасле?
Дэвид утвердительно кивнул головой. И опять предстоящее событие показалось ему слишком необычным, чтобы быть действительностью. Должно быть, его немного утомили за последние полгода напряжённая работа по ночам, занятия с мистером Кэрмайклем, путешествие в Тайнкасл для сдачи экзаменов и затем радость, когда он узнал о результате их. Мучила его и молчаливая борьба из-за него между отцом и матерью: Роберт с страстным упорством хотел, чтобы Дэвид получил стипендию и бросил работу в шахте, а Марта — так же твёрдо решила, что он останется дома. Весть об успехе сына она приняла молча, без единого слова. Она даже не приготовила его вещи к отъезду; она не хотела принимать в этом никакого участия, нет, не хотела.
— Смотри, остерегайся Тайнкасла, мальчик, — сказал «Скорбящий». — Ты едешь в пустыню, где люди бродят во тьме среди бела дня, и в полдень, как среди ночи, ощупью ищут дороги. Вот возьми, — он сунул руку в карман на груди и достал оттуда тонкую, сложенную пополам и носившую следы пальцев брошюрку, сильно испачканную угольной пылью. — Здесь ты найдёшь хорошие советы. За этой книжкой я не раз коротал время в обеденные перерывы здесь в шахте.
Дэвид, покраснев, взял брошюрку. Она его не интересовала, но ему не хотелось обидеть «Скорбящего». Он смущённо перелистал её, — ничего другого ему не оставалось, — но в полутьме трудно было прочитать что-нибудь. Вдруг огонь в его лампочке вспыхнул ярче, и одна фраза бросилась ему в глаза: «Никакой слуга не может служить двум господам, и вы не можете служить и богу и маммоне».
«Скорбящий» не отводил от него пытливого взгляда. А за его плечом Том Риди шепнул лукаво:
— Чем это он наградил тебя?
Толпа вокруг зашевелилась. Клеть с грохотом опустилась вниз. Сзади кто-то крикнул:
— Полезайте все, ребята! Все полезайте!
Толпа хлынула вперёд. Началась обычная при посадке давка. Дэвид протиснулся внутрь вслед за остальными. Клеть, со свистом рассекая воздух, поднималась всё выше и выше, словно схваченная невидимой гигантской рукой. Навстречу лился дневной свет. Вот она остановилась, с лязгом поднялась перекладина, и люди сплошной, словно спаянной массой высыпали наружу, где ярко светило солнце.
Дэвид вместе с другими опустился по ступеням, прошёл через двор и занял место в ряду шахтёров, ожидавших получки у конторы. Был солнечный июльский день. Его безмятежная прелесть смягчала резкие контуры копра, столбов, вращающихся шкивов клети и даже дымящей вытяжной трубы. Чудесно в такой день уходить навсегда из шахты!
Стоявшие в очереди медленно подвигались вперёд. Дэвид видел, как его отец вышел из клети (он последним поднялся наверх) и встал в конце очереди. Потом он заметил, что в ворота въехал кабриолет из усадьбы. В появлении кабриолета хозяина не было ничего необычного: каждую субботу Ричард Баррас приезжал в контору в час получки, когда рабочие, выстроившись во дворе, ожидали своих конвертов с деньгами. Это превратилось в своего рода ритуал.
Экипаж сделал ловкий поворот, так что его жёлтые спицы засверкали на солнце, и остановился у конторы. Баррас сошёл, прямой и чопорный, и скрылся в главном подъезде. Бартлей, соскочив ещё раньше, возился с лошадью. Артур Баррас, втиснутый в кабриолет между двумя мужчинами, теперь остался в нём один.
Медленно подвигаясь вперёд, Дэвид издали рассматривал Артура, лениво размышляя о нём. Артур неизвестно почему, внушал ему непонятную симпатию: удивительно странное чувство, почти парадоксальное, потому что оно было похоже на жалость. А ему, Дэвиду, жалеть Артура было просто смешно, принимая во внимание условия жизни обоих. Между тем этот сидевший в экипаже тщедушный подросток с мягкими белокурыми волосами, которыми играл ветер, казался ему таким одиноким. Он вызывал покровительственное чувство. И у него был такой серьёзный вид. Эта серьёзная сосредоточенность его лица походила на печаль. Когда Дэвид вдруг открыл, что жалеет Артура Барраса, он чуть громко не засмеялся.
Наступила его очередь подойти к окошку. Он подошёл, взял конверт с получкой, выброшенной ему из окошка кассиром Петтитом. Потом побрёл, не торопясь к воротам, чтобы подождать там отца. Когда он дошёл до столбов и прислонился спиной к одному из них, по улице мимо него проходила Энни Мэйсер. Увидев Дэвида, она улыбнулась ему и остановилась. Она ничего не сказала. Энни редко заговаривала с кем-нибудь сама. Она просто остановилась и улыбнулась Дэвиду в знак дружбы. И ожидала, пока он заговорит с ней.
— Одна, совсем одна, Энни? — сказал он ласково. Энни Мэйсер ему нравилась, очень нравилась. Вполне понятно, что Сэм влюблён в неё. Она такая простая, свежая, уютная. В ней нет никакого чванства, она — такая, как есть. За Энни глупостей не водилось. Почему-то она напоминала Дэвиду живую серебристую сельдь. Но Энни была далеко не миниатюрна и не имела ни малейшего сходства с селёдкой. Это была рослая, ширококостая девушка одних лет с Дэви, с пышными бёдрами и красивой тугой грудью; на ней было синее шерстяное платье и грубые чулки ручной вязки. Энни сама вязала себе чулки. Она не прочитала за свою жизнь ни одной книги. Но чулок связала очень много.
— Я сегодня в последний раз здесь, Энни, — сказал Дэвид, заговорив с ней только для того, чтобы она не ушла. — Расстаюсь с «Нептуном» навсегда… с водой, грязью, пони, вагонетками и всем прочим.
Она терпеливо улыбнулась.
— И ничуть не жалко, — добавил он. — Уверяю тебя, ничуть.
Энни понимающе кивнула головой. Наступило молчание. Она оглядела улицу. Кивнула Дэвиду со своей обычной приветливостью и пошла дальше.
Довольный, ом смотрел ей вслед. И вдруг вспомнил, что Энни собственно не произнесла ни одного слова. Но, несмотря на это, каждая минутка, проведённая в её обществе, доставляла ему удовольствие. Такова уж была Энни Мэйсер!
Дэвид снова оглянулся, ища глазами отца: но Роберт был ещё далеко от окошка. Как Петтит копается сегодня! Дэвид снова прислонился к воротам, постукивая ногой о столб.
Вдруг он заметил, что и за ним тоже наблюдают: Баррас в сопровождении Армстронга вышел из конторы, и оба, хозяин и надсмотрщик, стояли теперь у экипажа и смотрели прямо на Дэвида. Он решительно встретил эти взгляды, не желая смиряться перед ними; в конце концов разве он не уходит из шахты? Теперь ему наплевать. Баррас и Армстронг с минуту ещё продолжали разговор, затем Армстронг почтительно улыбнулся хозяину и поманил рукой Дэвида. Тот, поколебавшись было, всё-таки направился к ним, но старался идти медленнее.
— Мистер Армстронг сказал мне, что вы получили стипендию в Бедлейском колледже.
Дэвид видел, что Баррас в превосходном настроении, тем не менее маленькие холодные глазки хозяина смотрели пронизывающе.
— Очень рад был услышать о вашем успехе, — продолжал Баррас. — А что вы думаете потом… окончив колледж?
— Буду готовиться к экзаменам на звание бакалавра словесности.
— Словесности? Гм… А почему вы не выбрали профессию горного инженера?
Что-то в тоне Барраса заставило Дэвида ответить вызывающе:
— Меня это дело не интересует.
Вызов скользнул по Баррасу так же бесследно, как капля воды по холодному камню.
— Вот как? Не интересует?
— Нет, мне не нравится работать под землёй.
— Не нравится, — равнодушно повторил Баррас. — Так вы хотите готовиться в преподаватели?
Дэвид понял, что Армстронг все рассказал ему.
— Нет, нет. Я на этом не остановлюсь.
Он тут же пожалел, что у него вырвалось это замечание. Порыв возмущённой гордости заставил его разоткровенничаться. Он почувствовал всю неуместность этой откровенности здесь, когда он стоит в грязном рабочем платье, а Артур из кабриолета смотрит на него и слушает.
Он показался себе чем-то вроде тошнотворного героя автобиографического романа «От хижины до Белого Дома». Но из упрямства не хотел отступать. Если Баррас спросит, он ответит ему прямо, что намерен делать в будущем.
Но Баррас не проявил никакого любопытства и как будто не заметил враждебности. Спокойно, точно не слыша слов Дэвида, он поучительным тоном продолжал:
— Образование — прекрасная вещь. Я никогда никому не становлюсь на дороге. Дайте мне знать, когда вы окончите учение в Бедлее. Я член попечительного совета и мог бы устроить вас в одну из школ нашего графства. У нас всегда имеются вакансии для младших учителей.
Глаза его под сильными стёклами очков, казалось, отодвигались все дальше от Дэвида. С тем же отсутствующим видом он сунул руку в карман брюк и вытащил целую горсть серебра. Со своей обычной неторопливостью выудил монету в полкроны, как бы взвесил её мысленно; затем положил обратно и взял вместо неё монету в два шиллинга.
— Вот вам флорин, — сказал он с величественным спокойствием, одновременно и одаряя и отпуская этим жестом Дэвида.
Дэвид был настолько ошарашен, что принял от него монету. Он стоял, держа её в руке, пока Баррас садился в экипаж. Он смутно сознавал, что Артур дружелюбно улыбается ему. Наконец, кабриолет двинулся.
Дикое желание смеяться овладело Дэвидом. Вспомнился евангельский текст из брошюры, которую дал ему «Скорбящий»: «Нельзя служить и богу и маммоне». Он повторял про себя: «Нельзя служить и богу и маммоне. Нельзя служить и богу…» Нет, до чего все это забавно!
Резко повернувшись, он зашагал к воротам, где уже стоял Роберт, ожидая его. Дэвид понял, что отец был свидетелем всей этой сцены. Видно было, что он в бешенстве. Роберт даже побледнел от гнева, но не поднимал глаз, избегая смотреть на сына. Оба вышли за ворота и зашагали рядом по Каупен-стрит. Ни одного слова не было сказано между ними. Скоро их догнал Сви Мессер. Роберт сейчас же заговорил с ним обычным дружеским тоном. Сви был красивый, белокурый юноша, всегда весёлый и беспечный; он работал нагрузчиком, но не в «Парадизе», а выше этажом, в «Глобе». Настоящее его имя было Освей Мессюэр, он был сын цирюльника с Лам-стрит, натурализовавшегося австрийца, вот уже двадцать лет жившего в Слискэйле. Оба, и отец и сын, были популярны, каждый в своей сфере; сын — в шахте, где он весело нагружал вагонетки, отец — в своём «Салоне», где ловко намыливал подбородки.
Роберт заговаривал со Сви так, как будто ничего неприятного не произошло. Когда Сви распрощался с ними, перед тем, как свернуть на Фриолд-стрит, он сказал ему:
— Передай отцу, что приду в четыре, как всегда.
Но как только Сви ушёл, лицо Роберта приняло прежнее горькое выражение. Черты его словно сжались, скулы резко обозначились под кожей. Молча шёл он рядом с Дэвидом, пока они не прошли половину Каупен-стрит. Потом вдруг остановился. Это было против Миддльрига, чёрного двора старой молочной фермы, самого грязного места в городе; двор был завален гниющей соломой, всякими нечистотами, а посреди высилась большая куча навоза. Остановившись, Роберт в упор посмотрел на Дэвида.
— Что он дал тебе, сын? — спросил он тихо.
— Два шиллинга, папа. — И Дэвид показал флорин, который он, под влиянием чувства стыда, до сих пор ещё крепко сжимал в кулаке.
Роберт взял монету, посмотрел на неё молча и с бешеной силой швырнул её прочь.
— Так её! — сказал он, выговаривая это слово, как будто оно причиняло ему боль. — Так её!
Флорин угодил прямо в середину навозной кучи.
XI
Наступил вечер, великий вечер праздника в Миллингтоновском клубе. Завод Миллингтона, расположенный в тупике одного из переулков Плэтт-стрит, был невелик — на нём работало всего человек двести, — но с виду производил довольно внушительное впечатление, в особенности в серенький мартовский день.
Из труб чугуноплавильных печей вырывались красные языки пламени и густые клубы дыма. Поток добела раскалённого расплавленного металла, текущий из вагранки[6] в литейные ковши, освещал бурое небо, и оно словно пылало медным блеском. Едкий дым, поднимавшийся с пола литейной, где вливалась в формы жидкая масса чугуна, раздражал ноздри. В уши мучительно били тяжёлые удары молотов, звон зубила, которым обтёсывают железо после отливки, жужжание приводных ремней и колёс, пронзительное гудение токарных и фрезерных станков, визг пил, вгрызающихся в металл. И в открытые двери виднелись сквозь туман неясные фигуры людей, обнажённых до пояса из-за невыносимой жары.
Завод готовил главным образом оборудование для угольных копей — железные вагонетки, лебёдки, балки для поддержки кровли, массивные кованые болты. Но сбыт этих изделий затруднялся сильной конкуренцией, и Миллингтоны держались не столько благодаря своей предприимчивости, сколько благодаря связям с старыми солидными фирмами. Да Миллингтоны и сами были старой, много лет существовавшей фирмой. Фирмой с традициями. И одной из таких традиций был «Общественный клуб».
Клуб Миллингтоновского завода, открытый в семидесятых годах Великим Старцем, Уэсли Миллингтоном, должен был демонстрировать благосклоннейшую заботу о Рабочем и Семье Рабочего. Клуб имел четыре секции: литературную, экскурсионную, фотосекцию с тёмной комнатой и секцию атлетики. Но самым блестящим номером в программе клуба был «народный» танцевальный вечер, который с незапамятных времён неизменно устраивался в Зале Чудаков[7].
И вечер пятницы 23 марта обещал быть вечером подлинного веселья и радости. А между тем Джо в этот день возвращался домой с завода угнетённый мрачными думами. Разумеется, Джо собирался идти на бал, он успел уже стать первым любимцем в клубе, многообещающим членом кружка бокса и намечался кандидатом в жюри по состязанию новичков на бильярде. Все эти восемь месяцев Джо преуспевал. Он сильно пополнел, развил мускулы и, по его собственному выражению, «завёл чёртову уйму приятелей». Джо был великий проныра, умел дружески хлопать по спине с громким «Здорово, старина», у него всегда был наготове смех, славный, мужественный смех, и крепкое рукопожатие, и он так мило умел рассказывать неприличные анекдоты. На заводе все влиятельные лица, начиная от Портерфильда, старшего мастера, и кончая самим мистером Стэнли Миллингтоном, явно благоволили к Джо. Словом, он имел успех у всех, кроме Дженни.
Дженни! О ней и думал Джо, бредя через Высокий мост и уныло обозревая свои перспективы. Она сегодня идёт с ним на бал, — ну, конечно, идёт! Но имеет ли это какое-нибудь значение, раз все между ними уже сказано и всё кончено. Никакого, ровно никакого! Чего же он добился от Дженни за восемь месяцев? Не слишком много, видит бог! Он водил её повсюду — Дженни любила развлечения, — тратился на неё, да, бросал свои кровные денежки на ветер. А что получил взамен? Несколько поцелуев, беглых поцелуев, неохотно ею допущенных, объятий, из которых она вырывалась и которые только разожгли его аппетит.
Он испустил долгий унылый вздох. Нет, Дженни ошибается, если думает, что его можно водить за нос. Он ей скажет правду в глаза, прекратит все, порвёт с ней окончательно. Но нет, он уже не в первый раз говорит себе эти вещи. Он говорил это себе уже десять раз — и всё же до сих пор не решился на разрыв. Его влечёт к ней даже сильнее, чем в тот первый день. А ведь уже и тогда она возбудила в нём сильное желание… Джо громко выругался.
Дженни ставила его в тупик: она была с ним то надменно-дерзка, то кокетливо-интимна. Любезнее всего она бывала, когда он наряжался в свой новый синий шерстяной костюм и мягкую шляпу, которую она заставила его купить. Когда же она случайно встречала его в грязном рабочем костюме, то проплывала мимо с холодной миной, чуть не замораживая его взглядом. То же самое бывало, когда Джо приглашал её пойти с ним куда-нибудь: если он брал хорошие места в «Ампире», она ворковала, улыбалась ему, позволяла держать её за руку; если же он затевал прогулку в сумерки по городскому бульвару, она шла рядом недовольная, с капризно-вскинутой головой, коротко огрызалась на всё, что говорил Джо, и держалась от него на расстоянии целого ярда. Когда он предлагал ей пойти в кофейню Мак-Гайгена, где он угостит её сосисками с картофельным пюре, она презрительно фыркала, говоря: «в такие места ходит только мой отец». Зато приглашение в первоклассный ресторан Леонарда на Хай-стрит она принимала, сияя, и ласково прижималась к Джо. Она считала себя выше своей семьи, лучше всех. Она делала замечания отцу, матери, сёстрам, особенно Салли. Она и Джо постоянно делала замечания, подтягивала его, презрительно показывая, как надо снимать шляпу при встрече, как держать тросточку, внушая, что по тротуару мужчине следует ходить ближе к краю, что когда берёшь чашку чая, мизинец следует сгибать. Дженни была ужасная модница и помешана на правилах этикета, вычитанных ею в грошовых дамских журналах. Из тех же журналов она черпала сведения о модах, идеи туалетов, которые сама себе шила, советы, как сохранить белизну рук, как придать волосам мягкость и блеск с помощью «яичного белка, влитого в воду перед ополаскиванием».
Но вы не думайте, что Джо не одобрял этого стремления Дженни к аристократической изысканности. Оно ему даже нравилось. Всякие мелочи, вроде её духов «Жокей-клуб», её кружевных лифчиков, просвечивающих сквозь блузку розовых ленточек, приятно волновали его, создавали ощущение, что Дженни другая, особенная, не такая, как те уличные девицы, которых он брал иногда за эти месяцы, когда Дженни заставляла его испытывать муки Тантала, дразня его надеждой.
Самая мысль о том, что он перетерпел, разжигала в нём ещё более неутолимое желание. Поднимаясь по лестнице дома № 117А на Скоттсвуд-род, он говорил себе, что сегодня вечером доведёт дело до конца или выяснит, почему это ему не удаётся.
Войдя в крайнюю комнату, он взглянул на часы и увидел, что опоздал. Дженни уже ушла наверх одеваться. Миссис Сэнли лежала в гостиной с сильной мигренью. Филлис и Клэри убежали на улицу играть. Салли дожидалась Джо, чтобы подать ему ужин.
— Где твой папа? — спросил вдруг Джо после того, как он с волчьей жадностью проглотил две копчёные рыбки и почти целую свежую булку, запив все это тремя большими чашками чаю.
— Уехал в Бирмингэм. Секретарь не мог ехать, так папу послали вместо него. Он повёз всех голубей клуба и наших. Для завтрашних полётов.
Джо задумчиво ковырял вилкой в зубах. Так Альф бесплатно прокатится в Бирмингэм на полёты голубей, которые назначены на субботу! Везёт же некоторым! Салли, критически наблюдавшая за Джо, пустила в него стрелу своего скороспелого остроумия.
— Смотрите, не проглотите вилку, — предупредила она серьёзным тоном. — А то она будет дребезжать, когда вы будете танцевать польку.
Джо надулся. Он отлично понимал, что Салли его терпеть не может, и, как он ни старался, ему не удавалось расположить её к себе. Когда Салли смотрела на него своими тёмными глазами, он испытывал неприятное чувство человека, которого видят насквозь. Иногда резкий иронический смех, которым Салли перебивала его самоуверенный разговор, приводил его в полное замешательство, лишал хладнокровия, заставлял мучительно краснеть.
Его кислая мина доставила Салли удовольствие: глаза у неё так и засверкали. Эта одиннадцатилетняя девочка обладала уже сильно развитым чувством юмора. Она весело продолжала его поддразнивать:
— Вы, должно быть, хорошо танцуете, — у вас такие длинные ноги. «Вы умеете танцевать обратный вальс, мисс Сэнли?» — «Да, конечно, Джо… я хотела сказать „мистер Гоулен“, извините за бесцеремонность». — «Так попробуем?» — «Да, пожалуйста, дорогой мистер Гоулен. Какая чу-удная музыка, не правда ли?.. Ох! Грубиян, вы наступили мне на мозоль!»
Салли была в самом деле очень забавна, когда, скорчив уморительную гримасу, закатывая свои большие чёрные глаза, артистически подражала жеманному, брюзгливому тону Дженни.
— «Разрешите угостить вас мороженым, дорогая? Или, может быть, хотите требухи? Чудная требуха, прямо из коровы. Можете получить все эти завитые штучки». — Салли остановилась и кивнула головой на потолок. — Мисс Сэнли завивается наверху. Дженни важная леди, которая на ночь надевает на нос зажим от вешалки. Явилась час тому назад прямо из своего магазина. (Она не «служит», имейте в виду, служат только рабы). Заставила греть ей утюги, дала мне оплеуху ни за что ни про что. Вот приятный характер, не правда ли, Джозеф? Советую вам подумать, пока не поздно.
— Ах, да замолчи ты, нахальная девчонка! — Он встал из-за стола, направился к двери.
Салли притворилась смущённой и жеманно затараторила:
— К чему такие церемонии, дорогой мистер Гоулен? Зовите меня просто Магги. И как не стыдно курить молодому человеку с такими м-и-илыми глазами? О, не покидайте меня так скоро!
Она предусмотрительно загородила ему дорогу.
— Позвольте, я спою вам песенку до вашего ухода, мистер Гоулен! Одну — и совсем коротенькую! — Она манерно сложила руки, точь-в-точь как Дженни, когда та становилась у пианино, и запела высоким фальцетом:
Погляди на анютины глазки, Что пестреют в нашем саду.
Пение прекратилось только тогда, когда за Джо захлопнулась дверь. Салли разразилась восторженным смехом, перекувыркнувшись, бросилась со всего размаха на диван, свернулась калачиком на самом краю и от восторга забарабанила по пружинам.
У себя в комнате Джо побрился, вымылся, тщательно оделся в свой парадный синий костюм, завязал новый зелёный галстук, аккуратно зашнуровал блестящие коричневые ботинки. И всё же был готов раньше Дженни. Он нетерпеливо ожидал её в передней. Но когда Дженни сошла вниз, у него дух захватило от восторга, и он сразу перестал злиться: на ней было розовое платье, белые атласные туфельки, а на голове белый вязаный капор — последний крик моды. Серые глаза холодно блестели на прозрачном личике, нежном как лепесток цветка. Она жеманно сосала ароматную пастилку.
— Честное слово, Дженни, вы просто загляденье!
Она приняла его восторг как нечто вполне естественное, накинула на свой наряд старое пальто, которое носила каждый день, взяла ключ от входной двери и сунула его в карман. Но тут ей бросились в глаза коричневые ботинки Джо. Углы её губ опустились. Она сказала с раздражением:
— Я ведь ещё неделю тому назад говорила вам, Джо, чтобы вы купили себе пару лакированных туфель.
— Пустяки, все наши ребята ходят на клубные вечера в таких, как у меня. Я у них нарочно спрашивал.
— Не говорите глупостей! Как будто я не знаю! Из-за ваших коричневых ботинок я буду казаться смешной… Наняли вы кэб?
— Кэб! — Джо надулся. Что, она воображает, что он — Карнеджи? Он угрюмо возразил: — Мы поедем в трамвае.
Глаза у Дженни от гнева стали совсем ледяными.
— Ах, вот что! Вот как вы, значит, ко мне относитесь! Я недостаточно хороша, по-вашему, чтобы ездить в кэбе!
С лестницы раздался голос Ады:
— Дженни, Джо, не приходите слишком поздно. Я приняла порошок и ложусь спать.
— Не беспокойся, ма, — отвечала Дженни с убийственным высокомерием. — Мы, конечно, придём рано.
Они успели вскочить в отходивший трамвай, но, к несчастью, он был переполнен. Теснота в трамвае ещё больше рассердила Дженни, и она так посмотрела на кондуктора, когда он попросил Джо дать монету помельче, что тот пришёл в замешательство. Всю дорогу она молчала. Наконец, они приехали в Ерроу и вышли из битком набитого красного вагона. В холодном молчании, с видом оскорблённого достоинства, Дженни дошла с Джо до «Зала Чудаков». Войдя в зал, они увидели, что бал уже начался.
Вечер проходил неплохо, в атмосфере дружного непринуждённого веселья, напоминая какое-нибудь ежегодное собрание родственников в большой счастливой семье зажиточного круга. На одном конце зала стояли столы, на которых был сервирован ужин: пирожные, сэндвичи, печенье, овощные консервы, груды мелких, твёрдых апельсинов, по одному виду которых вы могли заключить — и не ошиблись бы — что они полны незрелых зёрнышек, бутылки колы с ярко-красными ярлыками и два огромных медных сосуда с кранами для чая и кофе. На другом конце зала, на очень высокой эстраде, замаскированной снизу пальмами в кадках, расположился оркестр. Оркестр был настоящий, с большим барабаном, который пускали в ход щедро, не жалея сил, а у рояля Франк Мак-Гарви. Таких чудесных весёлых штучек, как Франк, не умел играть никто. А такт? Когда Франк Мак-Гарви играет, танцующим просто невозможно сбиться с такта, так замечательно он отбивает его, словно молотом ударяет. Ля-до-ля-до, — самый пол в «Зале Чудаков», казалось, взлетал при этом «ля» и опускался, вторя финальному «до».
Всё было запросто, никто не важничал, не было никаких записей и программ. На стенах, один против другого, были наклеены два больших листа писчей бумаги, на которых великолепным почерком сестры Франка Мак-Гарви были перечислены все танцы в том порядке, в котором они исполнялись: 1) Вальс «Ночи веселья», 2) Валетта «С вами в гондоле», и так далее. У этих листов весело толпилась публика, пересмеиваясь, вытягивая шеи, чтобы лучше видеть; пары подходили рука об руку, стоял смешанный запах духов и пота, раздавались восклицания: «Послушай, Белла, милочка, ты умеешь танцевать военный ту-степ?» — таким способом заполучали партнёров для танцев. Или какой-нибудь юный кавалер, внимательно просмотрев список, эффектно, скользил по пыльному полу, с разбегу попадая прямо в объятия своей избранницы. «Это — лансье[8], детка, неужто ты не узнала? Давай танцевать!»
Дженни оглядела зал. Увидела жалкое угощение, программы, просто наклеенные на запотевшие стены, дешёвые, крикливые туалеты, ярко-красные, голубые и зелёные, смешной сюртук старого Мак-Кенча, главного распорядителя. Заметила, что здесь многие не сочли нужным прийти в перчатках и бальных туфлях. Увидела кружок толстых пожилых жён пудлинговщиков, дружелюбно беседовавших в углу, пока их отпрыски прыгали, скакали и кружились перед ними. Все это Дженни успела охватить одним долгим взглядом. И презрительно вздёрнула свой хорошенький носик.
— Фи! — фыркнула она, обращаясь к Джо. — Просто смотреть противно!
— На что?! — изумлённо воззрился на неё Джо.
— Да на все, — отрезала она. — Все тут так неизящно, вульгарно, не так, как бывает в приличном обществе.
— Неужели вы не будете танцевать?
Она равнодушно тряхнула головой.
— Отчего же… Потанцуем, пожалуй, раз за билеты заплачено. Пол здесь подходящий.
И они принялись танцевать. Но Дженни при этом старалась держаться подальше от Джо, и решительно отмежевалась от происходившего вокруг, — от всего того хлопанья в ладоши, топанья и оглушительных криков веселья.
— А это ещё что за фигура? — спросила она пренебрежительно, когда они, танцуя ту-степ, проносились мимо двери.
Джо посмотрел в направлении её взгляда. «Фигура» оказалась мужчиной самого безобидного вида, средних лет, плотного сложения, с круглой головой и несколько кривыми ногами.
— Это — Джек Линч, — объяснил Джо. — Кузнец в нашем цеху. Вы ему, кажется, понравились.
— Этому! — сказала чопорно Дженни и заранее самодовольно усмехнулась своему остроумию: — Я видела таких только в клетке.
Она снова стала неразговорчива, вскинула брови, подняла голову с видом снисходительного превосходства. Она хотела показать, что она, по её собственному выражению, «выше всего этого».
Но Дженни немного преждевременно осудила бал. К концу вечера постепенно начали появляться новые лица — и уже не рабочие, не рядовые члены клуба, как те, что с самого начала наводнили зал, а почётные гости: несколько чертёжников из конторы, мистер Ирвинг, бухгалтер с женой, кассир Морган и даже старый мистер Клегг, директор завода. Дженни немного оттаяла; она даже улыбнулась Джо:
— Здесь стало как будто приличнее.
Не успела она это сказать, как двери распахнулись, и появился Стэнли Миллингтон, сам мистер Стэнли, «наш» мистер Стэнли. Великая минута! Он вошёл весёлый, свежий, вылощенный, в щегольском смокинге, а с ним пришла и его невеста.
Тут Дженни совсем воспрянула духом и пристальным взглядом впилась в молодую элегантную пару, следя, как они улыбаются и пожимают руки нескольким старейшим членам клуба.
— Это с ним Лаура Тодд, — прошептала она, задыхаясь. — Знаете, дочь инженера Грот-Маркетских копей. Я её очень часто вижу у нас в магазине. Они обручились в августе, об этом писали в «Курьере».
Джо смотрел на её оживившееся лицо. Жадный интерес Дженни к высшему обществу Тайнкасла, её упоение собственной осведомлённостью о всех подробностях их жизни очень удивили его. Но зато она теперь окончательно отбросила свою холодную чопорность в обращении с ним.
— Отчего мы не танцуем, Джо? — пролепетала она и, встав, томно закружилась в его объятиях, поближе к Миллингтону и мисс Тодд.
— Это платье, что на ней, — модель… прямо от Бонара, — конфиденциально шепнула она на ухо Джо, когда они проносились мимо. — У Бонара в Тайнкасле, конечно, последние новинки… А это кружево… — она многозначительно закатила глаза. — Знаете…
Веселье разгоралось, барабан гремел, Франк Мак-Гарви чаще, чем когда бы то ни было, импровизировал разные «штучки», пары кружились все быстрее, неистовее. Все были так довольны тем, что молодой мистер Стэнли «нашёл время прийти». Да ещё привёз с собой мисс Лауру! Стэнли Миллингтон был популярен в Ерроу. Отец его умер несколько лет тому назад, когда Стэнли было всего семнадцать лет, и он ещё учился в Сент-Бэдской школе. Таким образом Стэнли прямо с школьной скамьи, румяным и стройным молодым атлетом с только начинающими пробиваться усиками явился на завод, чтобы знакомиться с делом под руководством старого Генри Клегга. Теперь, когда ему было уже двадцать пять лет, он сам управлял заводом и, неутомимый энтузиаст, всегда стремился «поступать правильно». Все соглашались, что Стэнли — человек «с устоями» («вот что значит хорошая школа»).
Основанная за пятьдесят лет перед тем группой богатых северных купцов-диссидентов, школа св. Бэды за короткое время своего существования успела приобрести все традиции классических закрытых учебных заведений. Здесь также на старших учениках лежит обязанность поддерживать дисциплину, а младшие всячески угождают старшим; также делаются вылазки в одну любимую кондитерскую, также царит «esprit de corps», практикуется хоровое пение для поднятия духа, — словом, можно подумать, что доктор Фулер, директор Сент-Бэдской школы, обошёл все старые школы в Англии и сеткой для бабочек ловко вылавливал в каждой школе наилучшие из её традиций. Спорту в школе придаётся громадное значение. Знаки отличия даются щедро. В них сочетаются красивые цвета: пурпуровый, алый и золотой. Стэнли, питавший горячую привязанность к своей школе, остался верен её цветам: он всегда носил что-нибудь — галстук, запонки, подтяжки или подвязки — этих знаменитых цветов: пурпурового, алого и золотого, как бы отдавая дань уважения истинно-спортсменскому духу, который был девизом школы.
Этот, так сказать, «спортсменский дух» мистера Стэнли и побудил его явиться на вечер в клубе. Он хотел «поступать, как полагается приличному человеку». И вот он пришёл, был в высшей степени мил, пожимал мозолистые руки и в промежутках между вальсами с Лаурой танцевал несколько раз с тяжеловесными супругами своих старых служащих.
Вечер проходил, и радостная улыбка, которой расцвело лицо Дженни при виде «нашего мистера Стэнли» и Лауры Тодд, стала чуточку натянутой; её журчащий смех, который раздавался всякий раз, когда она скользила в танце мимо этой пары или мимо одного из них, звучал уже чуточку искусственно.
Дженни сгорала от желания «быть замеченной» мисс Тодд, ей до смерти хотелось, чтобы мистер Стэнли пригласил её танцевать. Но, увы, ни того, ни другого не случилось. Как обидно! А тут ещё Джек Линч не спускал с неё глаз, ходил за ней следом, ища случая пригласить её танцевать.
Джек был парень неплохой, но вся беда в том, что он был пьян. Все знали, что Джек любит выпить рюмочку, а в этот вечер, он, шмыгая всё время из клуба в соседний трактир «Герцог Кумберлендский», проглотил изрядное количество таких рюмочек. На прежних балах Джек обыкновенно стоял у дверей зала, блаженно кивая головой в такт музыке, а к концу вечера уходил домой, нетвёрдо ступая своими кривыми ногами. Но в этот вечер злой демон Джека парил близко.
Когда заиграли последний вальс перед ужином, Джек поправил галстук и важно подошёл к Дженни.
— Пойдём, милочка, — сказал он со своим протяжным тайн-сайдским акцентом. — Мы оба — ты и я — покажем им…
Дженни презрительно вскинула голову и с злым выражением устремила глаза куда-то в противоположный конец зала. Сидевший рядом с ней Джо сказал:
— Уходи-ка ты прочь, Джек. Мисс Сэнли танцует со мной.
Джек, пошатываясь, возразил:
— А я хочу, чтобы она танцевала со мной.
И с неуклюжей галантностью протянул руку Дженни. В жесте Джека не было ни капли враждебности, но в эту минуту он покачнулся, и его громадная лапа невольно опустилась на плечо Дженни.
Дженни драматически взвизгнула. И Джо, вскочив, с внезапной яростью нанёс Джеку ловкий удар прямо в подбородок. Джек во всю длину растянулся на полу. Шум в зале сразу утих.
— Что всё это значит? — мистер Стэнли пробирался сквозь толпу к тому месту, где стоял Джо, геройски выпятив грудь и одной рукой обнимая бледную, испуганную Дженни. — Что тут у вас случилось? В чём дело?
У храброго Джо сразу душа ушла в пятки. Он с добродетельным видом пояснил:
— Он пьян, мистер Миллингтон, мертвецки пьян. Должен же человек соблюдать меру и уметь вести себя! — (В прошлую субботу Джо вместе с Линчем участвовал в великолепной выпивке, и обоих вывели из трактира «Ампир», но сейчас он уже не помнил об этом, достоинство не позволяло ему вспомнить.) — Он напился и приставал к моей знакомой, мистер Стэнли. Я только хотел её защитить.
Стэнли посмотрел на стоявшую перед ним пару: хорошо сложённый юноша… оскорблённая красавица. Затем, нахмурившись, перевёл взгляд на лежавшего на полу пьяного.
— Пьян! — воскликнул он. — Нет, это уже слишком, право, слишком. Я здесь таких не потерплю! Мои рабочие — приличные люди, и я хочу, чтобы они могли прилично развлекаться. Уберите его отсюда, пожалуйста! Вас, мистер Клегг, попрошу за этим присмотреть. И скажите ему, чтобы он завтра пришёл в контору за расчётом.
Джек Линч за непристойное поведение был выведен вон. На следующий день его уволили с завода. Стэнли, отдав распоряжение, снова обернулся к Джо и Дженни. Улыбнулся в ответ на широкую улыбку Джо и трогательную прелесть Дженни.
— Всё в порядке, — сказал он успокоительно. — Вы Джо Гоулен, не так ли? Я вас отлично знаю. Я знаю всю нашу молодёжь, поставил себе это за правило. Познакомьте же меня с вашей подругой, Джо. Здравствуйте, мисс Сэнли. Мы с вами должны потанцевать, мисс Сэнли, чтобы загладить эту маленькую неприятность. А вас, Джо, разрешите представить моей невесте. Может быть, вы потанцуете с ней, а?
И Дженни в экстазе упорхнула в объятиях мистера Стэнли, держась самым великолепным образом, выпрямив по последней моде локоть, сознавая, что все глаза в зале устремлены на неё. А Джо неуклюже и торжественно выступал с мисс Тодд, которая, видимо, забавляясь, поглядывала на него с некоторым интересом.
— А ловко вы его ударили, — сказала она с характерным для неё слегка насмешливым подёргиванием губ.
Джо согласился, что удар был первоклассный. Он чувствовал себя героем и вместе с тем ужасно конфузился.
— Мне нравится, — небрежно пояснила мисс Тодд, — когда человек умеет за себя постоять. — Она снова усмехнулась. — Да не смотрите же так, словно вы вдруг вступили в орден праведных тамплиеров!
Стэнли, мисс Тодд, Дженни и Джо ужинали вместе. Дженни была на седьмом небе. Она улыбнулась, показывая красивые зубки, обворожительно опускала тёмные ресницы; желе она ела вилкой и от каждого блюда неизменно оставляла немножко на тарелке. Она была несколько шокирована, когда Лаура Тодд, взяв апельсин, преспокойно надкусила кожицу своими белыми зубами. Ещё больше потрясло её то, что Лаура без церемонии попросила у Стэнли его носовой платок. Но все, всё было упоительно, упоительна каждая минута. И в довершение всего, когда вечер кончился, Джо, искупая свою давешнюю вину перед ней, с царственной щедростью нанял кэб. В последний раз обменялись любезностями, прокричали «до свидания», усердно помахали платками. Шурша юбками, трепеща от возбуждения, Дженни вошла в позеленевший от плесени экипаж, пахнувший мышами, похоронами, свадьбами, сыростью извозчичьего двора. Вязаные шарики её капора исступлённо качались. Она откинулась на подушки.
— О Джо! — захлёбывалась она. — Как чудно было! Я не знала, что вы так хорошо знакомы с мистером Миллингтоном. Почему вы не говорили мне об этом раньше? Я понятия не имела… Он премилый. И она тоже, разумеется. Красивой её назвать нельзя, вид у неё, я бы сказала, болезненный. Зато как изящна! Платье, что было на ней сегодня, стоит не один десяток фунтов, можете мне поверить, — последнее слово моды, уж я-то знаю! А между прочим, заметили вы, как она надкусила апельсин? А носовой платок?! Я чуть в обморок не упала!.. Никогда я бы себе не позволила сделать такую вещь. Это так не женственно! Вы меня слушаете, Джо?
Он нежно уверил её, что слушает. С той минуты, как он очутился с ней наедине в темноте кареты, желание, которое в нём вызывала эта девушка, сжигало его как лихорадка. Все его тело горело и напрягалось в стремлении к ней. Целый вечер он держал её в объятиях, ощущал под тонким платьем её тело, прижимавшееся к нему во время танцев. В течение долгих месяцев она держала его на почтительном расстоянии, а теперь она в его руках, одна, здесь с ним. В волнении ёрзая на месте, он осторожно подвинулся ближе к Дженни, которая откинулась в угол кэба, и обвил рукой её талию. Она продолжала болтать без умолку, возбуждённая, весёлая, выбитая из колеи.
— Когда-нибудь и у меня будет такое платье, как у неё… у мисс Тодд то есть. Атлас и настоящие кружева. Да, она знает толк в таких вещах, могу поручиться, и пожить умеет, это сразу видно.
Джо тихонько, совсем тихонько притянул её к себе и шепнул как можно ласковее:
— Не хочу говорить о ней, Дженни. Я на неё никакого внимания не обратил. Я смотрел только на вас. И теперь только о вас и думаю!
Она хихикнула, очень довольная.
— Вы гораздо, гораздо красивее. И платье у вас в сто раз лучше, и все лучше, чем у неё.
— А между тем материя стоила по два шиллинга четыре пенса, Джо. А выкройку я достала у Уэльдона.
— Ей-богу, Дженни, вы просто чудо. — Он продолжал хитро льстить ей. И чем больше льстил, тем смелее ласкал. Он чувствовал, что она возбуждена, вся натянута как струна. Она позволяла ему то, чего никогда не позволяла раньше. Окрылённый успехом, сгорая от желания, Джо осторожно приникал все ближе.
Дженни вдруг резко вскрикнула:
— Не смейте! Не смейте, Джо! Ведите себя прилично!
— Да полно, чего ты испугалась, милая? — успокаивал он её.
— Нет, Джо, нет! Это гадко. Это нехорошо.
— Ничего в этом нет дурного, Дженни, — вкрадчиво нашёптывал он ей. — Разве мы не любим друг друга?
Тактика его была превосходна. Не знаю, каковы были его успехи в состязаниях на бильярде, но в тонком искусстве соблазнителя Джо был далеко не новичок.
Чувствуя, что он плотно прижимается к ней, Дженни возбуждённо пробормотала:
— Не надо, Джо, — не здесь, Джо.
— Ах, Дженни…
Но она сопротивлялась.
— Смотри, Джо, мы уже близко. Смотри, Пламмер-стрит. Мы уже почти дома. Пусти меня, Джо. Пусти же!
Он недовольно поднял с её шеи разгорячённое лицо, увидел, что она говорит правду. Разочарование было так сильно, что он чуть не выругался вслух. Но удержался и, выйдя из кэба, помог выйти Дженни. Потом бросил шиллинг «пугалу на козлах» и стал подниматься по лестнице вслед за девушкой. Линии её фигуры сзади, простой жест, которым она достала ключ и вставила его в замочную скважину, сводили его с ума. Тут он вспомнил, что Альф, её отец, сегодня не ночует дома.
В кухне, освещённой только пламенем очага, Дженни остановилась перед Джо и взглянула ему в лицо: несмотря на оскорблённое целомудрие, ей, видимо, не хотелось идти спать. Она была взбудоражена необычностью всего пережитого сегодня, и успех в клубе ещё кружил ей голову. Она стояла в немного застенчивой позе.
— Может быть, зажечь газ и сварить вам какао, Джо?
Джо с трудом скрыл раздражение и откровенное желание схватить её.
— Вы никогда ничем не порадуете человека, Дженни. Подите сюда, посидите минутку со мной на диване. Мы за весь вечер и слова не сказали друг с другом.
Насторожённая, полуиспуганная, она стояла в нерешимости. Проститься и идти спать — так скучно. А Джо сегодня, право, так красив… И вёл себя молодцом — нанял кэб…
Дженни сказала, посмеиваясь:
— Что ж… от разговора вреда никакого не будет.
Она подошла к дивану.
Когда она села, он крепко обнял её; сейчас это оказалось легче, чем давеча: Дженни вырывалась как-то нехотя. Он угадывал её возбуждение, видел, что она ещё вся трепещет от необычайных впечатлений этого вечера.
— Не надо, Джо… не надо… Мы должны вести себя прилично, — твердила она, сама не понимая, что говорит.
— Нет, Дженни, надо. Ты знаешь, что я с ума по тебе схожу. Знаешь, что мы с тобой любим друг друга.
Зачарованная, испуганная, сопротивляясь и вместе отдаваясь, обессиленная страхом, болью и каким-то новым незнакомым ощущением, она шепнула одним дыханием:
— Но, Джо… ты делаешь мне больно, Джо!..
Он понял, что теперь она принадлежит ему, понял с дикой радостью, что перед ним, наконец, настоящая Дженни.
Огонь в очаге догорал. Решётка опустела. Когда всё уже было кончено, Дженни, похныкав, сколько полагается, внезапно зашептала:
— Обними меня крепко, Джо… крепче, дорогой! Нет, можно ли этому поверить?
И он лежит в чертовски неудобной позе, и волосы Дженни лезут ему в рот. Когда она прильнула к нему, подставив его поцелую бледное, мокрое от слёз, милое личико, теперь лишённое всякого глупого притворства, она была так же естественна и прекрасна, как одна из жемчужно-серых голубок её отца. Но Джо в эту минуту почти готов был… да, готов был ударить её. Имелось, впрочем, смягчающее вину обстоятельство: как сказал Джо, это была его первая настоящая любовь.
XII
В «Холме» субботний вечер имел свою раз навсегда установленную программу. После холодного ужина Хильда играла отцу на органе. И в вечер последней субботы ноября 1909 года, в восемь часов, Хильда играла первые такты «Музыки на воде» Генделя, а Баррас сидел в своём кресле, опираясь головой на руку, и слушал. Хильда не любила играть в присутствии отца. Но играла. Её игра входила в обязательную программу.
Ричард Баррас крепко держался установленного им порядка. Это не значит, что он был рабом привычек. Он перерос власть привычек. И традиция также была для него не повелительницей, а скорее эхом, постоянно вторящим его принципам. Чтобы понять Ричарда Барраса, необходимо принять во внимание его принципы. Потому что он был действительно принципиальным человеком, не лицемером. Он был искренен.
Он был также человеком нравственным. Он презирал те слабости, которым так часто и таким роковым образом предаются люди. Он, например, не способен был и подумать об измене жене с какой-нибудь другой женщиной. Несмотря на свои немощи, Гарриэт была для него настоящей женой. Он презирал и другие, более грубые вожделения: обильную еду и вино, обжорство, пьянство, чрезмерный сон, роскошь, чувственность; всякие эксцессы, все виды физической распущенности внушали ему омерзение. Он ел простую пищу и обычно пил только воду. Он не курил. Его костюмы были всегда хорошо сшиты и из добротной материи, но их у него было мало, и он не отличался суетной страстью к щегольству.
У него, разумеется, была своя гордость, естественная гордость просвещённого либерала. Он помнил, что он человек с положением, с состоянием; что он владелец «Нептуна», владелец копей, которые разрабатываются их родом уж сто лет. Он искренно гордился своими предками, начиная от Питера Барраса, который в 1805 году впервые углубил шахту № 1 на «Снуке» (в нынешнем «Старом Нептуне») и оставил своему сыну Вильяму отлично налаженное небольшое предприятие. Вильям в свою очередь провёл шахты № 2 и № 3. Отец Ричарда, Питер Вильям, предпринял бурение шахты № 4, — это было дальновидное и разумное начинание, из которого его сын теперь извлекал огромную пользу. Ричард испытывал глубокое удовлетворение, думая о том, что эти предусмотрительные, трезво мыслящие люди создали своему роду имя и состояние. Гордился и тем, что унаследовал и развил в себе качества предков, гордился своей собственной дальновидностью и здравомыслием, своим умением выгодно заключать сделки.
В общественной жизни он не проявлял откровенного честолюбия. Когда при нём заходил разговор о каком-нибудь видном лице в их графстве, Баррас обыкновенно спрашивал спокойно: «а какой у него капитал?», с кроткой насмешкой констатируя, что сосед располагает самыми ничтожными средствами. Таким образом, Баррас, принимая с удовольствием дань уважения со стороны своего банкира и своего адвоката, не был снобом, — он презирал такую мелочность. На Гарриэт Уондлес, принадлежавшей к одной из знатных фамилий графства, он женился не ради её высокого происхождения, а просто потому, что хотел сделать её своей женой.
Это наводит на мысль о чувственной страсти. Но Баррас не производил впечатления человека чувственного. Он был подавляюще-сильной личностью; но то была сила уравновешенная, холодная как лёд. Ему не были свойственны стремительность, неистовые страсти, порывы пламенного чувства. То, что ему было чуждо, он отвергал; тем, что не было чуждо, он завладевал. Показания Гарриэт, которой он обладал в тиши её спальни, конечно, дали бы ключ к разгадке этого человека. Но Гарриэт наутро после этих регулярных ночных идиллий просто с аппетитом съедала обильный завтрак, наслаждаясь им с спокойным удовлетворением хорошо выдоенной коровы. Это было своеобразным биологическим свидетельством, откровенным в той мере, в какой позволяла скромность Гарриэт, имевшим одновременно и положительный и отрицательный смысл. Если бы исследовать содержимое желудка Гарриэт, то там несомненно нашли бы жвачку.
Сам Ричард редко обнаруживал себя. Он был человеком замкнутым. Эта замкнутость несомненно была достоинством. Не обычная, банальная скрытность, а нечто более тонкое, — замкнутость человека, сурово негодующего на попытки копаться в его душе и одним взглядом замораживающего всякую фамильярность. Он, казалось, говорил ледяным тоном: «я — это я, и останусь самим собой, и никому, кроме меня, до этого дела нет». И ещё: «я сам собой управляю и никому другому управлять собой не позволю».
Не надо думать, однако, что все внутреннее существо Ричарда было целиком отлито в эту шаблонную арктическую форму. У него имелись свои личные особенности. Например, любовь к органу, к Генделю, в особенности к его «Мессии». Приверженность к искусству, здоровому и общепризнанному искусству, о чём свидетельствовали дорогие картины на стенах в его доме. Верность семейному очагу, крепко вкоренившаяся привычка к точности и аккуратности. И, наконец, страсть к приобретению.
В ней-то, в этой страсти, и крылась разгадка души Барраса, самая сущность его «я». Он был крепко привязан ко всему, что составляло его собственность, к своим копям, дому, картинам, имуществу, ко всему, что принадлежало ему. Отсюда ненависть ко всякого рода мотовству, бледным отражением которой была выработавшаяся у тётушки Кэрри бережливость, её «неспособность что-нибудь выбросить». Тётушка часто обнаруживала эту черту к полному удовольствию Барраса. Он и сам никогда ничего не выбрасывал. Газеты и бумаги всякого рода, старые квитанции и договоры, — все он аккуратно складывал в пачки, надписывал их и запирал в свой письменный стол. Это надписывание и складывание в ящик превратилось чуть не в священный ритуал. Он придавал ему какой-то высший смысл. Между этим занятием и его любовью к Генделю существовала некая гармония. Здесь был тот же внушительный размах и глубина и что-то вроде религии, недоступной чужому пониманию. А между тем источником её была просто скупость. Ибо больше всего душу Барраса снедала тайная страсть к деньгам. Он искусно скрывал её от всех и даже от себя самого. Но он обожал деньги. Он держался за них крепко, тешился ими, этим сверкающим олицетворением своего богатства, своей реальной ценности в мире.
Хильда перестала играть. Наконец-то покончено с Генделем, с этой «Музыкой на воде»! Обычно она, окончив, укладывала ноты обратно на табурет у рояля и сразу уходила к себе наверх. Но сегодня Хильда, по-видимому, хотела угодить отцу. Не отводя глаз от клавиатуры, она спросила:
— Может быть, сыграть тебе «Largo», папа?
То была его любимая вещь, пьеса, которая производила на него большее впечатление, чем все остальные, Хильду же доводила чуть не до истерики.
Сегодня она сыграла её медленно, звучно. Наступила тишина. Не отнимая руки от лба, отец сказал:
— Спасибо, Хильда.
Она поднялась и стояла по другую сторону стола. Лицо её было угрюмо, как всегда, но внутренне она трепетала. Она промолвила:
— Папа!
— Что, Хильда?
Хильда тяжело перевела дух. Много недель собиралась она с силами для этого разговора.
— Мне почти двадцать лет, папа. Вот уже скоро три года, как я окончила школу и вернулась домой. И всё это время я здесь ничего не делаю. Мне надоело бездельничать. Мне хочется для разнообразия чем-нибудь заняться. Я хочу, чтобы ты позволил мне уехать отсюда и работать.
Он опустил руку, которой заслонял глаза, и смерил дочь любопытным взглядом. Затем повторил:
— Работать?!
— Да, работать! — сказала она стремительно. — Позволь мне учиться чему-нибудь или найти какую-нибудь службу!
— Службу! — Всё тот же тон холодного удивления. — Какую службу?
— Да любую. Ну, хотя бы быть твоим секретарём. Или сестрой милосердия. Или отпусти меня на медицинский факультет. Этого мне больше всего хочется.
Он снова с мягкой иронией посмотрел на неё.
— А как же будет, когда ты выйдешь замуж?
— Никогда я замуж не выйду! — вскипела Хильда. — Мне и думать об этом тошно. Я слишком безобразна, чтобы когда-нибудь выйти замуж.
Холодное выражение скользнуло по лицу Барраса, но тон его не изменился. Он сказал:
— Ты начиталась газет, Хильда!
Его догадливость вызвала краску на бледном лице Хильды. Это была правда. Она прочла утреннюю газету. Накануне на Даунинг-стрит суфражистки устроили дебош во время заседания парламента, и произошли скандалы при попытках некоторых из них ворваться в Палату общин. Это послужило Хильде толчком к окончательному решению.
— «Была сделана попытка ворваться… — процитировал Баррас, словно припоминая, — ворваться в здание Палаты общин».
Он сказал это так, как говорят о последней степени безумия.
Хильда бешено закусила губы. Повторила:
— Папа, позволь мне уехать и изучать медицину. Я хочу быть врачом.
— Нет, Хильда.
— Отпусти! — В её голосе звучала почти откровенная мольба.
Он ничего не ответил.
Наступило молчание. Лицо Хильды побелело как мел. Баррас с рассеянным интересом созерцал потолок. Это продолжалось с минуту, затем Хильда без всякого мелодраматизма повернулась и вышла из комнаты.
Баррас, казалось, не заметил ухода дочери. Хильда нарушила неприкосновенную традицию. И он закрыл свою душу для Хильды.
Просидев неподвижно с полчаса, он встал, заботливо выключил газ и пошёл в свой кабинет. В субботние вечера после игры Хильды он всегда уходил к себе в кабинет. Это была большая, комфортабельно обставленная комната, с толстым ковром на полу, массивным письменным столом, тёмно-красными портьерами, закрывавшими окна, и несколькими фотографиями рудника на стенах. Баррас сел за свой стол, достал связку ключей, долго, с кропотливым усердием выбирал нужный ему ключ и, наконец, отпер средний верхний ящик стола. Оттуда вынул три обыкновенные счётные книги в красных переплётах и привычным жестом начал их перелистывать. Первая представляла собой перечень его вкладов, который он сам написал своим аккуратным почерком. Он рассеянно просматривал книгу, и довольная, несколько двусмысленная усмешка скользила по его губам. Он взял перо и, не обмакивая его в чернильницу, осторожно водил им по рядам цифр. Но вдруг остановился и глубоко задумался, мысленно решая продать привилегированные акции Объединённых копей. В последнее время они стояли очень высоко, но он имел неблагоприятные конфиденциальные сведения относительно доходности предприятия: да, акции надо будет продать. Он опять слабо усмехнулся, отмечая мысленно свой безошибочный инстинкт дельца, свою коммерческую жилку. Он никогда не делает промахов. Да и с какой стати? Каждая из ценных бумаг, записанных в этой книге, была твердопроцентной, надёжной, имела солидное обеспечение. Он снова сделал беглый подсчёт. Результат привёл его в хорошее настроение.
Потом он занялся второй книгой. Она содержала перечень его домов в Слискэйле и окрестностях. На Террасах большинство домов были собственностью Барраса (он не мог помириться с тем, что мясник Ремедж владел половиной Балаклавской улицы), а в Тайнкасле ему принадлежали целые кварталы домов, в которых комнаты сдавались понедельно. Эти дома у реки, где квартирную плату еженедельно собирал специальный сборщик, давали колоссальный доход. Ричарду Баррасу не приходилось жалеть о скупке этих домов. Идея принадлежала ему, но всем делом ведал Бэннерман, его поверенный, на скромность и благоразумие которого можно было положиться. Баррас записал для памяти, что надо поговорить с Бэннерманом относительно расходов.
И, наконец, с чувством облегчения, любовно придвинул к себе третью книгу. Это был перечень его картин с указанием сумм, уплаченных за них. Он благодушно просматривал цифры. Ему было приятно, что на картины истрачено двадцать тысяч фунтов, целое состояние. Что же, это тоже было выгодным помещением капитала, — картины все тут, на стенах его дома, они будут цениться все выше, станут редкостью, как полотна Тициана и Рембрандта… Впрочем, он больше покупать не будет. Нет, отдал дань искусству — и хватит.
Он взглянул на часы, прищёлкнул языком, увидев, что так поздно. Бережно спрятал книги, запер на ключ ящик и пошёл к себе в спальню. Там он опять вынул часы и завёл их. Налил себе воды из графина, стоявшего на столике у постели, и начал раздеваться. В спокойных движениях его большого, сильного тела была какая-то сосредоточенность, неизменность. Движения эти были равномерны, систематичны. Они не допускали возможности других движений. В каждом движении сказывался обдуманный эгоизм. Сильные белые руки имели как бы свой собственный немой язык. Они как бы приговаривали: «Вот так… так… лучше всего сделать это таким образом… для меня так лучше всего… может быть, это делается и другим способом… но мне удобнее всего так… Мне…» В полумраке спальни символический язык этих рук таил в себе какую-то странную угрозу.
Наконец, Баррас окончил приготовления ко сну. Накинул тёмно-красный халат. С минуту стоял, поглаживая пальцами подбородок. Потом неторопливо зашагал по коридору.
Хильда, сидевшая в темноте у себя в комнате, услышала тяжёлые шаги отца: он вошёл в расположенную рядом спальню её матери. Девушка вся сжалась и словно застыла. На лице её выразилась мука. В отчаянии пыталась она заткнуть уши, чтобы не слышать. Но не могла. Ей никогда это не удавалось. Шаги слышались уже в комнате. Разговор вполголоса. Потом глухой, медленный скрип. Хильда содрогнулась всем телом. В муке отвращения она ждала. И услышала знакомые звуки.
XIII
Джо сидел, развалясь, в комнате своих хозяев на Скоттсвуд-род, не обращая ни малейшего внимания на Альфа Сэнли, который у стола читал вслух брошюру капитана Санглера о скачках в Госфортском парке. Сегодня Джо и Альф собирались на скачки, но Джо, если судить по хмурому выражению его лица и презрительному невниманию к сообщениям капитана Санглера, по-видимому, не слишком восхищала эта перспектива. Объевшись за обедом, он полулежал в кресле, вытянув ноги на подоконник, и предавался мрачным размышлениям.
— «На состязаниях я смело ставлю на „Несфильд“ лорда Келл против „Эльдон Плэйт“, считая первой фавориткой эту хорошо тренированную кобылу…» — монотонно гудел голос Альфа в то время, как глаза Джо угрюмо блуждали по комнате. Боже, какое тошнотворное место! Что за дыра! И только подумать, подумать только, что он, Джо, больше трёх лет мирился с этим! Да, почти четыре года. Неужели ему ещё долго торчать тут? Трудно поверить, что так незаметно промчалось время, а он всё ещё здесь, как выброшенный на берег кит. Чёрт побери, да где же его честолюбивые мечты? Что же, он всю жизнь так и будет тут пропадать?
Впрочем, по трезвом размышлении положение его показалось ему не таким уж скверным. На заводе он эти четыре года зарабатывал довольно прилично. Да, прилично… но это ещё не значит хорошо, этого далеко недостаточно для Джо Гоулена. Он теперь работал пудлинговщиком и получал регулярно три фунта в неделю.. А в двадцать два года это уже кое-что! Затем его все знают и любят (сквозь угрюмость Джо пробилась слабая усмешка самодовольства), — удивительно, до чего любят! Он на заводе «свой парень». И сам мистер Миллингтон, видно, интересуется им: всегда останавливается и заговаривает с ним, когда обходит мастерские. Но из всего этого до сих пор никакого толку не вышло. «Да, ничего, чёрт возьми!» — думал Джо, хмурясь.
Чего он достиг? У него теперь не один, а три костюма, три пары коричневых ботинок и куча модных галстуков, всегда есть и деньжонки в кармане. Он окреп физически, даже выступал на состязаниях по боксу в Сент-Джемс-холле. Он приобрёл сноровку в некоторых делах и знал в городе все ходы и выходы. Ну, а ещё что? «Ничего, ровно ничего», — твердил про себя Джо, снова мрачнея. Он остался таким же рабочим, живёт в комнате у чужих людей, не так богат, чтобы можно было пустить людям пыль в глаза, и все ещё… все ещё не развязался с Дженни.
Джо беспокойно заёрзал на месте. Дженни олицетворяла собой вершину всех его несчастий, грядущий кризис, острый шип, причину его нынешней угрюмости. Дженни влюбилась в него, вешалась ему на шею. Могло ли быть что-нибудь хуже этой проклятой истории! Сначала это, конечно, щекотало его самолюбие. Недурно было, что Дженни бегает за ним, виснет на его руке, когда он, выпятив грудь, лихо сдвинув шляпу на затылок и щеголяя коричневыми ботинками, гулял с ней по улицам. Но сейчас это уже не веселило его так, как прежде, прыти в нём сильно поубавилось. Дженни ему надоела. Впрочем, — остановил он себя, — это, пожалуй, слишком сильно сказано. Она так податлива в его объятиях, так соблазнительна, и тайная любовь между ними, бешеное утоление желаний урывками, то в этой самой комнате, то в его комнате, то вне дома, в темноте, в чужих подъездах, за Эльсвикскими конюшнями, в самых странных и неожиданных местах, — все это ещё не потеряло своей прелести. Но теперь это было слишком легко. Уже не приходилось преодолевать сопротивление Дженни. В ней даже замечался некоторый пыл, а иногда и обида на пренебрежение, если Джо слишком долго оставлял её одну. Проклятие! Он теперь всё равно что женат на Дженни.
А жениться он не хотел ни на этой, ни на какой-либо другой Дженни. Связать себя на всю жизнь — нет, благодарю покорно! Он слишком умная птица, чтобы попасться в эти силки. Он хочет идти вперёд, выбиться в люди, накопить денег. Он хочет снимать сливки, а не пить снятое молоко.
Джо насупил брови. Слишком много места Дженни занимает в его жизни, слишком изменяет эту жизнь. Она его просто угнетает. Вот, например, ещё сегодня, услыхав, что он едет с её отцом в Госфорт, а её оставляет дома, она вдруг залилась жгучими слезами и успокоилась только тогда, когда он обещал взять её с собой. И сейчас она наряжается наверху.
Ах, будь оно всё проклято! Джо вдруг с бешеной злобой пнул ногой стоявшую перед ним табуретку. Альф перестал читать и посмотрел на него с кротким изумлением.
— Да вы не слушаете, Джо, — сказал он протестующе. — Для чего же мне трудить свою глотку, раз вы не слушаете?
Джо ответил недружелюбно:
— Этот парень ни черта не понимает. Наверно он свои сведения получает прямо от лошадей. А лошади врут. Я разузнаю всё, что надо, на месте, у Дика Джоби. Мы с ним приятели, и это такой человек, на которого можно положиться.
Альф отрывисто захохотал.
— Да что такое с вами, Джо? Вот уже десять минут, как я перестал читать о лошадях. Я читал сейчас о новом аэроплане, который построил этот малый Блерио, знаете, тот, что в прошлом году перелетел через Канал.
Джо буркнул:
— У меня у самого когда-нибудь будет целая флотилия этих чёртовых аэропланов. Вот увидите!
Альф покосился на него из-за газеты.
— Посмотрю! — согласился он с жестоким сарказмом.
Дверь открылась, и вошла Дженни. Джо сердито взглянул на неё:
— Наконец-то ты готова!
— Готова, — весело подтвердила она. С лица её исчез всякий след недавних слёз, и, как это часто с нею бывало после взрыва слезливого раздражения, она казалась безмятежно счастливой и весёлой как жаворонок.
— Тебе нравится моя новая шляпа? — спросила она с плутовским выражением наклоняя голову к Джо. — Прехорошенькая, — не правда ли, мистер?
При всём своём скверном настроении Джо не мог не признать, что Дженни сейчас очень мила. Новая шляпа, очень эффектно надетая, оттеняла её бледную красоту. Фигура у неё была прекрасная, чудесные линии ног и бёдер. С потерей девственности она физически изменилась к лучшему: казалась теперь более уверенной и зрелой, не такой анемичной, в ней было больше «блеска», красота её приближалась к полному расцвету.
— Ну что же, пойдём, — торопила она со смехом. — Пойдёмте и вы, папа. Не заставляйте меня ждать, не то мы опоздаем.
— Это тебя-то заставляют ждать! — возмутился Джо.
Альф соболезнующе покачал головой и вздохнул:
— О женщины!
Они втроём поехали на трамвае к Госфортскому парку. Дженни сидела между обоими мужчинами, подтянутая, весёлая, пока трамвай грохотал и подскакивал по Северной дороге.
— Я сегодня хочу выиграть немного денег, — конфиденциально сообщила она Джо, похлопывая по своей сумочке.
— Не ты одна, — сухо ответил Джо.
Они вошли на трибуну, куда вход стоил два шиллинга и где было уже довольно много народу, — достаточно, чтобы развлечь Дженни, но не столько, чтобы ей показалось тесно. Все приводило её в восхищение: белая ограда на ярко-зелёном фоне ипподрома, цветные костюмы жокеев, красивые лошади, на которых шерсть так и лоснилась, крики букмекеров под большими золотистыми и синими зонтами, движение, шум, возбуждение на трибуне, модные туалеты, возможность увидеть довольно близко в отгороженной части ипподрома разных знаменитостей.
— Смотри, Джо, смотри! — то и дело вскрикивала она, хватая его за руку. — Вот лорд Келл! Настоящий джентльмен, правда?
Лорд Келл, «вождь» британского спорта, владелец миллионных поместий на севере, цветущий, добродушный на вид мужчина с бакенбардами, разговаривал с каким-то кургузым человеком — своим жокеем Лью Лестером.
Джо завистливо проворчал:
— Он ошибается, если воображает, что его «Несфильд» возьмёт приз.
И он отправился разыскивать Дика Джоби.
Добраться до Дика оказалось делом нелёгким, так как он был на десятишиллинговой трибуне. Но при помощи сигнала букмекеров Джо удалось вызвать Дика к ограде.
— Извините за беспокойство, мистер Джоби, — начал Джо с заискивающей любезностью. — Мне только хотелось спросить, не посоветуете ли вы что-нибудь? Я не о себе хлопочу, я никогда не гонюсь за выигрышем. Но со мною тут моя девочка и её папаша… и она, знаете ли, плясала бы от радости, если бы выиграла здесь пару шиллингов.
Дик Джоби постукивал по ограде концом элегантного чёрного ботинка, с видом весьма любезным, но уклончивым. Букмекеров принято представлять себе багроволицыми толстяками, говорящими только одним углом рта, тогда как в другом углу торчит толстая сигара. Но Дик Джоби из Тайнкасла всем своим видом опровергал это общепринятое представление. Дик был букмекер, и букмекер очень крупного масштаба, имел свою контору в Биг-Маркете и отделение в Ерроу, против католического костёла. Но Дик курил только самые слабые папиросы, пил одну лишь минеральную воду. Это был симпатичный, спокойный, ласковый человек, среднего роста, просто одетый; он никогда не ругался, не выкрикивал ставок, как другие букмекеры, и ни на каких ипподромах, кроме местного, в Госфортском парке, его не встречали. Среди его многочисленных друзей ходили слухи, будто Дик раз в год приезжал в Госфорт собирать на лугу лютики.
— Так не знаете ли вы, мистер Джоби, что я мог бы посоветовать моей подружке?
Дик Джоби внимательно посмотрел на Джо. Ему понравился тон, которым говорил с ним Джо. Он видел Джо в Сент-Джемсхолле на состязаниях в боксе. Словом, он чувствовал, что Джо «подходящий парень». А так как Дик питал слабость к «подходящим парням», то он позволял Джо прибегать к его услугам. К тому же Джо неутомимо старался втереться к нему в доверие.
Наконец Дик заговорил:
— Я бы ей не советовал ставить что-нибудь до последнего рейса, Джо.
— Хорошо, мистер Джоби.
— Впрочем, пускай себе ставит какую-нибудь мелочь. Немного, знаете ли, ну скажем, полкроны для забавы.
— Слушаю, мистер Джоби.
— Разумеется, никогда нельзя предвидеть…
— Разумеется, нельзя, мистер Джоби. — Взволнованное молчание. — Вы рекомендуете «Несфильд», мистер Джоби?
Дик отрицательно покачал головой.
— Нет, эта не имеет никаких шансов. Пусть ваша дама поставит на «Бутон гвоздики». Ровно полкроны, не больше, слышите? И просто так, для забавы.
Дик, улыбаясь, кивнул Джо и спокойно отошёл. Трепеща от гордости, Джо протолкался обратно к Альфу и Дженни.
— Ах, Джо, где ты был? — упрекнула его Дженни. — Первый рейс прошёл, а я ещё ни разу ничего не поставила.
Джо, пришедший в отличное настроение, заверил её, что теперь она сможет ставить, сколько душе угодно. Он терпеливо слушал, как она и Альф рассуждали, на каких лошадей ставить. Дженни склонна была выбирать лошадей с самыми красивыми именами, с самыми красивыми цветами жокеев, или тех, которые принадлежали особенно видным людям. Джо, сияя, ободрял её выбор. Все с той же кротостью он брал у неё деньги ставил на выбранных лошадей. Дженни проиграла раз, другой, третий.
— Нет, это уже чересчур! — воскликнула она, совсем расстроенная, в конце четвёртого рейса. Ей так хотелось выиграть! Дженни не была скупа, наоборот — она была непозволительно щедра, и ничуть не жалела о своих потерянных полукронах. Но выиграть было бы так приятно!
Альф, упрямо следовавший советам капитана Санглера, успокоил её:
— Мы вернём все на «Несфильде», девочка. Эта лошадь получит сегодня первый приз.
Тайно злорадствуя, Джо слышал, как он ставил на одну только «Несфильд».
Дженни нерешительно изучала программу.
— Я не очень-то доверяю вашему старому капитану, — заметила она. — А ты что думаешь, Джо?
— Как тут угадаешь? — сказал Джо с простодушным видом. — Ведь это кобыла лорда Келла, да?
— Да, да, — Дженни просияла. — Я и забыла об этом. Пожалуй, я поставлю на «Несфильд».
— А, может быть, лучше на «Бутон гвоздики»? — рискнул предложить Джо довольно безразличным тоном.
— Никогда не слыхал о такой лошади, — поспешил вставить Альф.
— О нет, Джо… Для меня поставь на лошадь лорда Келла.
Джо собрался уходить.
— Ладно, делай как знаешь. А я, пожалуй, поставлю на «Бутон».
Он вынул все деньги, какие имел при себе, четыре фунта, и смело поставил их на «Бутон гвоздики». Он стоял у перил, крепко ухватившись за них, и следил, как лошади, сбившись все вместе, огибали поворот. Они неслись всё быстрее и быстрее. Джо весь вспотел и едва осмеливался дышать. С бьющимся сердцем он смотрел, как они неслись по прямой перед финишем, как приближались к столбу. Затем он испустил дикий вопль. «Бутон гвоздики» пришла первой, опередив других лошадей на добрых два корпуса.
В ту же минуту, как объявили результаты, он собрал свои выигрыши, запихал четыре пятифунтовые бумажки поглубже во внутренний карман, а четыре соверена небрежно опустил в карман жилета, застегнул пальто, заломил шляпу набекрень и с гордым видом пошёл обратно к Дженни.
— Ах, Джо! — чуть не плакала Дженни. — И отчего я не…
— Да, отчего ты не… — передразнил её Джо, захлёбываясь от удовольствия. — Надо было слушаться моего совета. Я выиграл целую кучу денег. И не говори, что я тебя не предупреждал. Сказал же я тебе, что поставлю на «Бутон». У меня эта лошадь всё время была на примете.
Он был в таком восторге от своей удачи, что готов был сам себя обнять. Бледное, удручённое лицо Дженни рассмешило его. Он сказал покровительственно:
— Нечего расстраиваться из-за этого, Дженни. Я свезу тебя куда-нибудь сегодня вечером. Покутим на славу!
При выходе из парка они ловко ускользнули от Альфа. Им приходилось это проделывать и раньше, а на этот раз было совсем нетрудно. Альф плёлся, опустив голову, слишком занятый тем, что мысленно проклинал капитана Санглера, и не заметил их манёвра.
Они приехали в Тайнкасл в начале седьмого и пошли по Ньюгейт-стрит к Хэй-Маркет. Мрачное настроение Джо бесследно исчезло, сметённое порывом хвастливого великодушия. Он обращался с Дженни с всепрощающей, размашистой любезностью и даже снизошёл до того, что позволил ей взять себя под руку.
Когда они повернули на Нортэмберленд-стрит, Джо вдруг остановился как вкопанный и ахнул:
— Господи, да неужели он? Не может быть!
И затем заорал:
— Дэви! Эй, Дэви Фенвик, старина!
Дэвид остановился, обернулся. По его лицу видно было, что он не сразу узнал Джо.
— Джо, ты? Не может быть!
— Ну, конечно, я! — весело прокричал Джо, с шумной приветливостью кидаясь к Дэвиду. — Я, и никто другой. В Тайнкасле есть только один Джо Гоулен.
Все трое захохотали. Джо царственным жестом представил Дженни.
— Это мисс Сэнли, Дэви. Моя маленькая приятельница. А это — Дэвид, Дженни, верный товарищ Джо в старое доброе время.
Дэвид взглянул на девушку. Взглянул прямо в большие ясные глаза. И улыбнулся в ответ на её улыбку. На лице его мелькнуло восхищение. Они очень вежливо пожали друг другу руки.
— А мы с Дженни как раз собирались где-нибудь перекусить, — заметил Джо, безапелляционно принимая на себя роль распорядителя. — Теперь мы пойдём все вместе. Ведь ты тоже не прочь перехватить чего-нибудь, Дэви?
— Очень хорошо, — с энтузиазмом согласился Дэвид. — Мы совсем близко от Нан-стрит. Давайте, махнём к Локкарту.
Джо чуть с ног не свалился.
— К Локкарту! — вторил он, обращаясь к Дженни. — Нет, ты слышишь? К Локкарту!
— Да почему же нет? — спросил Дэвид растерянно. — Это отличное место. Я часто захожу туда по вечерам выпить чашку какао.
— Ка-ка-о! — слабо простонал Джо, делая вид, что хватается за фонарный столб, чтобы не упасть. — Что, он принимает нас за парочку первосортных святош-трезвенников?
— Веди ты себя прилично, Джо, пожалуйста, — умоляла Дженни, застенчиво поглядывая на Дэвида.
Джо, приняв драматическую позу, подошёл к Дэвиду.
— Послушай, мой мальчик, ты уже не в шахте. Ты в настоящее время находишься в обществе мистера Джо Гоулена. И угощает он. Так что помалкивай и иди за мной.
Ничего больше не говоря, Джо сунул под мышку большой палец и зашагал вперёд по Нортэмберленд-стрит к ресторану Перси. Дэвид и Дженни шли за ним. Они вошли в ресторан, заняли столик. Джо держал себя с великолепным апломбом. Он ужасно любил выставлять себя напоказ, щеголять непринуждённостью и изяществом манер. В ресторане Перси он чувствовал себя как дома. За последний год он часто бывал тут с Дженни. Ресторан был небольшой, обставленный с вульгарной претензией на роскошь: всюду позолота, множество ламп под красными абажурами. Эта пристройка к соседнему трактиру известна была под именем «Погребка Перси». В ресторане имелся только один лакей с заткнутой за жилет салфеткой, который с раболепной услужливостью подбежал на иронический оклик Джо.
— Что вы оба будете пить? — спросил Джо. — Себе я закажу виски. Тебе что, Дженни? Портвейн, да? А тебе, Дэви? Смотри, парень, не вздумай сказать «какао».
Дэвид усмехнулся и сказал, что сейчас он предпочёл бы пиво. Когда кружки были поданы, Джо заказал богатый ужин: котлеты, сосиски и жареную картошку. Потом развалился на стуле, критически разглядывая Дэвида и находя, что он вытянулся, возмужал и изменился к лучшему. Он спросил с внезапным любопытством:
— Что ты теперь, делаешь, Дэви? А здорово ты переменился, старина!
Да, Дэвид несомненно изменился. Ему теперь шёл уже двадцать первый год, а бледность и гладкие тёмные волосы делали его на вид ещё старше. У него был красивый лоб и всё та же упрямая линия подбородка. Энергичное, тонко очерченное лицо суживалось книзу, застенчивая улыбка была прелестна. И как раз в эту минуту ои улыбался.
— Да ничего такого, о чём бы стоило рассказывать, Джо.
— Ну, ну, выкладывай, — покровительственно скомандовал Джо.
И Дэвид начал рассказывать.
Последние три года дались ему нелегко, они оставили по себе след, навсегда стерев с его лица печать незрелости. Он поступил в Бедлейский колледж, рассчитывая жить на стипендию в шестьдесят фунтов в год, и поселился в меблированных комнатах у Вестгэйт-Хилл, напротив «Большого фонаря». Шестьдесят фунтов в год были до смешного малой суммой, а деньги из дому не всегда присылались, — Роберт болел и два месяца не вставал с постели, да и Дэвид часто возражал против посылки ему денег. Раз, чтобы заработать шесть пенсов на ужин, он нёс в город чемодан какого-то пассажира от самого Центрального вокзала.
Но всё это казалось ему пустяками, энтузиазм стремительно влёк его вперёд, через все лишения. А энтузиазм родился из сознания своего невежества. Уже первые недели в колледже показали Дэвиду, что он просто серый, неотёсанный мальчишка-шахтёр, которому помогли получить стипендию счастливый случай, усердная зубрёжка и некоторые природные способности. Поняв это, Дэвид, решил приобрести кое-какие знания. Он принялся читать: не стереотипные книги, рекомендуемые в школе, не только Гиббона, Маколея, Горация. Он читал всё, что удавалось достать, Маркса и Мопассана, Гёте и Гонкуров. Он читал, может быть, неразумно, но усердно. Читал с упоением, иногда до сумбура в голове, но с неизменным упорством. Он вступил в члены Фабианского общества, всегда ухитрялся выкроить шестипенсовик на покупку билета на галерее в дни симфонических концертов и там познакомился с Бетховеном и Бахом; экскурсии в Тайнкаслский музей открыли ему красоту полотен Уистлера, Дега и единственного блестящего творения Манэ, имевшегося там.
Нелегко давались ему эти беспокойные одинокие искания, в которых было что-то трогательное. Дэвид был слишком беден, оборван и горд, чтобы завести много друзей. Он тосковал по друзьям, но ждал, пока они придут к нему.
Потом он стал давать уроки младшим ученикам начальных школ в пригородах, заселённых бедняками, — в Солтли, Уиттоне, Хебберне. Принимая во внимание его идеалы, он должен бы любить это дело. А между тем он его ненавидел: эти бледные, недоедающие и часто болезненные дети трущоб отвлекали его внимание от занятий, вызывали в нём жестокую душевную боль. Хотелось не вбивать в их рассеянные головки таблицу умножения, а накормить их, одеть, обуть. Хотелось увезти их в Уонсбек и дать поиграть на воздухе и солнце, а не бранить их за то, что они не выучили десяти строк непонятных стихов о Ликиде, умирающем в цвете лет. У Дэвида порой сердце обливалось кровью при виде этой несчастной детворы. Он сразу и бесповоротно убедился, что у школьной доски он бесполезен, никогда не будет хорошим учителем, что преподавание в школе для него не цель, а средство, и что ему надо перейти к другой, более активной, более «боевой» работе. В будущем году надо непременно выдержать экзамен на звание бакалавра, а затем идти дальше.
Дэвид вдруг замолк и снова улыбнулся своей удивительной улыбкой.
— Господи, неужели я говорил столько времени? Но тебе хотелось услышать мою «грустную историю», — и в этом моё единственное оправдание!
Однако Дженни не хотела позволить ему говорить о себе таким лёгким тоном: его рассказ произвёл на неё сильное впечатление.
— Право же, я… — начала она с живостью, но вместе с тем застенчиво. — Я не подозревала, что познакомилась с таким большим человеком.
Портвейн окрасил её щеки слабым румянцем. Она смотрела на Дэвида блестящими глазами. Дэвид недовольно посмотрел на неё:
— «Большой человек». Это очень ядовитая насмешка, мисс Дженни!
Но мисс Дженни и не думала насмехаться. До этого дня она не была знакома ни с одним студентом, настоящим студентом из Бедлейского колледжа. Большинство студентов из Бедлея принадлежали к тому кругу, на представителей которого Дженни могла взирать только с завистью. К тому же, хотя Дэвид и выглядел чуть ли не оборванцем рядом с вылощенным благополучием Джо, она находила его очень недурным, нет, интересным, — вот именно, интересным! И, наконец, она говорила себе, что Джо последнее время относился к ней отвратительно, и было бы забавно пококетничать с Дэвидом и заставить Джо порядком ревновать. Она пролепетала:
— И подумать страшно про все эти книги, по которым вы учитесь. Да ещё экзамен на бакалавра! Господи!
— И все это, верно, приведёт меня в какую-нибудь непроветренную школу, где придётся обучать голодных ребятишек.
— А разве вам этого не хочется? — не поверила Дженни. — Быть учителем! Ведь это чудесно!
Он с примирительной улыбкой покачал головой, собираясь возражать Дженни, но появление котлет, сосисок и картошки изменило направление разговора. Джо старательно все распределил. У него был при этом весьма серьёзный вид. Рассказ Дэвида Джо слушал сначала с завистливой, немного иронической усмешкой, готовый каждую минуту громко захохотать и «осадить» Дэвида. Потом он заметил, как Дэвид смотрит на Дженни. Вот тут-то и осенила Джо замечательная идея. Он поднял голову. Заботливо протянул Дэвиду его тарелку.
— Хватит тебе этого, Дэви, старина?
— Да, большое спасибо, Джо.
Дэвид усмехнулся: уж много недель не видел он столько еды сразу.
Джо кивнул головой, любезно передал Дженни горчицу и заказал для неё ещё порцию портвейна.
— Что такое ты говорил, Дэвид? — спросил он благосклонно. — Насчёт того, что хочешь стать чем-нибудь побольше простого учителя?
Дэвид протестующе покачал головой.
— Это тебе будет не интересно, Джо, ничуть не интересно.
— Нет, интересно. Нам обоим интересно, — правда, Дженни? — В голосе Джо настоящее воодушевление. — Продолжай, старина, рассказывай все подробно.
Дэвид посмотрел на каждого из них по очереди и, ободрённый вниманием Джо и блеском в глазах Дженни, начал:
— Ну, так вот, слушайте. И не думайте, что пьян или самонадеянный нахал, или кандидат в сумасшедший дом. Когда я получу звание бакалавра, я, может быть, на время и займусь преподаванием. Но только ради куска хлеба. Получить образование я стремлюсь не для того, чтобы стать учителем. По совести говоря, я хочу совсем другого, — и это трудно, ужасно трудно объяснить. Но попробую: я хочу сделать что-нибудь для своих, — для тех, кто работает в копях. Ты-то знаешь, Джо, какой это труд. Взять хотя бы «Нептун», где оба мы побывали; ты знаешь, что он сделал с моим отцом. Знаешь, в каких условиях там работать приходится… и как за это платят. Я хочу помочь людям изменить все это, сделать жизнь полегче.
Джо мысленно обозвал Дэвида сумасшедшим фантазёром. Но вслух сказал слащавым тоном:
— Так, так, Дэви, это как раз то, что нам нужно.
Дэвид, увлечённый своей идеей, воскликнул:
— Нет, Джо, ты наверно думаешь, что это одно только хвастовство. Но тебе было бы понятно то, о чём я говорю, если бы ты познакомился с историей угольных копей, да историей нортэмберлендских копей. Всего каких-нибудь шестьдесят-семьдесят лет тому назад там работали чуть не при феодальных порядках. На шахтёров смотрели как на дикарей… как на отверженных. Они были неграмотны. Учиться им не давали. Работали они в ужасных условиях: вентиляция была плохая, постоянно несчастные случаи из-за того, что хозяева отказывались принимать меры против взрывов рудничного газа. Работать внизу в шахтах разрешалось и женщинам и детям с шести лет… шести лет, подумать только! Мальчишки проводили под землёй по восемнадцати часов в сутки. Люди были связаны договором, так что стоило им только шевельнуться, как их выбрасывали из квартир или сажали в тюрьму. Повсюду имелись заводские лавки, — в них торговал обыкновенно какой-нибудь родственник смотрителя, и шахтёры были вынуждены покупать там все продукты, а в получку у них в уплату забирали весь заработок…
Дэвид вдруг замолчал и натянуто засмеялся, глядя на Дженни.
— Вам это вряд ли интересно. Идиотство с моей стороны надоедать вам такими вещами!
— Да нет же, право, нет, — восторженно заверила его Дженни. — Какой вы умница, все-то вы знаете!
— Дальше, дальше, Дэви, — весело понукал Джо, приказав лакею подать Дженни ещё вина. — Рассказывай ещё.
Но на этот раз Дэвид решительно покачал головой.
— Я обо всём этом буду говорить на дискуссии в Фабианском обществе. Вот когда поработают языки! Но вы, может быть, уже поняли, что я хотел сказать. Условия работы теперь лучше, мы отошли довольно далеко от тех ужасных времён, о которых я говорил. Но в некоторых копях ещё сохранились ужасные условия, и плата грошовая, и слишком уж часты несчастья с рабочими. А люди, видимо, не знают этого. На днях, в трамвае один господин при мне сказал… Он читал газету, а его знакомый у него спрашивает: «Что нового?» Он отвечает: «Да ничего, решительно ничего. Опять очередной случай в шахте…» Я заглянул через его плечо в газету и прочёл, что при взрыве в Ноттингэме погибло пятнадцать углекопов.
Наступила короткая пауза. У Дженни глаза затуманились сочувствием. Она выпила три больших порции портвейна, и все её чувства необыкновенно обострились. Они вибрировали как струна, и, утратив душевное равновесие, Дженни готова была не то захохотать от избытка жизнерадостности, не то заплакать от смертельной грусти. В последнее время она полюбила портвейн, прямо-таки пристрастилась к нему. Он, по её мнению, был подобающим питьём для лэди, это — вино, напиток самый изысканный. Познакомил её с этим напитком, разумеется, Джо.
Молчание нарушил Джо.
— Ты далеко пойдёшь, Дэви, — объявил он торжественно. — Никогда мне за тобой не угнаться. Ты доберёшься до парламента, а я все буду тут пудлинговать сталь.
— Не будь ослом, — сказал Дэвид отрывисто.
Но Дженни слышала; её внимание к Дэвиду возросло. Она начинала пленяться им не на шутку. Её притворно-застенчивые взгляды стали ещё застенчивее, ещё многозначительнее. Она вся искрилась оживлением. Разумеется, она всё время помнила, что ей надо превратить Дэвида в соперника Джо. Так увлекательно будет иметь двух поклонников на выбор!
Заговорили на менее серьёзные темы; Джо рассказывал о себе; так они болтали и смеялись до десяти часов, очень весело и дружески. Потом Дэвид вдруг спохватился, что уже поздно.
— Праведное небо! — воскликнул он. — А ведь все уверены, что я сижу дома и занимаюсь.
— Не уходите, — запротестовала Дженни. — Ещё вовсе не поздно!
— Мне не хочется, но я должен уйти. Право, должен. В понедельник экзамен по истории.
— Ну, хорошо, — сказал Джо решительно, — мы увидимся с тобой во вторник. Дэви, давай, так и условимся. И тогда уже ты от нас так легко не отделаешься!
Они встали из-за стола, Дженни ушла «привести себя в порядок», Джо заплатил по счёту, хвастливо выставляя напоказ свои пятифунтовые бумажки.
На улице, когда они поджидали Дженни, Джо вдруг перестал жевать зубочистку.
— Она славная девочка, Дэви.
— Да, да. Одобряю твой вкус!
Джо от всей души рассмеялся.
— Ты жестоко ошибаешься, дружище. Мы с ней только добрые знакомые. Между мной и Дженни ничего такого нет.
— В самом деле? — спросил Дэвид с неожиданным интересом.
— Ну да! — Джо опять расхохотался, как будто самая мысль об этом казалась ему смешной. — Я и не подозревал, что ты в таком заблуждении.
Появилась Дженни, и они втроём дошли до угла Коллингвуд-стрит, где Дэвид свернул на Вестгейт-род.
— Смотри же не забудь, — сказал ему Джо. — Во вторник вечером, обязательно. — Прощальное рукопожатие было очень сердечным; пальцы Дженни тихонько, самым приличным образом стиснули руку Дэвида.
Дэвид пошёл домой пешком, а, придя в свою жалкую комнатку, раскрыл «Историю Французской революции» Минье и закурил трубку.
Он думал о том, как великолепно, что он нежданно-негаданно нашёл Джо. Странно, что они до сих пор ни разу не встретились. Тайнкасл — большой город. «А Джо Гоулен в нём только один», — вспомнились ему слова Джо.
Дэвид, казалось, много размышлял о Джо. Но лицо, мелькавшее перед ним на страницах Минье, не было лицом Джо. То было смеющееся личико Дженни.
XIV
В следующий вторник Дэвид явился с визитом в дом 117 А на Скоттсвуд-род. Отсутствие Джо, которого задержала на заводе сверхурочная работа, было для него разочарованием, если принять во внимание, как нетерпеливо он ожидал этого вечера. Но что же делать, раз бедняге Джо пришлось работать сверхурочно. И Дэвид, несмотря на его отсутствие, чудесно провёл время. Он по натуре был очень общителен, а между тем ему редко представлялся случай эту общительность проявить. Сегодня он пришёл с надеждой на приятный вечер и не обманулся. Семейство Сэнли, информированное Дженни, сначала отнеслось к нему с некоторой насторожённостью: они ожидали высокомерия. Но скоро лёд был сломан, на столе появился ужин, и началось веселье. Миссис Сэнли, стряхнув с себя на этот раз обычную сонливость, приготовила кролика, а, по замечанию Салли, «кролики ма» были объедением. Альф с помощью двух чайных ложечек и перечницы продемонстрировал придуманную им конструкцию голубятни. Он был убеждён, что если взять патент, то он нажил бы на этом целое состояние. Дженни, очаровательная в своём чистеньком ситцевом платье, сама разливала чай, так как ма слишком запыхалась и разомлела от жары после трудов на кухне.
Дэвид глаз не мог оторвать от Дженни. В неряшливой обстановке их дома она казалась ему чудесным цветком. Все те годы, что он прожил в Тайнкасле, ему почти не приходилось разговаривать с женщинами. В Слискэйле же он был ещё далёк от того возраста, когда начинают «гулять», как принято выражаться на Террасах. Дженни была первой… самой первой женщиной, околдовавшей его чарами пола.
В полуоткрытое окно влетал тёплый ветер, и, хотя этот ветер приносил с собой извержения десяти тысяч дымовых труб, Дэвиду чудилось в нём благоухание весны. Он смотрел на Дженни, подстерегая её улыбку: он никогда не видел ничего прелестнее мягкого изгиба её рта, напоминавшего распускающийся цветок. Когда Дженни передавала ему чашку и пальцы их соприкасались, божественное чувство нежности заливало душу Дэвида.
Дженни заметила, какое впечатление она производит на Дэвида, и была польщена. А когда тщеславие Дженни бывало удовлетворено, она всегда приходила в самое лучшее настроение и проявляла себя с выгодной стороны. На самом же деле её не очень влекло к Дэвиду. Когда их руки встречались, она не ощущала ответного трепета. Дженни была влюблена в Джо.
Когда-то, вначале, она презирала Джо, его дурные манеры, его грубость, то, что он, по её выражению, «занимался грязным трудом». Однако, как ни странно, именно этими свойствами Джо и покорил её. Дженни была из тех, кого подчиняют запугиванием, где-то в самой глубине её души жило неосознанное преклонение перед грубостью, покорившей её.
Впрочем, это не мешало Дженни быть очень довольной своей новой победой: когда Джо узнает, это «научит» его относиться к ней серьёзнее.
После ужина Альф предложил развлечься музыкой. Все перешли в гостиную. Снаружи доносился смягчённый вечерний шум улицы, воздух в комнате был свежий и прохладный. Под аккомпанемент Салли Дженни спела «Жуаниту» и «Милая Мария, приди ко мне». Голос у неё был слабый, и пела она с некоторой натугой, но зато была очень эффектна у пианино. Окончив «Милую Марию», она хотела было спеть «Прощание», но Альф, которого громко поддержали Клэри и Филлис, стал требовать выступления Салли.
— Салли — это гвоздь нашей программы, — конфиденциально пояснил он Дэвиду. — Если её удастся расшевелить, вы увидите, как она забавна. Настоящая маленькая комедиантка. Мы с ней вдвоём, регулярно каждую неделю, ходим в Эмпайр.
— Да, ну же, Салли! — умоляла Клэри. — Изобрази «Джека Плезентс».
Филлис тоже уговаривала её:
— Да, Салли, пожалуйста. И «Флорри Форд».
Но Салли, безучастно сидя на табурете перед пианино, отказывалась выступать. Беря одним пальцем меланхолические басовые ноты, она говорила:
— Я не в настроении… Ему, — кивок в сторону Дэвида, — ему хочется слушать Дженни, а не меня.
Дженни с снисходительной усмешкой сказала как бы про себя:
— Она просто хочет, чтобы её упрашивали.
Салли тотчас же вспыхнула:
— Ну, хорошо же, мисс «Милая Мария», я спою и без упрашивания! — Она выпрямилась на табурете.
Несмотря на свои пятнадцать лет, Салли была мала ростом и напоминала бочонок; но было в ней что-то, непонятным образом привлекавшее и очаровывавшее. В эту минуту её маленькая фигурка казалась наэлектризованной. Салли нахмурила брови, затем её некрасивая рожица приняла неотразимо насмешливое выражение. Она взяла режущий уши аккорд.
— По требованию публики, — кривлялась она, — вторая мисс Сэнли споёт «Молли О’Морган». — И начала петь.
Это было превосходно, попросту превосходно. «Молли О’Морган» ровно ничего собой не представляла, — обыкновенная, модная в то время песенка, — но Салли внесла в неё нечто новое. Песню она превратила в пародию, в шутовскую пародию.
Она то визжала фальцетом, то вдруг начинала петь «с душой», чуть не плача над трагедией покинутых любовников Молли.
Молли О’Морган со своей шарманкой, Рождённая в Ирландии итальянка.
И, забыв о том, что Дженни называла «приличиями», Салли в заключение самым неприличным образом изобразила обезьянку, которая (как с полным основанием можно было предположить) сопровождала мисс Морган и её шарманку.
Все, кроме Дженни, корчились от смеха. Но Салли, не дав им опомниться, с места в карьер начала «Я стоял на углу». Обезьянка исчезла, Салли преобразилась в «Джека Плезентс», тупого неотёсанного деревенщину, медлительного как улитка, торчавшего под стеной городского трактира. Зрителям казалось, что они видят даже застрявшую в его волосах солому, когда Салли пела:
Тут какой-то малый в форме подошёл и заорал: «Как же ты попал в солдаты?» А я ему отвечал: «На углу стоял я…»
Альф захлопал в ладоши, громкими возгласами выражая своё одобрение. Салли лукаво усмехнулась, поглядела на него, скосив глаза. Потом вмиг из Джека Плезентса превратилась снова в особу женского пола и запела «Jjp J’addy J’ay». Это была уже Флорри Форд, с пышной грудью, густым низким голосом и чудесными бёдрами.
Пой о счастье, радости, — Никогда их не знали мы.
Песня неожиданно оборвалась. Салли соскользнула с табурета, покружилась на месте и, улыбаясь, остановилась перед слушателями.
— Отвратительно! — воскликнула она, морща нос. — И конфетки не стоит. Надо удирать, пока меня не забросали спелыми помидорами.
И вприпрыжку выбежала из комнаты.
Дженни потом извинялась перед Дэвидом за чудачества Салли.
— Уж вы простите, она часто бывает такая странная! А характер! Боже! Боюсь, что… — она понизила голос. — Это довольно нелепо, но я боюсь, что она немножко ревнует ко мне…
— Да не может быть! — улыбнулся Дэвид. — Ведь она ещё ребёнок.
— Ей шестнадцатый год, — сухо возразила Дженни. — И она прямо-таки не выносит, когда кто-нибудь оказывает мне внимание. Вы не поверите, как бывает неприятно… точно я в этом виновата!
Нет, конечно, Дженни не была виновата. Так же мало можно было винить розу за её благоухание, лилию за её чистоту.
В этот вечер Дэвид ушёл домой, ещё более убеждённый в том, что Дженни очаровательна.
Он стал часто бывать у Сэнли, проводить у них вечера. Иногда он заставал дома и Джо; чаще же — нет. У Джо был страшно занятый вид, лихорадочная сверхурочная работа не прекращалась, и его редко можно было увидеть в доме № 117А. Через некоторое время Дэвид стал приглашать Дженни на прогулки. Они вдвоём предпринимали экскурсии, непривычные для Дженни: ходили на Эстонские холмы, ездили в Лиддль, устроили пикник в Эсмонд-Дине. В глубине души Дженни презирала такие развлечения: она привыкла к «щедрому кавалеру» Джо, водившему её в Перси-Грилл, в «Биоскоп», к Кэррику. Развлечением Дженни считала людскую толчею, разные зрелища, парочку рюмок портвейна, траты «кавалера» на неё. А у Дэвида не было денег. Дженни ни на минуту не сомневалась, что он ходил бы с ней по всем её любимым местам, если бы позволило состояние его кошелька. Дэвид был «премилый молодой человек», он ей нравился, но иногда казался большим чудаком. В тот день, когда они отправились в Эсмонд-Дин, он привёл её в полное недоумение.
Ей не очень-то хотелось идти в Эсмонд, такое, по её мнению, обыкновенное место, — место, где за вход не платят, и поэтому люди самого низкого звания приходят сюда, приносят еду в бумажных свёртках и валяются на траве. Сюда ходили по воскресеньям со своими кавалерами самые «вульгарные» девицы из их мастерской. Но Дэвиду, видимо, очень хотелось, чтобы она пошла с ним, и Дженни согласилась.
Прежде всего он заставил её сделать большой круг, чтобы показать ей гнезда ласточек. И с жадным нетерпением спросил:
— Вы когда-нибудь видели эти гнезда, Дженни?
Она отрицательно покачала головой.
— Я здесь была только один раз, и то совсем маленькой девочкой, когда мне было лет пять.
Дэвид, казалось, был поражён.
— Да ведь это чудеснейшее место, Дженни. Я прихожу сюда каждую неделю. Этот парк, подобно человеческой душе, бывает в разном настроении: иногда он мрачен, уныл, а иногда весел, весь залит солнцем. Посмотрите! Нет, вы только посмотрите на эти гнезда под крышей сторожки!
Она добросовестно смотрела. Но видела только какие-то комки грязи, лепившиеся на стене. Недоумевающая, немного рассерженная тем, что чего-то не может увидеть, она шла за Дэвидом мимо банкетного зала, потом вниз, по аллее рододендронов, к водопаду. Они остановились рядом на горбатом каменном мостике.
— Взгляните на эти каштаны, Дженни, — с восторгом сказал Дэвид. — Не правда ли, они как будто раздвигают небо? А мох вон там на скалах? А мельница, — смотрите, разве не прелесть все это? Совсем как на первых картинах Коро!
А Дженни видела старый полуразвалившийся домик с красной черепичной крышей и деревянным мельничным колесом, заросший плющом и забавно пестревший всевозможными красками. Неуютное, заброшенное место. И бесполезное — ведь мельница больше не работает.
Дженни никогда ещё так не злилась. Они проделали длинный путь, и ноги у неё распухли и болели в тесных новых туфлях, так удачно купленных на распродаже — за четыре шиллинга одиннадцать пенсов вместо девяти шиллингов. А здесь она ничего не видела, кроме травы, деревьев, цветов и неба, ничего не слышала, кроме журчания воды и пения птиц, а ела только подмоченные бутерброды с яйцами да два банана — и то канарские, а не те большие ямайские, её любимого сорта. Дженни была растеряна, смущена, совсем выбита из колеи: сердита на Дэви, на себя, на Джо, на жизнь, на тесные туфли, — неужели она уже натёрла мозоль? — сердита на все решительно. Ей хотелось чаю или стаканчик портвейна, что-нибудь! Стоя на этом живописном горбатом мостике, она поджимала свои бледноватые губы, затем раскрыла их, намереваясь сказать нечто весьма неприятное. Но в этот самый миг взгляд её упал на лицо Дэвида. Лицо его светилось таким счастьем, таким сосредоточенным восторгом, таким пылом любви, что оно ошеломило Дженни. Она вдруг фыркнула. Она смеялась, смеялась и — странно — не могла остановиться. Это был настоящий пароксизм почти истерической весёлости.
Засмеялся и Дэвид, просто из сочувствия.
— В чём дело, Дженни? — спрашивал он. — Да скажите же, что вас рассмешило?
— Не знаю, — сказала она, задыхаясь от нового приступа смеха. — В том-то и дело, что… я не знаю, отчего смеюсь.
Наконец, она вытерла мокрые глаза кружевным платочком, — прехорошеньким платочком, забытым какой-то леди в дамской комнате у Слэттери.
— Ох, — вздохнула она. — Ну и умора!
Это было любимое выражение Дженни: всякое необычное явление, если оно оказывалось выше её понимания, снисходительно определялось словом «умора».
После этого припадка весёлости к Дженни вернулось хорошее настроение, она почувствовала даже нежность к Дэвиду, не протестовала, когда он взял её под руку и когда затем, поднимаясь с ней по крутому склону холма, к остановке трамвая, близко прижимался к ней. Но она рассталась с ним раньше, чем это предполагалось, жалуясь на усталость, и не позволила проводить её домой.
Она шла по Скоттсвуд-род, беспокойная, возбуждённая, занятая одной мыслью, которая пришла ей в голову, когда она ехала с Дэвидом в трамвае. На улице кипела жизнь. Была суббота, шестой час вечера. Люди выходили из домов погулять, развлечься. То был любимый час Дженни, час, когда она обыкновенно шла куда-нибудь с Джо.
Она тихонько вошла в квартиру и, по счастливой случайности, от которой у неё забилось сердце, встретила Джо, шедшего по коридору к выходу.
— Алло, Джо, — окликнула она его весело, забыв, что целую неделю нарочно не обращала на него никакого внимания.
— Алло! — ответил он, не глядя на неё.
— У меня был сегодня такой уморительный день, Джо, — продолжала она оживлённо, кокетливо. — Ты бы прямо умер со смеху, честное слово. Я видела всё, что угодно, кроме настоящих ласточек[9].
Джо метнул быстрый подозрительный взгляд на Дженни, загородившую ему путь в полутёмном коридоре. В ответ на этот взгляд она придвинулась ещё ближе, стараясь его соблазнить, тянулась к нему лицом, глазами, всем телом.
— Может быть, мы пойдём сегодня куда-нибудь, Джо? — сказала она манящим шёпотом. — Честное слово, весь день мне было до смерти скучно. Мне так тебя недоставало! Хочется погулять с тобой. Очень хочется. И видишь, я готова, совсем одета.
— А, какого…
Она прильнула к нему, гладила лацкан его пиджака, продела белый пальчик в его петлицу, по-детски умоляя и вместе соблазняя его:
— Я умираю от желания потанцевать. Сходим к Перси, Джо, покутим, как бывало. Ты ведь знаешь, Джо… ты знаешь, что…
Джо с грубым нетерпением покачал головой.
— Нет, — возразил он резко, — мне некогда, я замучился, у меня полна голова забот. — Отстранив её, он торопливо прошёл мимо, хлопнул дверью и исчез.
Дженни прислонилась к стене, полуоткрыв рот и устремив глаза на входную дверь. Вот как! Она просит его, унижается до просьб. Она перед ним вся нараспашку, тянется к нему, а он бросает ей в лицо грубый отказ! Её охватило чувство стыда. Никогда в жизни она ещё не была так больно задета, так унижена. Бледная от гнева, она яростно кусала губы. Некоторое время она стояла, не двигаясь, вне себя от злости. Потом овладела собой и, высоко подняв голову, вошла в комнату с таким видом, как будто ничего не произошло.
Швырнула шляпу и перчатки на диван и стала готовить себе чай. Полулежавшая в качалке Ада опустила на колени журнал и недовольно наблюдала за дочерью.
— Где ты была? — спросила она лаконично и очень сухо.
— За городом.
— Гм… гуляла с этим молодым человеком… с Фенвиком?
— Да, разумеется, — с полным спокойствием подтвердила Дженни. — Гуляла с Дэвидом Фенвиком. И прекрасно провела время. Просто чудно. Какие красивые цветы мы видели, каких птиц! Он славный малый, очень славный.
Безмятежная грудь Ады зловеще заколыхалась.
— Славный, вот как?!
— Да, очень. — Дженни, спокойно налившая себе чай, остановилась и благосклонно кивнула головой. — Он самый лучший, самый симпатичный из всех, кого я когда-либо встречала. Я в него совсем влюбилась. — И она беспечно стала что-то напевать.
Ада не выдержала.
— Нечего тут жужжать мне в уши! — она вся дрожала от возмущения. — Я этого не позволю. И вообще, сударыня, должна тебе сказать, что считаю твоё поведение неприличным. Ты нехорошо поступаешь с Джо. Четыре года он ухаживал за тобой, водил тебя повсюду и всё такое, как настоящий жених. Но стоило только появиться другому молодому человеку, как ты даёшь Джо отставку и бегаешь повсюду с тем… Это нечестно по отношению к Джо!
Дженни, прихлёбывая чай, молчала с «светским» самообладанием.
— Меня совсем не интересует Джо Гоулен, ма. Мне стоило бы только пальцем шевельнуть, и он был бы мой. Но я этого не сделала. Пока нет.
— Ах, вот как, миледи! Теперь Джо недостаточно хорош для тебя… он тебе уже не пара с тех пор, как появился этот школьный учитель… Благородно, нечего сказать! Нет, сударыня, не так я поступала с твоим отцом. Я к нему относилась по-человечески, как следует порядочной девушке. И если ты не будешь так же обращаться с Джо, ты его упустишь, — это так же верно, как то, что тебя зовут Дженни Сэнли.
— Очень он мне нужен, подумаешь, — снисходительно усмехнулась Дженни. — Да пускай бы он и на глаза мне больше не показывался, ваш Джо Гоулен, мне решительно все равно.
Миссис Сэнли вскипела.
— Тебе-то, может быть, всё равно. А Джо расстроен, ужасно расстроен. Только что он приходил и говорил со мной. У бедняги слёзы были на глазах, когда он говорил о тебе. Он не знает, что ему и делать. И на заводе у него неприятности. Ты возмутительно ведёшь себя по отношению к нему, но, помяни моё слово, ни один мужчина этого долго терпеть не станет. Так смотри же! Ты скверная, бессердечная девчонка. Вот погоди, я все расскажу отцу.
Выпалив эту последнюю угрозу, Ада, в знак прекращения разговора, рывком подняла с колен свой журнал. Нравится это Дженни или не нравится, а она сказала своё слово, выполнила свой долг.
Дженни, все с той же улыбкой превосходства, допила чай. С той же снисходительной величавостью подобрала свои перчатки и шляпу, выплыла из комнаты и стала подниматься по лестнице.
Но, когда она очутилась у себя в спальне, с её улыбкой вдруг произошло что-то неладное. Дженни одиноко стояла посреди комнаты, на холодном истёртом линолеуме, превратившись в несчастного, брошенного, обиженного ребёнка. Она уронила на пол шляпу и перчатки. Затем, громко всхлипнув, бросилась на свою кровать. Лежала, распростершись на подушке, словно обнимая её. Юбка над коленом вздёрнулась и открыла над черным чулком полоску нежной белой кожи. Её горе, горе покинутой, было невыразимо. Она все плакала, так, словно у неё сердце разрывалось.
Джо, гордо шествуя по Биг-Маркет, на свидание к Дику Джоби, с которым у него были важные и конфиденциальные дела, весело твердил про себя:
— Выгорит дело! Ей-богу, выгорит!
XV
Десять дней спустя, рано утром Джо пришёл в заводскую контору и заявил, что ему надо видеть мистера Стэнли.
— А, Джо! В чём дело? — спросил Стэнли Миллингтон, поднимая глаза от письменного стола, стоявшего посреди старомодной комнаты с высокими окнами, о множеством бумаг, чертежей и книг, лежавших повсюду, с коричневыми стенами, на которых висели фотографии — группы заводских служащих, администрации, снимки, сделанные на экскурсиях членов клуба, и снимки цеха, где громадные болванки угрожающе раскачивались на подъёмных кранах.
Джо почтительно ответил:
— Я отработал неделю после предупреждения, мистер Миллингтон. И не хотелось мне уйти, не попрощавшись с вами.
«Наш мистер Стэнли» выпрямился в кресле:
— Да неужели же вы уходите от нас, Джо? Очень жаль. Вы гордость цеха. И клуба тоже. Что случилось? Может быть, я могу помочь делу?
Джо покачал головой, меланхолически, но мужественно.
— Нет, мистер Стэнли, сэр, тут личное дело. Завод тут ни при чём. Мне очень нравилось у вас работать. Но… у меня вышла неприятность с моей невестой.
— Боже мой, Джо! — всполошился мистер Стэнли. — Неужели… — (мистер Стэнли не забыл Дженни. Мистер Стэнли недавно женился на Лауре, он, если позволено будет так выразиться, только что поднялся с брачного ложа и поэтому был склонен к драматическому сочувствию). — Неужели вы хотите сказать, что она вас бросила?
Джо молча кивнул.
— Придётся мне уйти. Я не могу больше здесь остаться. Хочу уехать как можно скорее.
Миллингтон отвёл глаза. Не повезло бедняге, да, ужасно не повезло. Но он переносит горе, как настоящий спортсмен. Чтобы дать Джо время успокоиться, он тактично вытащил свою трубку и стал медленно набивать её табаком из стоявшей на столе коробки с эмблемой Сент-Бэдской школы, потом поправил свой галстук цветов этой школы и сказал:
— Мне вас жаль, Джо. — Рыцарские чувства не позволили ему сказать больше: он не мог осуждать женщину. Он добавил только: — Мне вдвойне жаль лишиться вас, Джо. Вы у меня с некоторых пор на примете. Я наблюдал за вами и хотел помочь вам пробить себе дорогу.
«Отчего же ты этого не сделал, дьявол тебя возьми?» — подумал Джо злобно. А вслух сказал с благодарной улыбкой:
— Вы очень добры ко мне, мистер Стэнли.
— Да. — Стэнли важно пыхтел трубкой. — Люди вашего типа мне по душе, Джо. Я люблю работать с такими людьми, — прямодушными и порядочными. Образование в наше время имеет очень мало значения. Главное — чтобы человек был настоящий…
Долгая пауза.
— Впрочем, не буду пытаться вас уговорить. Что пользы предлагать человеку камень, когда ему нужен хлеб. На вашем месте и я бы, вероятно, поступил так же. Уезжайте и постарайтесь забыть. — Он снова помолчал, вынув трубку изо рта, и внезапно расчувствовался при мысли о том, как он счастлив с Лаурой и насколько его положение лучше, чем этого бедняги Джо. — Но запомните то, что я сказал, Джо. Это моё искреннее намерение. Когда бы вы ни вздумали вернуться, для вас здесь найдётся работа. И работа приличная. Понимаете?
— Да, мистер Стэнли. — Джо держал себя как подобает мужчине.
Миллингтон приподнялся, вынул трубку изо рта и протянул ему руку, как бы поощряя идти навстречу своей судьбе.
— До свиданья, Джо. Уверен, что мы ещё с вами встретимся.
Они обменялись рукопожатием. Потом Джо повернулся и вышел из кабинета. Он торопливо прошёл Плэтт-стрит, вскочил в трамвай, мысленно подгоняя его. Потом все так же поспешно промчался по Скоттсвуд-род, тихонько вошёл в дом № 117А, прокрался наверх и уложил свой чемодан. Уложил все. Когда попалась фотография Дженни в рамке, которую она ему подарила, он с минуту всматривался в неё с слабой усмешкой, потом выбросил фотографию и спрятал в чемодан рамку. Рамка была хорошая, серебряная.
Таща в одной руке раздутый чемодан, он сошёл вниз, бросил его на пол в передней и прошёл в крайнюю комнату. Ада, неряшливая, расплывшаяся, по обыкновению лежала в качалке, предаваясь так называемой «утренней передышке».
— Прощайте, миссис Сэнли.
— Что такое? — Ада чуть не вскочила с качалки.
— Меня уволили, — коротко объявил Джо. — Работу я потерял, Дженни со мной порвала, не могу я этого больше выносить, уезжаю…
— Но, Джо… — ахнула Ада. — Неужели вы это всерьёз?
— Совершенно серьёзно.
Джо не притворялся печальным: это было опасно, могло вызвать протесты, уговоры остаться. Он был твёрд, решителен, сдержан. Он уходил как человек, которого оскорбили, решение которого непоколебимо. И впечатлительная Ада поняла выражение его лица.
— Так я и знала, — причитала она. — Знала, что этим кончится её поведение. Говорила я ей. Говорила, что вы этого не потерпите. Она возмутительно с вами поступила.
— Больше чем возмутительно, — вставил Джо угрюмо.
— И подумать только, что в довершение всего вы ещё и работу потеряли! О Джо, как мне вас жалко! Это ужасно. Господи, что же вы будете делать?
— Найду себе работу, — сказал Джо решительно. — Но подальше от Тайнкасла.
— Но, Джо… может быть, вы…
— Нет! — неожиданно закричал Джо. — Ничего я не сделаю. Довольно я настрадался. Меня обманул мой лучший друг. Не желаю я больше этого терпеть!
Дэвид был для Джо, конечно, только предлогом, последним козырем в игре. Не будь Дэвида, ему бы ни за что не удалось выпутаться из такого рода истории. Это было бы невозможно. Никак невозможно. Его бы допрашивали, преследовали, шпионили за ним на каждом шагу. Даже когда он говорил с Адой, эта мысль промелькнула у него в голове. И его охватил порыв восхищения собственной ловкостью. Да, он умно придумал: разыграл все как настоящий артист. Какое удовольствие — стоять сейчас тут, втирать ей очки и посмеиваться в кулак над всей компанией.
— Имейте в виду, миссис Сэнли, что я не злопамятен, — объявил он в заключение. — Скажите Дженни, что я её прощаю. И передайте всем от меня поклон. Не могу никого видеть, мне слишком тяжело.
Аде не хотелось его отпускать. Она-то в самом деле была расстроена. Но что делать, раз человека обидели? И Джо покинул её дом так же, как вошёл в него: без единого пятна на репутации, самым достойным образом.
В этот вечер Дженни поздно воротилась домой. В магазине Слэттери шла летняя распродажа, а так как сегодня была пятница, последний день этого ненавистного для Дженни периода, то магазин закрыли только около восьми часов вечера. Дженни пришла домой в четверть девятого.
Дома была одна только мать. С удивительной для неё энергией Ада устроила это нарочно, отослав Клэри и Филлис «погулять», а Альфа и Салли — на премьеру в «Эмпайр».
— Мне нужно с тобой поговорить, Дженни…
Что-то новое звучало в голосе матери, но Дженни была слишком утомлена, чтобы обратить на это внимание. Она до смерти устала, и, что ещё хуже, ей нездоровилось. Сегодня был убийственный день.
— Ох, и надоел же мне этот магазин! — сказала она, в изнеможении падая на стул. — Десять часов на ногах! Ноги у меня распухли и горят. Если это долго ещё будет продолжаться, я наживу себе расширение вен. А я когда-то считала, что это приличная служба. Что за ерунда! Она становится всё хуже. Женщины того круга, который мы теперь обслуживаем, такие ужасные!
— Джо уехал, — ледяным тоном сказала миссис Сэнли.
— Уехал? — повторила Дженни, оторопев.
— Да, уехал сегодня утром, совсем.
Дженни поняла. Её бледное лицо побледнело как мел. Она перестала растирать опухшую ногу и сидела, не шевелясь. Серые глаза глядели не на мать, а куда-то в пространство. Она казалась испуганной. Но скоро овладела собой.
— Дай мне чаю, мама, — вымолвила она каким-то странным голосом. — И не говори больше ни слова. Дай мне только чаю и молчи.
Ада глубоко вздохнула, и все приготовленные было упрёки замерли у неё на языке. Она немножко знала свою дочь, — не вполне, но настолько, чтобы понять, что сейчас не следует возражать Дженни. Она замолчала и принесла Дженни поесть.
Дженни очень медленно принялась за еду, — это был собственно обед, — деревенский пирог, ещё горячий, потому что стоял в печке. Она сидела все так же прямо, неподвижно, глядя в пространство. Она, казалось, размышляла.
Кончив есть, она повернулась к матери:
— Теперь слушай, ма, — сказала она. — И слушай хорошенько. Я знаю, вы все готовитесь меня пилить. Я заранее знаю каждое слово, которое у тебя на языке. Я поступила с Джо скверно и так далее. Я это знаю, слышишь? Все знаю. И нечего мне это говорить. Тогда вам не придётся ни о чём жалеть. Вот! А теперь я иду спать.
Ошеломлённая мать осталась одна, а Дженни стала с трудом подниматься по лестнице. Она ощущала невероятную усталость. Вот бы сейчас выпить стаканчик-другой портвейна, чтобы встряхнуться! Она почувствовала вдруг, что готова отдать всё, что угодно, за один бодрящий стакан портвейна. Наверху она разделась, бросая свою одежду на стул, на пол, куда и как попало. Легла в постель. Она благодарила бога, что Клэри, ей соседки по комнате, нет дома, и никто не мешает ей.
Она лежала на спине в прохладной темноте спальни и думала… все думала. На этот раз никакой истерики, потоков слёз, дикого метания на подушке. Она была удивительно спокойна. Но под этим спокойствием скрывался испуг.
Она смотрела прямо в лицо случившемуся: да, Джо бросил её, нанёс ей ужасный удар, удар почти смертельный для её гордости, удар, морально сразивший её в самую тяжёлую для неё минуту. Ей опротивел магазин, надоело в течение долгих часов быть на ногах, подавать, разворачивать, резать, надоело любезно угождать покупательницам низшего круга. Только сегодня картина этих шести лет её работы у Слэттери встала перед ней. И она решительно сказала себе, что должна избавиться от всего этого. Дома ей тоже все надоело: надоела теснота, грязь, беспорядок. Ей хотелось иметь свою собственную квартиру, свою собственную обстановку. Хотелось принимать гостей, устраивать у себя званые вечера, вращаться в «приличном обществе». А если её желание никогда не осуществится? Если всю жизнь будет только этот магазин и дом на Скоттсвуд-род? Вот что было главной причиной внезапного испуга Дженни. В лице Джо она упустила уже одну возможность. Неужели она упустит и вторую?
Она много и упорно думала раньше, чем уснула. А наутро проснулась в бодром настроении. По субботам она работала только полдня. Придя домой, торопливо позавтракала и побежала наверх переодеваться. Она потратила много времени на туалет: надела самое нарядное из своих платьев, серебристо-серое с бледно-розовой отделкой, причесалась по-новому и, чтобы выглядеть свежее, намазала лицо кольд-кремом «Винолия». Результатом осталась довольна и сошла вниз в гостиную дожидаться Дэвида. Он обещал прийти в половине третьего, но пришёл на целых десять минут раньше, трепеща от нетерпеливого желания увидеть её. Первый же взгляд на него успокоил Дженни: да, он по уши влюблён в неё. Она сама открыла ему дверь, и Дэвид остановился, как вкопанный, в коридоре, пожирая её глазами.
— Какая вы красивая, Дженни, — шепнул он. — Такая красота бывает только в сказке.
Проходя впереди него в гостиную, она усмехнулась, довольная. Нельзя отрицать, что Дэвид гораздо лучше, чем Джо, умеет говорить комплименты. Но подарок он принёс ей ужасно нелепый: не шоколад, не конфеты, даже не духи, ничего полезного, только букет желтофиоли, даже не букет, а просто пучок, какие продаются на лотках не дороже, чем по два пенса. Ну да ничего, сейчас она не будет обращать на это внимание. Она сказала с улыбкой:
— Я так рада вас видеть, Дэвид, право. И какие красивые цветы!
— Они самые обыкновенные, но они прелестны, Дженни. И вы — также. Смотрите, лепестки такие же нежно-матовые, как ваши глаза.
Дженни не знала, что сказать. Такого рода разговор ставил её в тупик. Она подумала, что виноваты книги, которых Дэвид начитался за последние три года, — «стихи и всё такое». В другое время она ответила бы, как полагается особе хорошо воспитанной: — «о, я так люблю возиться с цветами», — и суетливо убежала бы с букетом. Но сегодня ей не хотелось уходить от Дэвида. Следовало остаться с ним. С цветами в руках она церемонно присела на кушетку. Дэвид сел рядом, посмеиваясь над строгой чопорностью их позы.
— Мы сидим как будто перед фотографом.
— Что? — она недоумевающе посмотрела на него, окончательно рассмешив этим Дэвида.
— Знаете, Дженни, — сказал он. — Никогда ещё я не встречал такой… такой удивительной невинности, как у вас. Вы — как Франческа… «когда её, ещё всю в росе, привезли из монастыря». Это написал один человек, которого звали Стивен Филлипс.
Глаза Дженни были опущены. Серое платье, бледное, нежное лицо и сжимавшие цветы неподвижные руки придавали ей странное сходство с монахиней. После слов Дэвида она сидела все так же тихо, не понимая, что он хотел ими сказать. «Невинна»? Неужели он способен… Неужели это насмешка? Нет, конечно, нет, он слишком для этого влюблён. Наконец она сказала:
— Не надо смеяться надо мной. Последние дни я не очень хорошо себя чувствую.
— О, Дженни! — Дэвид сразу встревожился. — А что с вами?
Она вздохнула и принялась теребить стебелёк цветка из букета.
— Здесь все против меня, все… потом были неприятности с Джо… Он уехал.
— Как, Джо уехал?
Она утвердительно кивнула головой.
— Но отчего, скажите на милость? Отчего?
Она промолчала, продолжая с трогательным смущением теребить цветок, потом сказала:
— Он ревновал… не хотел оставаться у нас оттого, что… ну, если уже вы непременно хотите знать, оттого, что вы мне больше нравитесь, чем он.
— Да что вы, Дженни, — возразил Дэвид смущённо. — Ведь Джо мне говорил… так вы думаете… вы уверены, что Джо всё же был влюблён в вас?
— Давайте не будем об этом говорить, — ответила Дженни, слегка вздрогнув. — Я не хочу говорить об этом. Я от всех только об одном и слышу… Меня бранят за то, что я не выносила Джо… — Она неожиданно подняла глаза на Дэвида. — Сердцу не прикажешь, правда, Дэвид?
Послышавшийся ему в этих словах намёк заставил сердце Дэвида забиться мгновенным дивным восторгом. Она предпочитает его! Она назвала его «Дэвид»! Глядя ей в глаза, как в тот вечер первой встречи, он забыл обо всём на свете, помнил только, что любит её, стремится к ней всей душой. В мире есть одна только Дженни. И никогда не будет никого другого. Уже в одном её имени «Дженни» крылось волшебное очарование: песня жаворонка, раскрывающийся цветок, красота и свежесть, музыка и благоухание. Он желал её со всей страстностью своей молодой и голодной души. Он наклонился к ней, и Дженни не отодвинулась.
— Дженни, — пробормотал он с бьющимся сердцем. — Так я вам нравлюсь?
— Да, Дэвид.
— Дженни… Я знал с самого начала, что так будет… Вы любите меня, Дженни?
Дженни ответила коротким, нервным кивком.
Он обнял её. Ничто в жизни не могло сравниться с упоением этого поцелуя. Он поцеловал её робко, почти благоговейно. Весь трагизм юношеской любви, вся её неискушённость сказались в нежной неумелости этого объятия. Это был самый необычайный поцелуй из всех, которыми когда-либо целовали Дженни. И от необычайности этого поцелуя слеза задрожала на её реснице, скатилась по щеке, за ней другая, третья.
— Дженни… ты плачешь? Так ты не любишь меня? Дорогая, скажи, что тебя огорчает?
— Я люблю тебя, Дэвид, люблю, — зашептала Дженни. — Никого у меня нет, кроме тебя. Я хочу, чтобы ты всегда меня любил. Хочу, чтобы ты взял меня отсюда. Я здесь все ненавижу. Ненавижу. Они относятся ко мне отвратительно. И надоело мне до смерти работать в мастерской. Ни одной минуты не буду больше этого терпеть. Я хочу уйти с тобой, подальше отсюда. Хочу, чтобы мы поженились и были счастливы и… и… все такое…
Волнение в её голосе довело Дэвида чуть не до экстаза.
— Я тебя возьму отсюда, Дженни, как только смогу. Как только сдам экзамен и получу место.
Она разразилась слезами.
— О Дэвид, да ведь это пройдёт целый год! И ты будешь в Дерхэме, в университете, а я здесь. Ты меня забудешь. Я не могу так долго ждать. Мне тошно здесь, говорю тебе. А ты не мог бы сейчас поступить на службу?
Она горько плакала, сама не зная, отчего.
Эти слезы ужасно расстроили Дэвида. Он видел, что Дженни переутомлена и сильно взвинчена; но каждое её всхлипывание отзывалось в нём ранящей болью.
Он стал её утешать, гладил голову, склонённую к нему на плечо.
— Не так уж это долго, Дженни. И не горюй, милая, всё уладится. В крайнем случае я мог бы, пожалуй, и теперь уже получить место. Я уже вполне подготовлен к преподаванию, понимаешь? Я сдал экзамены на бакалавра литературы, для этого достаточно двух лет ученья в Бедлее. Конечно, это ничего не стоит в сравнении с степенью бакалавра филологических наук, но в конце концов, если нужда заставит, я мог бы взять место учителя.
— Правда, Дэвид? — В налитых слезами глазах Дженни была мольба. — О, постарайся! Но как бы ты мог это сделать?
— А вот как… — Он все гладил Дженни по голове и успокаивал её. Только безумие любви могло заставить его продолжать:
— Я написал бы одному человеку из нашего города, который пользуется некоторым влиянием. Его фамилия Баррас. Он может устроить меня куда-нибудь. Но, понимаешь ли…
— Понимаю, Дэвид, — стремительно перебила Дженни, — отлично знаю, что ты хотел сказать. Тебе нужно добиться степени бакалавра. Но почему бы не сделать этого потом? О Дэвид, ты только представь себе: мы с тобой вдвоём в уютном домике. Ты работаешь по вечерам, разложив на столе все свои большущие серьёзные книги, а я сижу рядом. Не так уже трудно будет тебе давать днём уроки в школе. А заниматься ты можешь вволю по вечерам. Разве не чудесно было бы? Подумай, Дэвид, как чудесно!
Нарисованная Дженни сантиментальная картина вызвала у него насмешливую нежность. Он покровительственно посмотрел на девушку.
— Но, видишь ли, Дженни, нам следует быть практичными.
Она улыбнулась сквозь слёзы.
— Дэвид, Дэвид, не говори больше ничего. Я так рада, не надо портить мне эту радость. — Она со смехом вскочила. — Теперь слушай. Мы сегодня сделаем отличную прогулку. Пойдём в Эдсмонд-Дин, там так красиво; мне так нравятся деревья и та живописная старая мельница, помнишь? И мы там поговорим, обсудим все, каждую мелочь. В конце концов не мешает тебе сразу написать этому господину мистеру Баррасу… — Она замолчала, чаруя Дэвида своими красивыми глазами, блестевшими от непролитых слёз. Она торопливо поцеловала его и убежала одеваться.
Дэвид стоял и улыбался, радостно взволнованный, восторженный и, пожалуй, немножко смущённый. Но всё казалось пустяками по сравнению с тем фактом, что Дженни любит его. Его, Дэвида, любит Дженни! И он её любит. Он был полон нежности, горячей, веры в будущее. Дженни будет ждать, разумеется, будет ждать… ведь ему только двадцать два года… он должен получить степень бакалавра, она поймёт это потом. В то время как он, поджидая Дженни, размышлял об этом, дверь распахнулась и вошла Салли. Увидев его, она вдруг круто остановилась.
— Я не знала, что вы здесь, — сказала она, нахмурив брови. — Я пришла только взять ноты.
Её хмурое лицо тучей врезалось в ясное небо его счастья. Салли всегда разговаривала с ним как-то странно, отрывисто, язвительно, с упорной неприязнью. Чувствовалось тайное недовольство им, инстинктивное желание задеть его побольнее. И Дэвиду вдруг захотелось наладить хорошие отношения с Салли теперь, когда он так счастлив, когда он женится на её сестре. Повинуясь этому внезапному побуждению, он сказал:
— Почему вы так смотрите на меня, Салли? Я вам противен?
Девочка спокойно посмотрела ему в глаза. На ней было старое синее платье, в котором она в прошлом году ходила в школу. Волосы её сильно растрепались.
— Вы мне не противны, — сказала она, на этот раз без тени своей обычной недетской заносчивости.
Дэвид видел, что она говорит правду. Он улыбнулся.
— Но вы всегда так… так кисло на меня поглядываете.
Она возразила с необычной серьёзностью:
— Вы знаете, где найти сахар, если вам он нужен. — И, опустив глаза, резко повернулась и вышла из комнаты.
Разминувшись с Салли в дверях, вплыла Дженни.
— Что эта маленькая злючка сказала тебе? — И, не дожидаясь ответа, она с уверенностью собственницы взяла Дэвида под руку, слегка прижавшись к нему. — Ну, пойдём, милый. Мне до смерти хочется поскорее обо всём, обо всём поговорить.
Она была весела теперь, да, весела, как птица. А почему бы и нет? Ведь у неё были все основания радоваться: был жених, не просто «кавалер», а настоящий жених и с аттестатом учителя! Чудесно иметь жениха-учителя. Она избавится от Слэттери и от Скоттсвуд-род тоже. Она покажет им всем, покажет и Джо! Всем назло они с Дэвидом будут венчаться в церкви, и о венчании объявят в газете. Она всегда мечтала венчаться в церкви. А теперь надо подумать, как ей одеться к венцу. Она оденется просто, но мило… О да, мило…
Воротясь с прогулки, Дэвид написал Баррасу («только для того, чтобы доставить удовольствие Дженни»). Через неделю получился ответ, в котором ему предлагали место младшего преподавателя в городской школе в Слискэйле на Нью-Бетель-стрит. Дэвид показал это письмо Дженни, ожидая, что она скажет. Рассудок боролся в нём с безоглядностью любви, он думал о родителях, о своей карьере. Дженни обхватила руками его шею:
— О Дэвид, милый, — всхлипнула она, — ведь это великолепно, так великолепно, что я и слов не нахожу. Ну, разве ты не рад, что я тебя заставила написать? Разве это не чудесно?
Держа её в объятиях, прильнув губами к её губам, закрыв глаза, всё больше и больше пьянея, он чувствовал, что она права: это, и в самом деле чудесно.
XVI
В это утро, даже ещё до прибытия телеграммы на имя отца, Артур ощущал какой-то особенный подъём духа. Он проснулся с этим ощущением. С той минуты, как он открыл глаза и увидел в окно квадрат голубого неба, он почувствовал, что жизнь прекрасна, полна солнечного света, и надежд, и сил. Конечно, не всегда он просыпался в таком настроении. Иногда по утрам не бывало солнца, предстоял день уныния, какого-то мрачного застоя души, неприятного сознания своих недостатков.
Отчего он сегодня чувствовал себя таким счастливым? Это было так же необъяснимо, как и его печальные настроения. Предчувствие утренней телеграммы? Или мысль, что он увидит сегодня Гетти? Вернее всего — радостное сознание, что он совершенствуется нравственно, потому что, лёжа в постели с закинутыми за голосу руками, блаженно потягиваясь всем своим длинным и тонким восемнадцатилетним телом, он первым делом подумал: «А я-таки не ел вчера землянику!»
Разумеется, земляника сама по себе — ничто, хоть он и очень любит её. Она только символ, она помогла ему доказать себе собственную твёрдость. С лёгкой улыбкой он снова перебрал все в памяти. Вчерашний ужин, тётю Кэролайн, которая, как всегда, склонив голову набок, что-то приговаривала, раскладывая из вазы по тарелкам сочную землянику их собственных парников, — редкое лакомство за пуританским столом Баррасов. Да, и ещё сливки — он чуть не забыл о большом серебряном кувшине жёлтых сливок. Ничего Артур так не любил, как землянику со сливками. «Теперь тебе, Артур» — сказала тётя Кэролайн, готовясь положить ему щедрую порцию земляники. А он поспешно: «Нет, спасибо, тётя Кэрри. Я сегодня не хочу земляники». — «Но, Артур!» — в голосе тётушки удивление, даже растерянность. Холодный взгляд отца сразу же останавливается на нём. Тётя Кэрри начинает снова: «Разве ты не здоров, Артур, милый?» — Он смеётся: «Совершенно здоров, тётя Кэрри, просто мне что-то не хочется сегодня земляники». — И сидел, глотая слюну, и смотрел, как все ели землянику.
Вот это путь к самовоспитанию, — мелочь, может быть, но в книге сказано, что за мелкими следуют большие дела. Да, сегодня он доволен собой. «Я бы очень желала, чтобы у Артура был более сильный характер». Это ворчливое замечание матери, подслушанное им, когда он проходил по коридору мимо. её комнаты, и на много месяцев запечатлевшееся в его мозгу, теперь, когда он ответил на него своим отказом от земляники, больше не мучило его.
Он вскочил с постели, — ведь нехорошо так лежать и праздно мечтать, — энергично проделал гимнастику перед открытым окном, помчался в ванную и принял холодную ванну: действительно холодную, не думайте, он не разбавил эту ледяную купель ни единой каплей из горячего крана. Потом Артур, сияя, вернулся к себе в комнату и надел рабочий костюм. Во время одевания глаза его были набожно устремлены на плакат, висевший на стене против кровати. Плакат большими жирными буквами возвещал: «Я хочу!», а пониже этой была вторая надпись: «Смотри прямо, в глаза каждому».
Он зашнуровал, наконец, башмаки — толстые башмаки, которые надел сегодня для того, чтобы спуститься в них в шахту. Теперь он совсем готов. Отперев ящик стола, он достал оттуда небольшую красную книжку: «Как излечиться от самомнения», — одну из серии, выходившей под общим заголовком «Воля и поступки», — и с серьёзным видом присел на край кровати, чтобы почитать. Он всегда прочитывал одну главу утром, до первого завтрака, когда (как утверждала книга) ум наиболее восприимчив. И он предпочитал читать у себя в комнате, в уединении: эти красные книжечки были его ревниво охраняемой тайной.
Где-то, за пределами его внимания, слышалось движение в доме: медленные шаги тётушки Кэрри в спальне матери, смех Грэйс, пробежавшей в ванную, глухой, сердитый стук над головой из комнаты Хильды, неохотно поднимавшейся с постели навстречу дню. Отец встал уже с час назад. Раннее вставание было частью его программы, привычной для всех, неизменной, никогда не возбуждавшей вопросов.
Артур прочёл: «Человеческая воля способна управлять не только судьбой одного человека, но и судьбами многих. Эта способность ума приказывать или запрещать тот или иной поступок, эта способность определять, который из двух путей должен быть нами избран, может оказывать влияние не только на нашу собственную жизнь, но и на жизнь многих других людей».
Он на минуту перестал читать. Как верно! Уже хотя бы ради этого следует воспитывать в себе волю, — не ради того, чтобы владеть собой, а во имя этого широкого, всеобъемлющего влияния на окружающих. Артуру хотелось быть человеком сильным, решительным, с большим самообладанием. Он знал свои недостатки, свою врождённую застенчивость и неуклюжесть, склонность копаться в себе, а главное — неисправимую мечтательность.
Подобно всем мягким и впечатлительным натурам, он поддавался искушению бежать от грубой действительности через ворота своей фантазии. Какие удивительные мечты его посещали! Как часто видел он себя свершающим героический подвиг в «Нептуне»… То он спасал ребёнка из реки или из-под курьерского поезда — и спокойно удалялся, не сообщив своего имени, а потом его разыскивали, и безумствующая от восторга толпа несла его на руках… То он сбивал с ног здоровенного грубияна, оскорбившего женщину… Или стоял на эстраде, чаруя громадную толпу слушателей своим красноречием… или, где-нибудь на званом обеде, в изысканном кругу, рядом с Гетти Тодд, пленял её и остальное общество непринуждённостью и изяществом своих манер… или… о, не было предела этим ослепительным видениям! Но Артур сознавал, что они опасны, решил покончить с ними. Теперь он будет твёрд, твёрд просто на удивление! Ему почти девятнадцать лет. Через год он окончит Горный институт. Жизнь начинается, — да, начинается по-настоящему, и необходимо мужество и решительность. «Я хочу», — твёрдо сказал себе Артур, закрывая книгу и с пылом верующего глядя на плакат. Он крепко зажмурил глаза и несколько раз повторил эти слова про себя, выжигая их в своей душе. «Я хочу, хочу, хочу». Затем он отправился вниз завтракать. Отец, который любил по утрам завтракать на полчаса раньше других, уже кончил есть. Он, задумавшись, пил последнюю чашку кофе, и газета лежала у него на коленях. На «доброе утро» Артура он ответил молчаливым кивком. В этом жесте не было ничего повелительного, ни следа той суровой рассеянности, которая иногда до костей леденила Артура. Сегодня в кивке отца была спокойная снисходительность. Она была для Артура как ласка, она ободряла, принимала его преданность, признавала его как личность. Артур просиял от счастья и усердно принялся очищать от скорлупы верхушку яйца, с радостным волнением чувствуя на себе всё время взгляд отца.
— Я полагаю, Артур, — сказал вдруг Баррас, словно решившись начать разговор, — что сегодня мы узнаем интересные новости.
— Какие, папа?
— Предвидится новый контракт на уголь…
— Да, папа? — Артур поднял глаза, краснея. Это «мы» было чем-то ужасно приятным; оно объединяло его с отцом, включало его, уже на правах компаньона, в управление копями.
— Первоклассный, должен тебе сказать, контракт, с «П. В. и К°».
— Вот как, папа!
— Ты рад? — спросил Баррас с дружелюбной иронией.
— О да, папа.
Баррас снова кивнул головой.
— Им нужен наш коксующийся уголь. Я уже начинал думать, что никогда больше не придётся снова разрабатывать этот пласт. Но если они согласятся на потребованную нами цену, мы приступим к работе на будущей неделе. Начнём вскрывать жилу в Скаппер-Флетс.
— А когда мы узнаем, папа?
— Сегодня утром, — ответил Баррас. Прямой вопрос Артура как будто заставил его внезапно пожалеть о своей откровенности: он опять взял газету и из-за неё сказал внушительно: — Пожалуйста, будь готов ровно к девяти. Я не желаю тебя дожидаться.
Артур снова принялся усердно чистить яйцо, благодарный уже и за те сообщения, которые были ему сделаны. Но у него неожиданно мелькнула одна тревожная мысль. Он вспомнил… вспомнил что-то очень неприятное. Скаппер-Флетс! Торопливо обратил он взгляд на заслонённое газетой лицо отца. Ему хотелось спросить… ужасно хотелось задать один вопрос. Спросить или нет? Пока он так колебался, вошла тётя Кэрри с Грэйс и Хильдой. Лицо тёти Кэрри, как всегда, светилось приветливостью, в которую она облачалась каждое утро так же неизменно и естественно, как вставляла свои фальшивые зубы.
— Твоя мать великолепно спала ночью, — весело обратилась она к Артуру. Информация предназначалась для Ричарда, но тётя Кэрри сочла более удобным не обращаться к нему прямо: тётушка всегда предпочитала обходный путь во имя собственной безопасности и общего мира.
Артур, не слушая, передал ей гренки. Он весь сосредоточился на одной тревожной мысли… Скаппер-Флетс… Радость его наполовину уже исчезла, начинались внутренние терзания. Он не отрывал глаз от тарелки. И под влиянием мучивших его мыслей постепенно меркло великолепие этого утра. Он чуть не заплакал от раздражения: почему всегда одно и то же — этот неожиданный переход от восторженной ясности души к тяжкому смятению?..
Он через стол посмотрел на Грэйс с чувством, похожим на зависть, наблюдая, как весело и безмятежно она уписывает мармелад. Грэйс была всегда одинакова: в шестнадцать лет она сохранила ту же милую, бездумную жизнерадостность, которую так живо помнил в ней Артур в детстве, в те дни, когда оба летели кувырком со спины пони Боксёра. А не далее как вчера Артур видел, как она шла по Аллее с Дэном Тисдэйлем, грызя большое румяное яблоко, и оба болтали как весёлые товарищи. Грэйс, которую в будущем месяце отправляют заканчивать ученье в Хэррогет, шагает, жуя яблоко, среди бела дня через весь город с Дэном Тисдэйлем, сыном булочника! Должно быть, это он и дал ей яблоко, потому что он грыз такое же точно. Если бы тётя Кэрри это увидела, то, без сомнения, дома вышел бы настоящий скандал.
Тут Грэйс перехватила взгляд Артура раньше, чем он успел отвести его, улыбнулась и беззвучно прошептала какое-то слово. По крайней мере, она сложила губы, как бы произнося его через стол одним дыханием. Но Артур и без того знал, какое это слово. Грэйс, весело улыбаясь ему, сказала «Гетти». Всякий раз, как она заставала Артура углублённым в самоанализ, она считала, что он мечтает о Гетти Тодд.
Артур неопределённо покачал головой, и это, по-видимому, чрезвычайно развеселило Грэйс. Глаза её искрились смехом, она просто захлёбывалась от какого-то тайного удовольствия. Но так как рот у неё был набит гренками и пастилой, это кончилось плачевно. Грэйс вдруг прыснула, закашлялась, поперхнулась, и лицо её сильно покраснело.
— О боже, — шепнула она, наконец, задыхаясь. — Что-то попало мне в глотку.
Хильда хмуро бросила:
— Так выпей поскорее кофе. И не будь вперёд такой болтушкой.
Грэйс послушно стала пить кофе. Хильда наблюдала за ней, прямая, суровая, все ещё хмурясь, что придавало её смуглому лицу жёсткое выражение.
— Ты, я думаю, никогда не научишься вести себя прилично, — сказала она с убеждением.
Замечание это обрушилось как резкий удар по пальцам. Так, по крайней мере, казалось Артуру. А между тем он знал, что Хильда любит Грэйс. Странно! Его всегда поражала любовь Хильды к Грэйс. То была любовь и бурная н вместе сдержанная; сочетание ласки и удара; бдительная, пассивная — и вместе собственническая; вся — из внезапных, поспешно подавляемых порывов гнева и нежности. Хильда нуждалась в обществе Грэйс. Хильда отдала бы все на свете, только бы Грэйс любила её. Но Хильда, как заметил Артур, открыто презирала всякое проявление чувств, которое могло бы привлечь к ней Грэйс, разбудить в Грэйс любовь к ней.
Артур нетерпеливо отогнал эти мысли. Вот ещё один недостаток, от которого ему необходимо избавиться, — эти скачки излишне пытливой мысли. Не достаточно ли у него материала для размышлений после сегодняшнего разговора с отцом? Он допил кофе, вложил салфетку в костяное кольцо и ожидал, пока встанет из-за стола отец. Он спросит по дороге к руднику… или, может быть, лучше на обратном пути?
Наконец, Баррас оторвался от газеты. Он не бросил её, а аккуратно сложил своими белыми холёными руками. Пальцами разгладил края и молча протянул её тёте Кэрри.
Хильда всегда брала газету, как только отец выходил из столовой, и Баррас знал, что Хильда берет её. Но он предпочитал высокомерно игнорировать этот досадный факт.
Он вышел из комнаты, следом за ним Артур, и через пять минут оба сидели уже в кабриолете и мчались к «Нептуну». Артур набирался духу для разговора с отцом. Десять раз нужные слова уже были на языке — и всякий раз иные. «Да, кстати, папа», — начнёт он. Или просто: «Папа, как ты думаешь…» Или так: «Знаешь, мне вдруг пришло в голову, что…» Это будет, пожалуй, самое подходящее начало. К его услугам всевозможные сочетания и перестановки, можно выбрать. Он уже представлял себе, как говорит с отцом, слышал слова. Но молчал. Это было мучительно. Наконец, к его невыразимому облегчению, Баррас спокойно заговорил именно о том, что тревожило Артура.
— Несколько лет тому назад у нас вышла маленькая неприятность из-за Скаппер-Флетс. Помнишь?
— Помню, папа. — Артур украдкой бросил быстрый взгляд на отца, но тот сидел рядом с ним, прямой и спокойный.
— Скверная история. Я не хотел этого. Кому хочется неприятностей? Но их не удалось избежать. Они мне дорого обошлись. — Он спокойно покончил с этим вопросом, сдав его в архив прошлого, и заключил сентенцией: — Жизнь подчас трудная штука, Артур. Но не следует сдавать позиций ни при каких обстоятельствах.
И через минуту добавил:
— Впрочем, на этот раз никаких неприятностей не будет.
— Ты думаешь, папа?
— Уверен. Рабочие получили тогда хороший урок и за новым гнаться не будут.
Он говорил обдуманно, рассудительным тоном. Он бесстрастно взвешивал аргументы.
— В Скаппер несомненно воды много, но, в конце концов, и Миксен и весь «Парадиз» — мокрые места. Для наших людей работать в таких условиях — дело привычное. Вполне привычное.
От слов отца, скупых, но так много выражавших, волна радостного успокоения хлынула в сердце Артура, смыв все те туманные тревоги и опасения, что мучили его последний час. Все они исчезли, как исчезают, сразу и начисто смытые мощным приливом, шаткие песчаные замки, выстроенные детьми на берегу. Артур изнемогал от чувства благодарности. Он любил в отце эту ясность духа, эту покойную невозмутимую силу. Он сидел молча, остро ощущая присутствие отца рядом. Беспокойство исчезло. Радостное настроение, с которым он встал сегодня утром, вернулось к нему.
Они быстро проехали Каупен-стрит, въехали во двор рудника и прошли прямо в контору. Там нашли Армстронга, который, очевидно, поджидал их, так как он праздно стоял у окна и водил пальцем по стеклу. Когда Баррас вошёл, он обернулся.
— Телеграмма для вас, мистер Баррас. — И через минуту прибавил, показывая, что ему известно важное значение этой телеграммы: — Я подумал, что, пожалуй, лучше мне подождать вас.
Баррас взял со стола оранжевую полосу бумаги и не спеша распечатал её.
— Да, — сказал он ровным голосом. — Всё в порядке. Они согласны на нашу цену.
— Значит, мы в понедельник начинаем работу в Флетс? — спросил Армстронг.
Баррас утвердительно наклонил голову.
Армстронг провёл по губам тыльной стороной руки, — жестом странного смущения. На лице его без всякой видимой причины появилось выражение глуповатой робости. Вдруг зазвонил телефон. Почти с облегчением Армстронг подошёл к столу и поднёс трубку к уху.
— Алло! Алло! — Он слушал с минуту, затем посмотрел на Барраса:
— Это мистер Тодд из Тайнкасла. Он уже два раза звонил сегодня утром.
Баррас взял телефонную трубку из рук Армстронга.
— Да, да, Ричард Баррас у телефона… Ну, Тодд, к своему удовольствию могу вам сообщить, что всё улажено.
Он помолчал, слушая, затем уже другим тоном произнёс:
— Не говорите глупостей, Тодд… Да, конечно… Что? Я ведь вам сказал: конечно!
Новая пауза, во время которой знакомая Артуру морщинка нетерпеливо появилась на лбу Барраса.
— А я говорю: да. — В голосе Барраса режущие звуки. — Что за ерунда, дружище! Разумеется… По телефону неудобно. Что? Не вижу в этом ни малейшей надобности. Да, сегодня буду в Тайнкасле. Где? У вас дома? А в чём дело? Расстройство желудка? Неужели?.. — Сарказм в голосе Барраса стал ещё подчеркнутее, его глаза, с раздражением блуждавшие по комнате, неожиданно встретились с глазами Артура и приковались к ним, насмешливые, выразительные. — …Опять печень? Какая неприятность! Что-нибудь съели неподходящее. Ну что ж, раз вы расклеились, придётся мне заехать к вам. Но я отказываюсь принимать всерьёз ваши возражения. Да, решительно отказываюсь… Кстати, я привезу с собой Артура. Скажите Гетти, чтобы она дожидалась его.
Круто оборвав разговор, он повесил трубку, но несколько секунд не двигался с места, и всё та же презрительная усмешка морщила его губы. Затем обратился к Артуру:
— Надо нам с тобой сегодня навестить Тодда. Он, кажется, опять был немножко неосторожен к своей диете. Никогда ещё я не слышал от него таких мрачных речей, как сегодня.
С отрывистым смешком, который у него заменял смех, он повернулся, собираясь уходить. Армстронг, раболепно вторя смеху хозяина, распахнул перед ним дверь. Оба вышли во двор.
Артур остался в конторе, погруженный в какие-то смутные и несколько странные мысли. Он знал, разумеется, в чём состояла «неосторожность» Тодда: Тодд пил. У него не бывало сильного запоя, но он усердно и меланхолически «прикладывался к бутылке», что вызывало время от времени приступы болезни печени. Приступы были слабые, и все смотрели на них как на нечто неизбежное и неопасное, но Артур не мог без боли в сердце слышать о них. Он любил Адама Тодда, жалел этого опустившегося, но трогательного человека. Он угадывал, что Тодд в молодости знал те пламенные порывы, те тревоги и надежды, которые томят впечатлительную душу. Невозможно было себе представить, что Тодд, этот угрюмый, жалкий на вид человек, испачканный нюхательным табаком и насквозь пропитанный алкоголем, мог быть когда-то пылким и чутким к призывам жизни, что этот отупелый взгляд когда-то сверкал весельем или отражал душевное волнение. А между тем это было так. В молодости, отбывая вместе с Ричардом Баррасом практику в копях Тайнкасла, Тодд был живым, весёлым малым, с энтузиазмом строившим планы будущего. Прошли годы. Жена умерла от родов. В одном судебном процессе, знаменитом процессе Хеттона, где он выступал в качестве эксперта со стороны фирмы Бриггс-Хеттон, он потерпел фиаско. Репутация его пострадала, он утратил ко всему интерес, потерял веру в себя, работы становилось всё меньше. Дети, вырастая, отходили от него. Теперь Лаура, его любимица, была уже замужем; Алан, видимо, больше занят был погоней за удовольствиями, чем восстановлением фирмы Тодд; Гетти с головой погружена в развлечения и свои собственные дела. И Адам Тодд, постепенно все более замыкался в себя; он нигде больше не бывал, кроме клуба, где его почти каждый вечер от восьми до одиннадцати можно было видеть неизменно в одном и том же кресле: он молча пил, курил, слушал, вставляя иногда какое-нибудь замечание, — все это с застывшим, немного апатичным видом человека, окончательно во всём разочарованного.
Всё время Артур не в состоянии был почему-то отделаться от мысли о старом Тодде. И когда в три часа дня они с отцом приехали в Тайнкасл и шли по Колледж-Роу к дому Тодда, его томило странное, необъяснимое ожидание чего-то, словно какая-то нить протянулась между его юной напряжённой жизнью и жизнью этого старика, пропитанного нюхательным табаком. Артур не понимал этого чувства, оно было ново и как-то странно тревожило.
Баррас позвонил, и дверь почти сразу отворилась. Их впустил сам Тодд (он никогда не соблюдал церемоний) в старом рыжем халате и стоптанных ночных туфлях.
— Что же это? — сказал Баррас, искоса поглядывая на Тодда. — Вы не в постели?
— Нет, нет, мне лучше. — Тодд поднял повыше очки в золотой оправе, всегда съезжавшие на кончик его испещрённого красными жилками носа; очки немедленно снова соскользнули вниз. — Это обыкновенная простуда. Через день-другой я буду совершенно здоров.
— Без сомнения, — вежливо согласился Баррас. Его очень забавляло то, что Тодд всегда объяснял простудой свои приступы печёночных колик. Но он и виду не показал. Он разговаривал со своим старым другом тоном ласковой снисходительности, даже некоторой угодливости. Как олицетворение полнейшего благополучия и преуспевания, стоял он перед жалким человеком в покрытом пятнами халате, посреди узкой грязноватой передней, где от коричневых обоев, массивной подставки для зонтиков и подаренного кем-то барометра из морёного дуба исходила, казалось, покорная, терпеливая печаль.
— Мне надо потолковать с вами, Ричард, — сказал Тодд с некоторой нерешительностью и словно обращаясь к своим туфлям.
— Я так и полагал.
— Вы не сердитесь на то, что я звонил вам сегодня?
— Да что вы, дорогой мой!
Благосклонная снисходительность Ричарда ещё увеличилась, а соответственно возросла и нерешительность Тодда.
— Я чувствовал, что мне необходимо поговорить с вами, — это звучало почти как извинение.
— Понимаю.
— В таком случае… — Тодд сделал паузу. — Пойдёмте в кабинет. Там у меня огонь в камине. Я все что-то зябну, должно быть от малокровия. — Он опять сделал паузу, занятый своими мыслями, расстроенный, и глаза его остановились на Артуре. Он улыбнулся своей обычной неопределённой улыбкой.
— А ты, может быть, поднимешься к Гетти, Артур? Сегодня приехала из Ерроу Лаура. Они обе сейчас наверху, в гостиной.
Артур мгновенно покраснел. Слова Тодда его взволновали. У Тодда будет какой-то экстренный разговор с отцом, и он рассчитывал, что ему, как взрослому, предложат принять участие в этом разговоре. А его отстраняют, постыдно отсылают к женщинам. Он был глубоко обижен, но старался скрыть это, делая вид, что ему всё равно.
— Да, я пойду к Гетти, — сказал он развязно, заставляя себя улыбнуться.
Тодд кивнул головой.
— Ты дорогу знаешь, мальчик.
Баррас все с тем же критически-снисходительным видом посмотрел на Артура.
— Я не задержусь долго, — заметил он небрежно. — Нам надо будет поспеть на обратный поезд в пять десять. — И пошёл за Тоддом в его кабинет.
Артур остался в передней. Щека у него ещё дёргалась вымученной улыбкой. Он был ужасно обижен таким пренебрежением к себе. Всегда одно и то же: какое-нибудь слово, мгновенное изменение голоса, — и готово, он уже уязвлён, его так легко расстроить. Его мучило недовольство своим несчастным характером и возбуждённое, гневное любопытство. О каком это деле хотел Тодд говорить с отцом? Попросить денег в долг или что другое? Отчего Тодд был в таком волнении, а отец держал себя с такой презрительной уверенностью? Острое раздражение овладело Артуром, когда, внезапно подняв голову, он увидел спускавшуюся с лестницы Гетти.
— Артур! — крикнула Гетти, торопливо сбегая по ступенькам. — Мне показалось, что я слышу твой голос. Но почему же ты не позвал меня?
Она подошла и протянула ему руку. И мгновенно, с почти магической быстротой, настроение Артура изменилось. Здороваясь с Гетти и глядя на неё, он забыл и об отце и о Тодде, весь поглощённый одним желанием — произвести хорошее впечатление на Гетти. Ему вдруг захотелось блеснуть перед нею, мало того — он почувствовал, что может добиться этого. Такие побуждения не были свойственны его натуре: всё это было лишь реакцией против только что испытанного унижения.
— Алло, Гетти, — сказал он отрывисто. И, заметив, что она одета для выхода, спросил: — Ты уходишь?
Гетти улыбнулась без тени застенчивости, — Гетти никогда не смущалась.
— Я обещала Лауре проводить её. Она сейчас уезжает. — Гетти сделала шаловливую гримасу. — Я суетилась весь день вокруг моей богатой замужней сестры. Но как только я от неё отделаюсь, в ту же минуту примчусь обратно и угощу тебя чаем.
— Пойдём пить чай к Дилли, — предложил вдруг Артур.
При этом неожиданном приглашении Гетти захлопала в ладоши.
— Чудесно, Артур, чудесно!
Он смотрел на неё и говорил себе, что она стала ещё красивее с тех пор, как укладывает косы в причёску. Восемнадцатилетняя Гетти была прехорошенькой девушкой. Несмотря на то, что черты лица её не были красивы, она всё же была очень мила. Узколицая, с тонкими запястьями и маленькими ручками. Глаза у неё были большие, зеленоватые, нос ничем не замечательный, цвет лица несколько бледный. Но волосы, мягкие, золотистые, красивыми пушистыми завитками обрамляли узкий и гладкий белый лоб. Глаза всегда сияли влажным блеском, а зрачки их к тому же были большие и чёрные, и эти большие чёрные зрачки составляли удивительно приятный контраст с мягким золотом волос. В этом-то и крылся весь секрет её очарования. Гетти не была красавицей. Но она была девушка привлекательная, с живым и ровным характером, задорная и подкупающе-ласковая, как грациозный котёнок с гладкой и блестящей шёрсткой. В эту минуту она, умильно улыбаясь Артуру, говорила, подражая лепету наивного ребёнка, как любила иногда делать:
— Какой Артур милый, он поведёт Гетти к Дилли! Гетти любит ходить к Дилли.
— Ты хочешь сказать, что любишь бывать там со мной? — спросил Артур, подделываясь под её тон.
— Ммм, — утвердительно промычала Гетти, — Артур и Гетти славно проводили время у Дилли. Гораздо приятнее, чем здесь!
Она бессознательно подчеркнула последнее слово. Гетти не слишком-то любила свою домашнюю обстановку. То был старый дом на Колледж-Роу, дом с затхлой старомодной атмосферой, особенно раздражавшей Гетти, которая всё время уговаривала отца переехать в более современное жилище.
— Но ты ходишь туда только ради пирожных с кофейным кремом, а не ради меня, — настаивал Артур, ожидая, чтобы Гетти пролила бальзам на раны его уязвлённой гордости.
Она премило, по-детски сморщила нос.
— Так Артур в самом деле купит Гетти вкусные кофейные трубочки? Гетти их обожает!
Предостерегающий кашель заставил обоих обернуться. За ним в передней стояла Лаура, с чересчур подчёркнутой сосредоточенностью натягивая перчатки. Мина ласковой кошечки сразу же исчезла с лица Гетти. Она объявила очень резко:
— Ну можно ли так пугать людей, Лаура! Тебе бы следовало предупреждать о своём приходе.
— Я кашляла, — сухо возразила Лаура. — И только что собиралась чихнуть.
— Ловко придумано! — усомнилась Гетти, метнув сердитый взгляд на сестру.
Лаура продолжала натягивать перчатки, иронически поглядывая то на сестру, то на Артура. На ней был строгий и изящный тёмно-синий костюм. Артуру редко приходилось видеть Лауру с тех пор, как она вышла замуж за Стэнли Миллингтона. Он сам не знал, почему ему всегда бывало как-то не по себе в её присутствии. Гетти была ему понятна, мила, у неё была такая простая и прозрачная душа! Лаура же всегда ставила его в тупик. В особенности её сдержанность, это удивительное бесстрастие, что-то тщательно скрываемое, почти насторожённость, которая чудилась ему за иронической маской этого бледного лица, вызывала в нём странное смущение.
— Ну, идём! — воскликнула Гетти капризным тоном. Невозмутимое спокойствие Лауры, её благополучный вид, видимо, злила Гетти. — Не стоять же нам тут весь день! Артур хочет пойти со мной к Дилли.
Лёгкая улыбка тронула губы Лауры, но она не сказала ничего. Когда они выходили на улицу, Артур торопливо переменил разговор.
— Как поживает Стэнли?
— Он вполне здоров, — ответила Лаура приветливо. — Должно быть, играет сегодня в гольф.
Обмениваясь такими банальными фразами, они дошли до угла Грэйнджер-стрит, где Лаура ласково простилась с ними: ей пора было к портному Бонару.
— Она помешана на нарядах, — с резким смехом пояснила Гетти, как только Лаура ушла. Пальцы её легко легли на рукав Артура и оставались там, пока они шли к Дилли. — Если бы она не была такая мотовка, она бы могла приличнее ко мне относиться.
— Что ты хочешь сказать, Гетти?
— Она даёт мне всего только пять фунтов в месяц на мои туалеты, и карманные расходы, и на всё остальное.
Артур посмотрел на неё с удивлением.
— В самом деле, Лаура даёт тебе столько денег, Гетти? Да ведь это большая щедрость с её стороны.
— Очень рада, что ты так думаешь. — Гетти, видимо, была задета и почти сожалела о своей откровенности. — Лаура вполне может себе позволить такой расход. Она сделала хорошую партию, не так ли?
Наступило молчание.
— Я никогда не мог бы до конца разгадать Лауру, — заметил Артур смущённо.
— Меня это ничуть не удивляет.
Гетти снова рассмеялась от души, как смеялась всегда.
— Я бы могла рассказать тебе о ней кое-что, но, конечно, не расскажу ни за что на свете. — Она с добродетельным испугом отмахнулась от этого предложения. — Во всяком случае я рада, что не похожа на неё. И не будем больше об этом говорить.
В эту минуту они вошли в кафе Дилли, и Гетти оживилась, заражаясь встретившим их здесь шумным весельем. Было половина пятого, и кафе, как всегда в этот час, кишело людьми. Пить чай у Дилли считалось в Тайнкасле высшим шиком. «Убежище избранных» — под таким громким названием оно фигурировало на страницах объявлений в «Курьере». Здесь за пальмами играл оркестр, и Артура и Гетти встретил приятный рокот голосов, когда они вошли в комнату Микадо, убранную в японском вкусе. Они уселись за бамбуковый столик, и Артур заказал чай.
— А здесь довольно мило. — Он наклонился через стол к Гетти, весело кивавшей знакомым в битком набитой комнате. В эти часы у Дилли собирались завсегдатаи, — главным образом молодое поколение Тайнкасла, сыновья и дочери видных и состоятельных адвокатов, врачей, коммерсантов, местная аристократия, отличавшаяся провинциальным снобизмом. В этой элегантной компании Гетти была весьма заметной фигурой. Она пользовалась большой популярностью. Хотя старый Тодд был только горным инженером и дела его были в не слишком цветущем состоянии, Гетти много выезжала. Она была молода, самоуверенна и в курсе всех интересов общества. О ней говорили, что это девушка с головой на плечах. Мудрецы, пророчившие хорошенькой Гетти блестящую партию, всегда многозначительно улыбались, встречая её с Артуром Баррасом.
Она рассеянно прихлёбывала чай.
— Алан тоже здесь. — Она нашла в толпе брата и весело указала на него Артуру. — С ним Дик Парвис и кое-кто из компании Раггера. — Надо подойти к ним.
Артур послушно взглянул туда, где брат Гетти Алан, которому в этот час следовало бы быть в конторе, расположился за столом посреди комнаты, в компании полудюжины молодых людей, которые с победоносным и вместе томным видом дымили папиросами.
— На что они нам, Гетти, — пробормотал он. — Вдвоём гораздо уютнее.
Гетти, с искорками в глазах, рассеянно играла вилкой, замечая, что на неё со всех сторон обращены восхищённые взгляды.
— Красивый малый этот Парвис, — заметила она. — Слишком даже, до нелепости красивый.
— Он попросту осел. — Артур пристально посмотрел на аляповато-красивого юношу с вьющимися волосами, разделёнными прямым пробором.
— О нет, Артур, он премилый мальчик. Танцует великолепно.
— Самонадеянный фат! — И, ревниво сжав под столом руку Гетти, он шепнул ей: — Ведь я нравлюсь тебе больше, чем он, да, Гетти?
— Ну, конечно, глупыш ты этакий! — Гетти беспечно рассмеялась и перевела глаза на Артура. — Он только скучный банковский чиновник. И никогда не будет большим человеком.
— А я буду, Гетти, — горячо уверил её Артур.
— Ну, разумеется, Артур.
— Вот, погоди, я начну работать вместе с отцом… погоди и увидишь.
Он умолк, взволнованный внезапно мелькнувшей перед ним картиной будущего, силясь увлечь Гетти своей пылкой верой в это будущее.
— Сегодня мы заключили новый договор, Гетти, с «П. В. и К°». Замечательное дело! Ты только погоди и увидишь.
Она с наивным изумлением широко раскрыла глаза:
— Будешь загребать кучу денег?
Он серьёзно кивнул головой.
— И не только это, Гетти. А… все другое. Работать вместе с отцом в «Нептуне», как делали все Баррасы, приобретать влияние, потом подумать и о собственном семейном очаге, иметь для кого работать. Честное слово, Гетти, у меня дух захватывает, когда я подумаю об этом.
Увлечённый, он смотрел на Гетти с сияющим лицом.
— Да, это очень приятно, Артур, — согласилась она, наблюдая его с сочувственной улыбкой. В эту минуту её влекло к Артуру. Он был интереснее, чем когда-либо, с этим слабым румянцем на щеках и горящими глазами. Конечно, он некрасив, это Гетти должна была с сожалением признать: светлые ресницы, бледное лицо, узкий рот придавали ему слишком женственный вид. Никакого сравнения хотя бы с Диком Парвисом, тот — настоящий красавец. Но в общем Артур — милый мальчик, и его ждут копи «Нептун» и сундуки денег. Гетти позволила ему снова подержать её руку под столом.
— У меня сегодня так радостно на душе, — сказал он порывисто. — Сам не знаю, отчего.
— Не знаешь?
— Нет, впрочем, знаю.
Оба засмеялись. Смеясь, Гетти показывала мелкие ровные зубы, и это пленяло Артура.
— Тебе тоже хорошо сейчас, Гетти?
— Ну, конечно.
Прикосновение её хрупкой руки под столом было как бы немым обещанием, от которого у его ёкнуло сердце. Гордая вера в себя, в Гетти, в будущее, как вино, кружила голову. Он дошёл до апогея смелости. Подбадривая себя, сказал стремительно:
— Послушай, Гетти, я давно уже собираюсь спросить тебя, почему бы нам не обвенчаться?
Она снова засмеялась, ничуть не смутившись, и слабо пожала ему руку.
— Какой ты милый, Артур.
Он то бледнел, то краснел. Заговорил горячо:
— Ты знаешь, какие у меня чувства к тебе. Мне кажется, это было всегда. Помнишь, как мы играли у нас в «Холме», когда были совсем маленькими. Ты самая лучшая девушка, какую я знаю. Папа скоро сделает меня своим компаньоном… — Он остановился, чувствуя, что говорит очень бессвязно.
Гетти торопливо соображала. Ей уже и раньше делали предложения разные неоперившиеся юнцы в полумраке зал, в перерывах между танцами. Но тут было другое, тут было нечто «настоящее». Всё же её расчётливый ум подсказывал ей, что спешить не следует. Она ясно понимала, каким смешным покажется это преждевременное обручение, какие оно вызовет пересуды, язвительные намёки. Кроме того, ей хотелось хорошенько повеселиться раньше, чем выйти замуж.
— Ты такой милый, Артур, — повторила она чуть слышно, опустив ресницы. — Просто прелесть, какой милый. И ты знаешь, как я к тебе привязана. Но, мне думается, мы оба ещё слишком молоды для… ну, для официального обручения. Мы, конечно, дадим друг другу слово. Между нами всё ясно.
— Так ты меня любишь, Гетти?
— О Артур, ты же знаешь, что люблю.
Невыразимый восторг овладел Артуром. Как всегда, легко поддаваясь волнению, он почувствовал на глазах слезы. В такое счастье трудно было поверить. Он казался себе сейчас зрелым, мужественным, способным всего достичь, он готов был на коленях благодарить Гетти за её любовь к нему.
Прошло несколько минут.
— Ну что ж, — со вздохом промолвила Гетти, — пожалуй, мне пора домой. Надо посмотреть, как чувствует себя старик.
Артур взглянул на часы.
— Без двадцати пять. Я обещал отцу встретиться с ним на вокзале в десять минут шестого.
— Я провожу тебя.
Он с нежностью улыбнулся ей. Его глубоко трогала эта привязанность Гетти к нему и к больному отцу. Он с важностью подозвал кельнершу и расплатился. Оба поднялись и пошли к выходу.
По дороге они задержались на миг у столика Алана. Алан был славный юноша. Высокий, массивный, всегда улыбающийся, немного, быть может, необузданный и ленивый, но без дурных наклонностей. Он играл в футбольной команде, числился в территориальных войсках и был настолько хорошо знаком с несколькими кельнершами из бара, что называл их по именам. Увидев Артура и сестру, он, смеясь и слегка поддразнивая их, стал шутить по поводу того, что Артур бывает здесь с Гетти. Обычно Артур мучительно смущался в таких случаях, сегодня же он отражал все насмешки Алана. Он ещё больше воспрянул духом. Он ощущал в себе силу, смелость, радостную уверенность. Он знал, что никогда больше не будет терзаться из-за таких мелочей, как его манера легко краснеть, приступы апатии и усталости, все его недостатки, ревность. Парвис, «стрелявший» глазами в Гетти, старавшийся «отбить» её у него, казался ему теперь только глупым, ничтожным клерком, на которого решительно не стоило обращать внимания. Опустив на прощание остроту, встреченную громовым хохотом всей компании за столом, он закурил папиросу и галантно повёл Гетти к выходу.
Они направились на центральный вокзал. Артур плавал в блаженстве, испытывая доныне неизвестное ему горячее чувство довольства собой, как актёр, блестяще сыгравший главную роль в пьесе. Да, он хорошо держал себя. Он понимал, что Гетти хочется видеть его таким: не глупо робеющим заикой, а самоуверенным и смелым.
Они пришли на вокзал и вышли на платформу немного рано; поезда ещё не подавали, и Барраса не было. Гетти вдруг остановилась.
— Да, кстати, Артур, — воскликнула она, — я хотела тебя спросить… Зачем твой отец приезжал сегодня к моему?
Артур остановился тоже, глядя ей в лицо, совсем растерявшись от неожиданности этого вопроса.
— Это, право, странно, если подумать, — продолжала Гетти, усмехаясь. — Папа терпеть не может, чтобы кто-нибудь приходил к нему, когда он киснет, а тут он сегодня утром три раза телефонировал в Слискэйль. В чём дело, Артур?
— Не знаю, — промямлил Артур, все не сводя с неё глаз. — По правде сказать, меня самого это удивило. — Он помолчал. — Я спрошу у отца.
Гетти со смехом сжала его руку.
— Да нет, не надо, глупый. Не делай такого серьёзного лица. Не всё ли равно в конце концов?
XVII
В тот день в половине пятого Дэвид вышел из школы на Бетель-стрит и пересёк залитую бетоном площадку для игр, направляясь к выходу на улицу. Школа, которую называли «Новой» в отличие от старой, теперь закрытой, помещалась в здании из глазурованного красного кирпича на высоко расположенном пустыре, на самом верху Бетель-стрит. Полгода тому назад открытие Новой школы вызвало перемещение преподавателей во всём округе, и при этом освободилась одна вакансия для младшего учителя. Это-то место и получил Дэвид.
Школа на Бетель-стрит была некрасива. Она состояла из двух домов с общей стеной и разделялась на две совершенно отдельные половины. На фронтоне одной из них на сером камне было вырезано слово «Мальчики». Над другой такими же, большими буквами — «Девочки». Для каждого пола был отдельный вход под аркой, и эти подъезды были разгорожены острым частоколом угрожающего вида. На отделку школы пошло очень много белого кафеля, и коридоры пропахли запахом дезинфекции. В общем школа несколько напоминала большую общественную уборную.
Тёмная фигура Дэвида быстро мелькала на фоне пасмурного неба, по которому ветер гнал тучи. Он шёл так поспешно, как будто ему поскорее хотелось уйти из школы. Вечер был холодный, а у Дэвида не было пальто. Он поднял воротник куртки и почти бегом помчался по улице. Но вдруг чуть не засмеялся над собственной стремительностью: он всё ещё не привык к мысли, что он женатый человек и учитель школы на Бетель-стрит. Надо, как, говорит Стротер, начать соблюдать приличия…
Он был женат уже полгода и жил с Дженни в маленьком домике за дюнами. Найти дом, «подходящий» дом, как говорила Дженни, оказалось страшно ответственным делом. Конечно, Террасы исключались: Дженни ни за что на свете не согласилась бы и посмотреть на посёлок шахтёров, а Дэвид находил благоразумным пока жить как можно дальше от родителей. Их недовольство его женитьбой очень осложняло отношения.
Они искали повсюду. Снять комнаты, меблированные или без мебели, Дженни не хотела. Наконец они набрели на отдельный домик с оштукатуренными стенами в переулке Лам-Лэйн, за Лам-стрит. Домик этот принадлежал жене «Скорбящего», которая владела кое-каким недвижимым имуществом, купленным на её имя в Слискэйле, и сдала им домик за десять шиллингов в неделю, так как он пустовал уже полгода и в нём завелась сырость. Даже и эта недорогая плата была не по средствам Дэвиду при жалованье в семьдесят фунтов в год. Но он не хотел разочаровывать Дженни, которой домик сразу очень понравился тем, что стоял «нешаблонно», не в ряду других, а в стороне, и перед ним был разбит палисадник. Дженни утверждала, что этот садик создаст им как бы аристократическое уединение, и романтически намекала на чудеса, которые она в нём разведёт.
Не хотелось Дэвиду урезывать Дженни в расходах на обстановку их нового дома: она была так весела и неутомима, так полна решимости достать «настоящие вещи». Она готова была обегать десять магазинов раньше, чем признать себя побеждённой. Как же устоять перед таким энтузиазмом, как решиться охладить такой хозяйственный пыл? Но в конце концов он был всё же вынужден остановить Дженни, и они пришли к некоторому компромиссу. В доме обставили купленной в кредит мебелью три комнаты: кухню, гостиную, спальню, — последнюю прекрасным гарнитуром орехового дерева, гордостью Дженни. Убранство дополняли разные ситцы, кисейные занавески и целый ассортимент кружевных салфеточек.
Дэвид был счастлив, очень счастлив в домике за дюнами, последние полгода были несомненно счастливейшим временем его жизни. А им предшествовал медовый месяц. Никогда не забыть ему первую неделю… семь блаженных дней в Каллеркотсе. Сперва он не считал возможным и думать о каком-то свадебном путешествии. Но Дженни, упрямая во всех тех случаях, когда дело шло о романтических традициях, с ожесточением настаивала на нём. Неожиданно для Дэвида у неё оказался целый капитал — пятнадцать фунтов, скоплённых за шесть лет в сберегательной кассе у Слэттери, — и она, взяв эти деньги оттуда, решительно вручила их Дэвиду. Кроме того, несмотря на все его протесты, она уговорила его купить себе из этих денег новый костюм на смену потрёпанному серому, который он носил. Она сумела сделать так, что Дэвид не нашёл в её предложении ничего унизительного для себя. В мелочности Дженни нельзя было упрекнуть: когда дело касалось денег, она не задумывалась ни на минуту. И Дэвид купил себе новый костюм.
Медовый месяц они прожили на деньги Дженни. Никогда в жизни он этого не забудет!
Свадьба прошла неудачно (впрочем, Дэвид ожидал ещё худшего): расхолаживающая церемония венчания в церкви на Пламмер-стрит, во время которого Дженни держала себя с ненатуральной чопорностью, потом претенциозный завтрак на Скоттсвуд-род, ледяная официальность между двумя враждующими сторонами — Сэнли и Фенвиками. Но неделя в Каллеркотсе заслонила собой все эти воспоминания. Дженни была удивительно нежна к мужу, проявляла пылкость, совсем неожиданную, но тем не менее восхитительную. Дэвид ожидал встретить девичью робость; глубина её страсти поразила его… Она его любит… любит по-настоящему.
Он, конечно, обнаружил, что с ней ещё до свадьбы случилось несчастье. От очевидности неумолимого физиологического факта уйти было нельзя. Рыдая в его объятиях в ту первую, горькую и сладостную ночь, она поведала ему все, несмотря на то, что Дэвид не хотел ничего слушать и в тоске молил её перестать. Она непременно хотела все объяснить и, плача, рассказала, что это случилось, когда она была ещё совсем, да, совсем девочкой. Один преуспевающий коммивояжёр шляпного отдела, грубое животное, настоящий человек-зверь, изнасиловал её. Он был пьян, кроме того, ему было сорок лет, а ей шестнадцать. Лысый, — она помнит это, — с родинкой на подбородке… звали его Гаррис, — да, Гаррис. Она честно боролась с ним, сопротивлялась, но это не помогло. Она была в таком, ужасе, что побоялась рассказать матери. Это случилось только один единственный раз и никогда в жизни, никогда больше никто… не касался её.
Слёзы стояли в глазах Дэвида, обнимавшего её; в его любовь влилось теперь и сострадание к Дженни, его страсть пышно взошла на дрожжах возвышенного чувства жалости. Бедняжка Дженни, бедная, любимая девочка!
По окончании медового месяца они уехали прямо в Слискэйль, и Дэвид сразу же начал работать в Новой школе на Бетель-стрит. Здесь, увы, счастью наступил конец.
В школе он чувствовал себя плохо. Он и раньше знал, что быть педагогом — не его призвание, для этого он слишком несдержан, слишком нетерпелив. Он мечтал переделать мир. И, превратившись в наставника нормального класса III А, переполненного мальчиками и девочками не старше девяти лет, неряшливыми, вялыми, перемазанными в чернилах, сознавал всю иронию такого начала. Его приводила в неистовство эта трещавшая по всем швам система преподавания, регулируемая звонками, свистками и палкой, он ненавидел «Торжественный марш», который барабанила на рояле мисс Миммс, учительница в соседнем классе III В, и её кислое: «Итак, дети!..», чуть не пятьдесят раз в день доносившееся из-за тонкой перегородки. Как и в то время, когда он был репетитором младших школьников, он жаждал изменить всю учебную программу, выбросить те идиотские, никому не нужные вещи, которым придавали такое значение приезжавшие в школу инспектора, не мучить детей битвой при Гастингсе, широтой Капштадта, зубрёжкой наизусть названий городов и дат, заменить скучную хрестоматию сказками Ганса Андерсена, расшевелить детей, разжечь едва теплившийся в них интерес к учению, дать работу не столько их памяти, сколько уму. Но, конечно, все его попытки, все предложения встречали самый холодный приём. Не было такого часа, когда он не ощущал бы, что он чужд всему окружающему. То же самое было и в учительской: он чувствовал себя здесь чужаком, коллеги относились к нему холодно, старая дева Миммс просто замораживала его. Он не мог не видеть и того, что Стротер, директор школы, терпеть его не может. Это был усердный чиновник, окончивший университет в Дерхэме со степенью магистра словесности, нудный и суетливый педант. Густые чёрные усы и неизменная чёрная пара придавали ему начальственный вид. Он был раньше помощником заведующего в старой школе и знал все о Дэвиде, о его происхождении и семье. Он презирал Дэвида за то, что тот когда-то работал в шахте, что он не имел степени бакалавра. К тому же его злило, что Дэвида ему навязали против воли, и он обращался с ним сурово, пренебрежительно, старался, где мог, сделать неприятность. Если бы заведующим был мистер Кэрмайкль, всё сложилось бы иначе. Но Кэрмайкль, также домогавшийся этой должности, потерпел неудачу. Он не пользовался никаким влиянием. Возмущённый, он взял место учителя в сельской школе в Уолингтоне. Дэвид получил от него длинное письмо, в котором он просил поскорее навестить его и проводить у него иногда свободные дни — субботу и воскресенье. В письме чувствовался пессимизм человека, впавшего в полное уныние. Дэвид же пока не унывал. Он был молод, полон воодушевления и решимости пробить себе дорогу. И, огибая угол Лам-стрит, подгоняемый резким ветром, он мысленно давал себе клятву избавиться от школы на Бетель-стрит, от этого ничтожества — Стротера — и добиться чего-нибудь получше. Случай должен представиться рано или поздно, и он ни за что его не упустит.
Уже пройдя половину Лам-стрит, он заметил человека, шагавшего по той же стороне улицы. Это был Ремедж, Джемс Ремедж, владелец мясной лавки, вице-председатель попечительного совета их школы, кандидат в мэры Слискэйля. Дэвид хотел было вежливо поклониться, но передумал. Впрочем, Ремедж прошёл мимо, видимо, совершенно не узнавая его: он безучастно остановил на нём свой хмурый взгляд, как будто глядя сквозь него.
Дэвид покраснел, крепко сжал губы. «Вот мой враг», — подумал он. После мучительного дня этот последний щелчок задел его довольно глубоко. Но, входя в свой дом, он старался изгнать все из памяти и, не успев закрыть дверь, весело позвал: «Дженни!»
Дженни появилась в сногсшибательной розовой шёлковой блузке, в которой он её ещё ни разу не видел; волосы её были недавно вымыты и уложены в изящную причёску.
— Дженни, ей-богу, ты похожа на королеву!
Она уклонилась от его рук и сказала, рисуясь, с милым кокетством:
— Не вздумайте измять мою новую блузку, мистер муж!
В последнее время она любила так его называть: Дэвида это ужасно коробило, он всегда останавливал её. Всегда, но не сегодня… сегодня она может повторять это, пока самой не надоест. Обхватив рукой её стройные бедра он повёл её на кухню, где в открытую дверь виднелся такой заманчивый огонь. Но Дженни запротестовала:
— Нет, Дэвид, не сюда. Я не хочу сидеть на кухне.
— Но, Дженни… я привык сидеть на кухне… и там так уютно и тепло.
— Нет, не позволю этого, мистер муж. Ты помнишь наш уговор: не опускаться. Мы будем пользоваться гостиной. Сидеть на кухне — самая простонародная привычка.
Она прошла вперёд, в гостиную, где в камине дымил зелёный огонь, ничего хорошего не обещавший.
— Ты посиди тут, а я принесу чайник.
— Но, Дженни… Какого чёрта…
Она утихомирила его ласковым жестом и выбежала из комнаты. Через пять минут она принесла всё, что нужно для чаепития: сперва поднос, потом высокую никелированную сахарницу (недавнее приобретение), «задёшево» купленную в виду ожидаемых визитов, и, наконец, две японские бумажные салфеточки.
— Не ворчи, мистер муж! — остановила она протест поражённого Дэвида раньше, чем он успел его выразить вслух. Она налила ему чашку не особенно горячего чаю, любезно подала салфетку, пододвинула сахарницу с печеньем. Она была похожа на девочку, играющую с кукольным сервизом. Дэвид, наконец, не выдержал.
— Господи боже мой! — воскликнул он с шутливым отчаянием. — Что всё это значит, Дженни, скажи на милость? Я голоден, чёрт возьми! Я хочу хорошего горячего чаю и яиц, или копчёной рыбы, или парочку пирожков Сюзен «Готовься предстать перед господом».
— Во-первых, не ругайся, Дэвид. Ты знаешь, что я к этому не привыкла, не так я воспитана. И не злись. Подожди и выслушай. Пить из чашечек так красиво! А ко мне скоро начнут приходить гости. Нужно же нам подготовиться. Попробуй эти анисовые лепёшки. Я их купила у Мэрчисона.
Он с усилием подавил своё возмущение и молча удовлетворился «красотой» чаепития из чашечки, сырыми лепёшками от Мэрчисона и плохо выпеченным хлебом из лавки, намазанным вареньем, тоже покупным.
На какую-нибудь долю секунды он невольно подумал об ужине, который бывало ставила перед ним мать, когда он приходил из шахты, где зарабатывал вдвое больше, чем теперь: домашняя булка с хрустящей корочкой, от которой можно было отрезать, сколько хотелось, целый горшок масла, сыр и черничное варенье домашнего приготовления. Ни покупного варенья, ни покупного печенья в доме Марты никогда не бывало. Но это мимолётное видение было вероломством по отношению к Дженни. И эта мысль сразу вернула Дэвида к жене. Он нежно ей улыбнулся.
— Употребляя твоё собственное неподражаемое выражение, ты «девочка первый сорт», Дженни.
— О, в самом деле? Правда? Я вижу, ты исправляешься, мистер муж. Ну, рассказывай, что сегодня было в школе.
— Да ничего особенного, дорогая.
— Всегда один и тот же ответ!
— Ну, если хочешь…
— Да?
— Нет, ничего, дорогая.
Он медленно набивал трубку. Как рассказать ей скучную историю борьбы и обид? Другим он, может быть, и рассказал бы, но Дженни… Ведь Дженни ожидала рассказа о блестящих успехах, о лестных похвалах заведующего, о каком-нибудь поразительном манёвре, благодаря которому Дэвид сразу выдвинулся. Ему не хотелось её огорчать. А лгать он не умел…
Последовало короткое молчание. Затем Дженни беспечно перешла к другой опасной теме.
— Скажи, как ты решил насчёт Артура Барраса?
— Мне совсем не хочется браться за это дело…
— Да что ты, ведь эта такая удача, — возразила Дженни. — Подумать только, что сам мистер Баррас тебя приглашает.
Дэвид сказал отрывисто:
— Я и так слишком много имел дела с Баррасом. Не люблю его. Я отчасти жалею, что тогда написал ему. Мне тяжело думать, что я ему обязан получением места.
— Глупости, Дэвид! Баррас — такой влиятельный человек. По-моему, великолепно, что он тобой интересуется и пригласил тебя в репетиторы к своему сыну.
— А я думаю, что дело тут вовсе не в интересе ко мне. У меня нет времени для таких людей, как он. С его стороны это желание доказать, что он благодетель.
— А кому же он должен это доказывать?
— Себе самому, — отрезал Дэвид сердито.
Дженни решительно не понимала, что хотел сказать её муж. Дело было в том, что Баррас, встретив Дэвида в прошлую субботу на Каупен-стрит, остановил его и с покровительственным видом, с холодным любопытством стал расспрашивать обо всём, а затем предложил приходить в «Холм» три раза в неделю по вечерам, заниматься с Артуром по математике. Артур в математике был слаб и нуждался в репетиторе, чтобы подготовиться к окончательным экзаменам на получение аттестата.
Дженни тряхнула головой.
— Мне думается, ты сам не понимаешь, что говоришь.
С минуту казалось, что она собирается добавить ещё что-то. Но она не сказала ничего и, сердито, рывком собрав посуду, унесла её из комнаты.
Тишина наступила в маленькой комнате с её новой мебелью и камином, в котором горели сырые дрова. Через некоторое время Дэвид встал, разложил на столе книги, помешал кочергой огонь. Он заставил себя выбросить из головы вопрос о Баррасе и сел за работу.
Он не выполнял намеченной себе программы, и это его расстраивало. Как-то не удавалось заниматься столько, сколько он рассчитывал. Преподавание оказалось делом трудным, гораздо труднее, чем он воображал. Он часто приходил домой утомлённым. Вот и сегодня он чувствовал усталость. И как-то неожиданно то одно, то другое отвлекало от занятий. Он стиснул зубы, подпёр голову обеими руками и сосредоточил всё своё внимание на учебнике. Он должен, должен работать ради проклятого звания бакалавра. Это единственный способ добиться цели: обеспечить Дженни и себя.
С полчаса работалось отлично, никто не мешал. Затем тихонько вошла Дженни, уселась на ручке его кресла. Она раскаивалась в своей давешней раздражительности и вкрадчиво приласкалась к нему.
— Дэвид, милый, — обняла она рукой его плечи, — мне совестно, что я такая злющая, право, совестно, но мне было так скучно целый день, и я так ждала вечера, так ждала!
Он улыбнулся и приложился щекой к её круглой маленькой груди, по-прежнему упорно не отрывая глаз от книги.
— Ты вовсе не злющая, и я верю, что тебе было скучно.
Она заискивающе погладила его по затылку.
— Да, правда, мне было очень скучно, Дэвид. Я за весь день не разговаривала ни с одной живой душой, кроме старого Мэрчисона и женщины в магазине, где я приценилась к шёлку… ну, и двух-трёх человек, проходивших мимо нашего дома. Я… я надеялась, что мы с тобой сходим куда-нибудь сегодня вечером и повеселимся.
— Но мне нужно заниматься, Дженни. Ты это знаешь не хуже меня.
Дэвид по-прежнему не поднимал глаз от книги.
— О!.. Ты же не обязан вечно зарываться в эти дурацкие старые книги, Дэвид. Сегодня можно сделать передышку… поработаешь в другой раз.
— Нет, Дженни, честное слово, нельзя. Ты знаешь, как это важно.
— Нет, ты мог бы, если бы захотел.
Поражённый, недоумевающий, он поднял, наконец, глаза и на минуту всмотрелся в лицо Дженни.
— Да куда тебе вздумалось идти, скажи ради бога? На улице холодно и моросит дождь. Самое приятное сидеть дома.
Но у Дженни ответ был наготове, все давно обдумано и налажено. Она стремительно принялась излагать свой план:
— Мы можем поехать в Тайнкасл поездом в шесть десять. Сегодня в Элдон-холле общедоступный концерт, это очень интересно. Я в газете прочла, что там будут сегодня некоторые артисты из Витли-Бэй. Они всегда зимой гастролируют. Будет, например, Колин Лавдей, у него такой приятный тенор. Билет стоит всего один шиллинг три пенса, так что о расходе говорить не приходится. Поедем, Дэвид, ну, пожалуйста, мы славно повеселимся. У меня такое скверное настроение, мне необходимо немножко встряхнуться. Не будь же таким тюленем.
Наступило недолгое молчание. Дэвиду не хотелось, чтобы его считали «тюленем», но он был утомлён, угнетён необходимостью работать. Вечер, как он сказал Дженни, был сырой и неприветный. Концерт его не привлекал. Вдруг его осенила одна мысль, замечательная мысль. Глаза у него заблестели:
— Послушай-ка, Дженни! А что, если мы сделаем так: книги я на сегодня отложу, раз ты советуешь. Сбегаю и приведу Сэма и Гюи. Мы подкинем ещё дров в камин, сочиним горячий ужин, и будем веселиться вовсю. Ты толковала об артистах, — но они и в подмётки не годятся нашему Сэмми. Ничего подобного ты никогда не слыхала, он тебя всё время будет смешить до колик.
Да, честное слово, блестящая идея! Дэвида мучило отчуждение, возникшее между ним и его родными, захотелось прежней близости с братьями, и вот представляется чудесный случай. Но в то время, как его лицо просияло, лицо Дженни омрачилось.
— Нет, — сказала она холодно. — Мне это совсем не нравится. Твои родные скверно отнеслись ко мне, а я не из тех, кто позволяет плевать себе в лицо.
Новая пауза. Дэвид крепко сжал губы. Он понимал, что Дженни неправа и её рассуждения нелепы. Некрасиво с её стороны в такой вечер заставлять его ехать в Тайнкасл. Он не поедет. Но вдруг он увидел, что её глаза наполняются слезами. Это решило вопрос. Не мог же он доводить её до слёз.
Он со вздохом встал и захлопнул книгу.
— Ну, хорошо, Дженни, поедем на концерт, раз тебе так хочется.
Дженни слегка вскрикнула от удовольствия, захлопала в ладоши, радостно поцеловала его.
— Какой ты хороший, Дэвид, право, хороший. Теперь подожди минутку, я сбегаю наверх за шляпой. Я скоро, у нас ещё масса времени до отхода поезда.
Пока она наверху надевала шляпу, Дэвид прошёл на кухню и отрезал себе хлеба и сыру. Ел медленно, уставившись на огонь. Он подумал с кривой усмешкой, что Дженни, вероятно, уже давно замыслила вытащить его на этот концерт.
Только что он доел свой хлеб, как послышался стук в дверь с чёрного хода. Удивлённый, он пошёл отпирать.
— О Сэмми! — воскликнул он радостно. — Ах ты, старый шалопай!
Сэмми с задорной усмешкой, никогда не покидавшей его бледного, но дышавшего здоровьем лица, вошёл в кухню.
— Мы с Энни шли мимо, — объяснил он несколько смущённо, продолжая улыбаться. — И я решил заглянуть к тебе.
— Молодчина, Сэмми. Но… где же Энни?
Сэм движением головы указал в темноту за дверью. Этикет был строго соблюдён. Энни ждала на улице. Энни знала своё место. Она не была уверена, что она здесь желанный гость. Дэвид словно видел перед собой фигуру Энни Мэйсер, которая с ясным спокойствием прохаживается перед домом в ожидании, пока её сочтут достойной войти. Он крикнул торопливо:
— Позови её сюда сейчас же, идиот ты этакий! Скорее! Приведи её сию же минуту!
Улыбка Сэма стала шире.
В это время появилась Дженни, совсем одетая к выходу. Сэмми в нерешительности остановился на пути к дверям, глядя на неё; Дженни подошла к нему с самой светской любезностью.
— Какой приятный сюрприз, — сказала она, вежливо улыбаясь. — Вы ведь у нас редкий гость. Ужасно неудобно, что мы с Дэвидом как раз собрались уходить.
— Но Сэмми пришёл к нам в гости, Дженни, — вмешался Дэвид. — И с ним Энни. Она на улице.
Дженни подняла брови. Выдержала надлежащую паузу, приветливо улыбнулась Сэму.
— Ах, какая жалость! Как досадно, право. Надо же было вам попасть к нам как раз тогда, когда мы уходим на концерт. Мы условились встретиться с знакомыми в Тайнкасле и никак не можем их обидеть. Надеюсь, вы заглянете к нам в другой раз.
Улыбка упорно не сходила с лица Сэма.
— Ничего, ничего. Мы с Энни не особенно занятые люди. Можем прийти в другой раз.
— Никуда ты не уйдёшь, Сэмми, — вскипел Дэвид. — Зови сюда Энни. И оба вы посидите у нас и напьётесь чаю.
Дженни устремила на часы взгляд полный отчаяния.
— Да ни за что, брат, — Сэмми уже двинулся к двери. — Ни за что на свете я не хочу мешать тебе и миссис. Мы с Энни погуляем по проспекту, вот и всё. Покойной ночи вам обоим!
Улыбка Сэма продержалась до конца. Но Дэвид, не обманываясь этим, видел, что Сэмми глубоко обижен. Теперь он, конечно, выйдет к Энни и пробормочет:
— Пойдём, девочка, мы не подходящая компания для таких, как они. С той поры, как наш Дэвид стал учителем, он, кажется, уж больно много о себе воображает.
Дэвид стоял и мигал глазами, в нём боролись желание догнать Сэма и мысль, что он обещал Дженни повести её на концерт. Но Сэмми уже ушёл.
Дженни и Дэвид поспели на тайнкаслский поезд, который был битком набит, шёл медленно и останавливался на каждой станции. Приехав, отправились в Элдон-холл. За билеты пришлось уплатить по два шиллинга, так как все дешёвые места уже были раскуплены. Они три часа просидели в зрительном зале.
Дженни была в восторге, хлопала и кричала «бис», как и все остальные. Дэвиду же всё казалось отвратительным. Он старался не смотреть на это сверху вниз; изо всех сил уговаривал себя, что ему концерт нравится. Но все исполнители его просто убивали. «О, это артисты первого сорта», — непрестанно шептала ему с энтузиазмом Дженни. Но они были не первого, а четвёртого сорта. Остатки каких-то ярмарочных трупп, комик, выезжавший, главным образом, на остротах относительно своей тёщи, и Колин Лавдей, пленявший богатыми вибрациями в голоса и рукой, чувствительно прижатой к сердцу.
Дэвиду вспомнилось выступление маленькой Салли в гостиной на Скоттсвуд-род, бесконечно более талантливое. Он подумал о книгах, ожидавших его дома, о Сэмми и Энни Мэйсер, которые брели рука об руку по проспекту.
Когда они по окончании представления выходили из зала, Дженни прижалась к нему:
— У нас есть ещё целый час до последнего поезда, Дэви, — нам лучше всего ехать последним, он идёт так быстро, до Слискэйля нет остановок. Давай зайдём выпить чего-нибудь к Перси. Джо всегда водил меня туда. Возьмём только портвейну или чего-нибудь в этом роде… не ждать же нам на вокзале.
В ресторане Перси они выпили портвейну. Дженни доставило большое удовольствие побывать здесь опять, она узнавала знакомые лица, шутила с лакеем, которого, она, вспомнив шутку красноносого комика, называла «Чольс».
— Он уморительный, правда? — говорила она, посмеиваясь.
От выпитого портвейна все представилось Дэвиду в несколько ином виде, в смягчённых очертаниях, в более розовом свете, все вокруг чуточку затуманилось. Он через стол улыбался Дженни.
— Ах ты, легкомысленный чертёнок, — сказал он, — какую власть ты имеешь над бедным человеком! Придётся, видно, всё-таки согласиться обучать молодого Барраса.
— Так и надо, милый! — сразу же горячо одобрила Дженни. Она ласкала его глазами, прижималась к нему под столом коленом. И, осмелев, весело приказала «Чольсу» подать ей ещё порцию портвейна.
Потом им пришлось бегом мчаться на вокзал. Скорее, скорее, чтобы не опоздать! Они уже почти на ходу вскочили в пустой вагон для курящих.
— О боже! О боже! — хохотала Дженни, совсем запыхавшись. — Вот была умора, правда, Дэвид, миленький? — Она замолчала, переводя дыхание. Заметила, что они одни в вагоне, вспомнила, что поезд до самого Слискэйля нигде не останавливается, а значит, у них ещё по меньшей мере полчаса впереди… и что-то ёкнуло у неё внутри. Она всегда любила выбирать необычные места… уже и тогда, когда у неё был роман с Джо. И она вдруг прильнула к Дэвиду:
— Ты так добр ко мне, Дэвид, как мне тебя благодарить… Опусти шторы, Дэвид, станет уютнее.
Дэвид посмотрел пристально и как-то неуверенно на лежавшую в его объятиях Дженни. Глаза её сомкнулись и под веками казались выпуклыми. Бледные губы были влажны и приоткрыты, будто в слабой улыбке. Дыхание сильно благоухало портвейном; тело у неё было мягкое и горячее.
— Да ну же, скорее, — бормотала она. — Опусти шторы. Все шторы.
— Дженни, не надо… погоди, Дженни…
В поезде немного трясло, покачивало вверх и вниз. Дэвид встал и опустил все шторы.
— Теперь чудесно, Дэвид.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Потом она лежала подле него; она уснула и тихо похрапывала во сне. А Дэвид смотрел в одну точку с странным выражением на застывшем лице. В вагоне застарелый запах табака смешивался с запахом портвейна и паровозного дыма. На полу — брошенные кем-то апельсинные корки. За окнами чернел густой мрак. Ветер выл и барабанил в стекла крупными каплями дождя. Поезд с грохотом нёсся вперёд.
XVIII
В начале апреля Дэвид, вот уже почти три месяца дававший уроки Артуру Баррасу, получил записку от отца. Записку эту принёс однажды утром в школу на Бетель-стрит Гарри Кинч, мальчуган с Террас, брат той самой маленькой Элис, которая семь лет тому назад умерла от воспаления лёгких. «Дорогой Дэвид, не хочешь ли в субботу поехать в Уонсбек удить. Твой папа», — было неуклюже нацарапано химическим карандашом на внутренней стороне старого конверта.
Дэвид был глубоко тронут. Значит, отец опять хочет взять его с собой удить на Уонсбек, как брал тогда, когда он был ещё малышом! При этой мысли Дэвид почувствовал себя счастливым. Роберт не работал в шахте десять дней, заболев туберкулёзным плевритом (сам он равнодушно уверял, что это «обыкновенное воспаление»), но уже поправился и начинал выходить из дому. Суббота была его последним свободным днём, и он хотел провести его в обществе Дэвида. Эта записка была как бы предложением мира, шедшим из глубины отцовского сердца.
Пока Дэвид стоял у доски в жужжавшем классе, перед ним быстро пронеслись последние полгода. Он пошёл в «Холм» против воли, отчасти из-за приставаний Дженни, а больше всего потому, что им нужны были деньги. Но это сильно огорчило его отца.
Разумеется, ему и самому представлялось невероятным, что он теперь коротко знаком с Баррасами, о которых он всегда думал, как о чём-то стоящем вне его собственной жизни. Он вспомнил: вот, например, тётушка Кэрри. Она вначале присматривалась к нему с недоверчивым любопытством и беспокойством и склонна была отнестись к нему так же, как и к людям, приходившим в комнаты в грязных сапогах, или к счёту мясника Ремеджа, когда он, по её мнению, брал с неё лишнее за филе. И довольно долго в её близоруких глазах читалось тревожное недоверие.
Но мало-помалу тётушкины глаза утратили это выражение. В конце концов она стала положительно неравнодушна к Дэвиду и всякий раз к концу урока, часам к девяти, посылала в старую классную комнату горячее молоко и печенье.
Потом молоко в классную стала, к его удивлению, иногда приносить Хильда. Вначале она смотрела на него даже не как на субъекта, который явился в дом в грязных сапогах, а просто как на грязь с этих самых сапог. Дэвид не обращал внимания на её тон; он был достаточно сообразителен, чтобы увидеть в нём признак душевного разлада. Эта девушка интересовала его. Ей было двадцать четыре года. Её неприветливость и мрачная некрасивость её лица с годами стали ещё более резко выражены. Хильда, — говорил себе Дэвид, — не такова, как большинство некрасивых женщин. Те упорно себя обманывают, прихорашиваются, наряжаются, утешают себя перед зеркалом: «голубое мне несомненно к лицу», или «у меня, право, очень красивый профиль», или «ну, разве не очаровательная у меня головка, если причесаться на прямой пробор?» — И так тешатся иллюзиями до самой смерти. Хильда же сразу решила, что некрасива, и усиленно подчёркивала это своей нелюбезностью. Помимо этого Дэвид чувствовал, что Хильда переживает душевную борьбу: может быть, сильная воля, унаследованная от отца, боролась в ней с материнской пассивностью. Дэвиду всегда чудилось в Хильде такое насильственное сочетание этих двух черт характера. Казалось, зачатая против воли, она ещё зародышем боролась против своего существования и родилась затем на свет в состоянии вопиющего внутреннего разлада. Хильда была несчастна. Она постепенно, не сознавая этого, выдавала свою тайну Дэвиду. Ей сильно недоставало Грэйс, которую отправили кончать школу в Хэррогет. Несмотря на её обычные замечания вроде: «никогда её ничему не научат, эту маленькую пустомелю», или (при чтении писем Грэйс): «да она делает ошибки в самых простых словах!» — Дэвид угадал, что Хильда обожает Грэйс. Эта девушка представляла собой какую-то своеобразную разновидность феминистки, — воюющей тайно, внутри себя. 12 марта все газеты были полны описаниями разгрома, учинённого суфражистками в Вест-Энде. На всех главных улицах были выбиты окна в домах, и сотни суфражисток арестованы, в том числе и миссис Сильвия Панкхерст. Хильда вся горела от возбуждения. В этот вечер она была вне себя и затеяла горячий спор. Она сказала, что хочет быть участницей этого движения, что-то делать, ринуться в кипучий водоворот жизни, бешено работать во имя освобождения женщин от губительного гнёта. С сверкающими глазами она привела в пример женщин Армении и торговлю белыми рабынями. Она была великолепна в своём гневном презрении. Мужчины? Ну, конечно, мужчин она ненавидит! Ненавидит и презирает. Она приводила доводы, — эту песню она знала наизусть. Новый симптом внутреннего разлада, психоза некрасивой женщины.
Несмотря на то, что Хильда никогда не говорила этого прямо, было ясно, что её озлобление против мужчин коренилось в её отношениях с отцом. Отец был мужчина, олицетворение мужского начала. Хладнокровие, с которым он подавлял все её порывы и стремления, разжигало в ней злобу, заставляло её ещё глубже, ещё острее ощущать гнёт. Она хотела уйти из «Холма», из Слискэйля, жить своим трудом, — где угодно и чем угодно, только бы среди женщин. Она хотела делать что-нибудь. Но все эти исступлённо-страстные желания разбивались о спокойную отчуждённость отца. Он смеялся над ней, он одним рассеянным словом заставлял её чувствовать себя какой-то дурочкой. Она дала себе клятву, что уйдёт из дому, будет бороться. Но никуда не уходила, а борьба происходила лишь в ней самой. Хильда ждала… Чего?
Хильда внушала Дэвиду одно представление о Баррасе, Артур, разумеется, другое. В «Холме» Дэвид никогда не встречался с Баррасом, и тот оставался для него далёким и недоступным. Но Артур много говорил об отце, для него не было большего удовольствия, как говорить об отце. Покончив с квадратными уравнениями, он начинал… Предлогом для этого служило всё, что угодно. И в то время как в словах Хильды об отце сквозила ненависть, Артур говорил о нём с настоящим восторгом.
Дэвид очень полюбил Артура, но в этой его привязанности скрывалось то же чувство жалости, которое проснулось ещё тогда, когда он впервые увидал Артура на заводском дворе, на высоком сиденье кабриолета. Артур был так серьёзен, так трогательно серьёзен. Но так слаб и нерешителен. Даже выбирая карандаш для рисования, он долго колебался и раздумывал, какой взять — Н или НВ. Быстрое решение радовало его как благодеяние. Он все принимал близко к сердцу, был чрезмерно впечатлителен. Дэвид часто пытался шуткой осторожно вывести Артура из застенчивости. Но всё было напрасно. Артур не обладал ни малейшим чувством юмора.
Познакомился Дэвид и с матерью своего ученика. Как-то вечером тётушка Кэрри принесла горячее молоко в классную, всем своим видом давая понять Дэвиду, что ему на этот раз оказывается ещё большая милость, чем обычно. Она сказала с важностью:
— Моя сестра, миссис Баррас, хочет вас видеть.
Гарриэт приняла его, лёжа в постели. Она объяснила, что хочет поговорить об Артуре, то есть просто узнать его мнение о сыне. Артур очень её тревожит, она чувствует, что на ней лежит большая ответственность. — Да, большая ответственность, — повторила она и попросила Дэвида передать ей, если его это не затруднит, одеколон с ночного столика. — Он вот там, у самого его локтя. Одеколоном она немного успокаивает головную боль, когда Кэролайн занята и не может расчёсывать ей волосы. — Да, — продолжала она, — для отца Артура было бы таким разочарованием, если бы из Артура ничего не вышло. Она надеется, что мистер Фенвик, о котором Кэролайн так лестно отзывалась, постарается оказать доброе влияние на Артура, подготовит его к жизни. И тут же, без всякого перехода, она осведомилась, верит ли Дэвид в лечение гипнозом. Ей недавно пришло в голову, что надо бы попробовать на себе этот способ лечения, но затруднение в том, что для этого кровать, собственно говоря, должна быть обращена на север, а в её комнате этому мешает расположение окна и газовой печки. Обойтись же без печки она, конечно, не может. Ни в коем случае! Так как, — продолжала Гарриэт, — мистер Фенвик знаком с математикой, то пусть он скажет по совести, считает ли он, что гипноз подействует так же, если кровать обращена на северо-запад. Поставить её таким образом будет не особенно трудно, для этого нужно только передвинуть комод к другой стенке.
Дженни была в восторге от того, чти Дэвид произвёл в «Холме» такое хорошее впечатление, что он «подружился с Баррасами». У Дженни было такое тяготение к «высшему обществу», что её радовала возможность приблизиться к нему хотя бы косвенным образом. По вечерам, когда Дэвид приходил домой, она заставляла его рассказывать все подробно: «Неужели она так именно и сказала?» «А как там подают печенье — ставят на стол или оставляют вазу на подносе?» То, что Хильде, может быть, нравился Дэвид, ничуть не беспокоило Дженни. Она не ревновала и была крепко уверена в Дэвиде, к тому же эта Хильда — «настоящее пугало». Дэвида забавлял жадный интерес Дженни к «Холму», и он часто, поддразнивая её, выдумывал самые замысловатые происшествия. Но Дженни провести было не так-то легко. У неё, по её собственному выражению, была голова на плечах, Дженни оставалась Дженни.
Дэвид понемногу узнавал её ближе. Его часто поражала мысль, что только теперь он начинает узнавать собственную жену. — Но не так уж странно, — говорил он себе, — что до свадьбы он не знал её. Он смотрел тогда на Дженни сквозь призму своей любви, она была для него цветком, сладкой прелестью весны, её дыханием. Теперь он начинал узнавать настоящую Дженни, Дженни, которая жаждала «общества», нарядов, развлечений, любила рестораны и была не прочь выпить стаканчик портвейна, была чувственна, но охотно возмущалась «неприличием», шутя мирилась с серьёзными неприятностями и плакала из-за пустяков, которая требовала любви и сочувствия и ласк, имела привычку тупо противоречить, не приводя никаких доводов, Дженни, в которой логика сочеталась с диким безрассудством. Дэвид все ещё любил её и знал, что никогда любить не перестанет. Но теперь они часто и сильно ссорились. Дженни была упряма, и он тоже. И в некоторых вопросах никак нельзя было позволить Дженни поступать так, как ей хотелось. Он не мог, например, позволить ей пить портвейн. В тот вечер в ресторане Перси, когда она заказывала себе одну порцию за другой, он почувствовал, что Дженни слишком пристрастилась к этому напитку. Нельзя допускать, чтобы она держала его в доме. Из-за этого они воевали: «Ты рад отравить другому удовольствие… Тебе бы вступить в Армию Спасения… я тебя ненавижу… ненавижу, слышишь?» Потом — бурные слезы, трогательное примирение и нежность. «О, я тебя люблю, Дэвид, люблю, люблю».
Ссорились они из-за экзаменов Дэвида. Дженни, разумеется, желала, чтобы он получил степень бакалавра. Ей «до смерти» хотелось этого, «назло» миссис Стротер и некоторым другим. Но она попросту не оставляла Дэвиду времени заниматься. По вечерам всегда оказывалось нужным пойти куда-нибудь, а если они сидели одни дома, то начинались патетические заявления: «Посади меня к себе на колени, Дэвид, миленький, мне кажется, ты уже целую вечность меня не ласкал». Или, слегка порезав палец ножом, которым чистила картофель, она уверяла, что «потеряла такую массу крови» («и когда уж мы сможем, наконец, держать прислугу, как ты думаешь, Дэвид?»), и никому, кроме Дэвида, не позволяла делать перевязку. В такие моменты степень бакалавра отходила на второй план. Целых полгода Дэвид все откладывал экзамены, а теперь, когда прибавились ещё уроки в «Холме», надо думать, что пропадёт опять полгода. Он стал предпринимать поездки на велосипеде за пятнадцать миль в Уолингтон, — деревню, где поселился Кэрмайкль. Там он находил успокоение и разумные советы: на что надо приналечь, что можно пока отложить. Разочарованный Кэрмайкль был добр к нему, по-настоящему добр. Дэвид часто проводил у него свободный конец недели — субботу и воскресенье.
Наконец, третьей постоянной причиной ссор между ним и Дженни были его родные. Дэвида ужасно огорчало вызванное его женитьбой отчуждение между ним и семьёй. Конечно, между Инкерманской Террасой и домиком на Лам-стрит поддерживались некоторые отношения. Но это было не то, чего хотелось Дэвиду. Дженни во время визитов держала себя чопорно, Марта — холодно, Роберт молчал, Сэм и Гюи чувствовали себя неловко. И странное дело: когда Дэвид видел, как надменно-покровительственно обращалась Дженни с его родными, он готов был её поколотить, но с той минуты, как они уходили, он чувствовал, что любит её по-прежнему. Он понимал, что их брак был ударом для Марты и Роберта. Марта, конечно, встретила этот удар с чем-то вроде горького удовлетворения. Она, мол, всегда знала, что уход Дэвида из шахты принесёт им одно горе, — и вот теперь эта глупая ранняя женитьба показала, что она права.
Роберт держал себя иначе. Он замкнулся в молчании. С Дженни он был всегда ласков, усиленно ласков, но, как ни старался он ободрять молодых, в его молчании сквозила грусть. Он возлагал на Дэвида надежды, он так много строил на будущей деятельности сына, он, можно сказать, всю свою жизнь вложил в будущее Дэвида. А Дэвид в двадцать один год женился на глупой девчонке-продавщице. Вот что в глубине души думал Роберт.
Дэвид угадывал печаль отца. Ему было очень больно. Он не спал по ночам, думая об этом. Отца возмущает его женитьба. Возмущает и то, что он обратился к Баррасу с просьбой о месте. Возмущают занятия с Артуром в «Холме». И, несмотря на всё это, отец написал ему, приглашая поехать с ним удить в Уонсбек!..
Дэвид вздрогнул, очнулся от задумчивости. Немного виновато успокоил расшумевшихся учеников. Торопливо набросал ответ отцу и отдал Гарри. Затем с жаром принялся за обычную работу.
Всю неделю он с нетерпением ждал субботы. Он всегда был великий охотник до рыбной ловли, но ему так редко представлялся случай поудить. Стояла весна, он знал, что в Уонсбекской долине сейчас должно быть чудесно. И его вдруг стало мучить желание побывать там.
Наступила суббота. День был самый подходящий для рыбной ловли, тёплый, с проблесками солнца сквозь облака и мягким западным ветром. Дэвид встал рано, принёс Дженни её утреннюю чашку чая, приготовил бутерброды с вареньем. Осмотрел удочку, подаренную отцом, когда ему минуло десять лет, — как ясно помнился этот день и лавка Мэрриота в Вест-Энде, куда они с отцом ходили её покупать. Он попробовал согнуть удочку, — она осталась такой же гибкой и вполне годилась. Тихонько насвистывая, Дэвид надел сапоги. Дженни была ещё в постели, когда он ушёл из дому.
Он поднялся на Террасы, прошёл по Инкерманской улице к родному дому. Странные ощущения будило в нём сегодня тихое весеннее утро. Сэмми и Гюи работали в утренней смене, но мать была дома и стояла у стола, завёртывая в промасленную бумагу завтрак Роберту и обвязывая его тонкой бечёвкой. Марта экономила бечёвку и бумагу, как будто это было золото. При виде сына она кивнула головой, но углы её губ опустились с недобрым выражением. Видно было, что она всё ещё не простила его.
— Ты плохо выглядишь, — заметила она, пронизывая его угрюмыми глазами.
— Я чувствую себя отлично, мама.
Это была неправда. В последние месяцы ему временами нездоровилось.
— У тебя лицо бело как бумага.
Он ответил коротко:
— Ну, что ж поделаешь. Говорю тебе, что я здоров, я отлично себя чувствую.
— А я так думаю, что ты был здоровее, когда жил дома и работал в шахте, как все добрые люди.
Дэвид почувствовал, что в нём закипает раздражение. Но сказал только:
— Где папа?
— Пошёл за личинками. Сейчас вернётся. А тебе так некогда, что не можешь посидеть минутку и сказать слово-другое с родной матерью?
Дэвид сел и стал наблюдать, как она старательно завязывала на пакете последний тугой бантик, — на бечёвке не было ни одного узла, так как Марта рассчитывала получить её обратно и снова пустить в ход.
Марта мало постарела; её большое крепкое тело было всё так же подвижно, движения уверенны, глубоко сидящие глаза зорко и властно глядели с худого, но здорового и энергичного лица. Она вдруг обернулась к сыну:
— А твой завтрак где?
— В кармане.
— Покажи-ка.
Он сделал вид, что не слышит. Мать протянула руку. Повторила:
— Покажи.
— Не покажу, мама. Мой завтрак у меня в кармане. Он мой. Его буду есть я.
Рука Марты всё ещё оставалась протянутой к нему. Угрюмое выражение её лица не смягчилось.
— Так ты уже и в глаза мне дерзишь… мало того, что за глаза не слушаешься матери.
— О чёрт! Я вовсе не хочу дерзить тебе, мама. Просто я…
Он сердито извлёк из кармана завёрнутый в бумагу пакетик. Она взяла его хладнокровно и с тем же хладнокровием развернула три ломтика чёрствого хлеба с вареньем, которое он приготовил себе. Лицо её не изменилось, не выразило никакого пренебрежения, она просто отложила пакетик в сторону и сказала:
— Это пойдёт в мой хлебный пудинг. — И взамен подала ему уложенный ею солидный пакет, без всяких комментариев, сказав только: — Этого с избытком хватит на вас двоих.
В её отношении к нему была несправедливость, но была и доля справедливости. Эта справедливость вдруг ударила его по сердцу. Он сказал горячо:
— Мама, я бы очень хотел, чтобы ты была поласковее с Дженни. Ты всегда очень строго судишь её. Это несправедливо. Ты не пытаешься наладить с ней отношения. За последние три месяца ты навещала нас не больше трёх-четырёх раз.
— А разве она хочет, чтобы я у неё бывала, Дэвид?
— Ты не делаешь так, чтобы ей этого захотелось, мама. Тебе следует быть поласковее к ней. Она здесь одинока. Тебе бы следовало её ободрять.
Марта проворчала ещё угрюмее обычного:
— Ах, так она нуждается в ободрении? — Она сделала паузу. Холодный гнев поднялся в ней, душил её. Она наружно ничем не выдала его, но от волнения заговорила вдруг на протяжном диалекте своей юности:
— И она одинока, вот как? А с чего бы это ей быть одинокой, когда у неё есть муж и дом, за которым надо смотреть? Я вот одинокой себя не чувствовала. У меня на это никогда времени не хватало. А она постоянно шляется по городу и лебезит перед теми, кто побогаче да познатнее. Этак она никогда не наживёт друзей, настоящих друзей. И на твоём месте я бы ей посоветовала не покупать столько бутылок портвейна у Мэрчисона.
— Мама! — вскочил Дэвид. Бледное лицо его запылало. — Да как ты смеешь говорить такие вещи…
В то время как они мерили друг друга глазами, он — багрово-красный, она — бледная, бесстрастная, в открытых дверях появился Роберт. Он с одного взгляда все понял.
— Ну, Дэви, я готов, — сказал он мягко. — Едем, а с матерью поговоришь, уже когда вернёмся…
У Дэвида вырвался долгий вздох, шедший из самой глубины души. Он опустил глаза, чтобы скрыть, как больно он задет.
— Хорошо, папа.
И они вышли вместе. По дороге Роберт говорил больше, чем обычно. Он завёл длинный разговор насчёт рыбной ловли. Рассказал, что достал отличных личинок на костеобжигательном заводе, и у Миддльрига. И ветер сегодня подходящий, так что ловля будет удачная. И он устроил так, что их подвезёт фургон Тисдэйля. Возчик болен, и хлеб развозит Дэн, который временно не работает в шахте и помогает отцу. Он довезёт их до фермы Эвори… а оттуда до Морпета мили две. Это очень мило со стороны Дэна… Славный он парень.
Дэвид слушал, старался слушать, но он понимал, что скрывается за разговорчивостью отца. Пока Роберт разговаривал с Дэном перед булочной Тисдэйля, он стоял немного в стороне. Как больно слышать от матери такие вещи… в её словах было крошечное зерно правды, — и это-то грызло Дэвида, и глодало, и не давало покою.
Когда фургон нагрузили, Дэн Тисдэйль влез в него, за ним с трудом, медленно, опершись ногой на медную ступицу колеса взобрался Роберт, затем Дэвид. В фургоне было не слишком просторно. Они тронулись.
Как только проехали предместье, Дэн начал дружески болтать, сказал, что доставит их прямо до фермы Эвори, а хлеб развезёт уже на обратном пути. Обидно, что ему нельзя отправиться с ними, он любит удить, да не часто удаётся этим заняться. Вообще он любит бывать за городом, любит деревенскую жизнь. Собственно говоря, он всегда мечтал стать фермером, работать на свежем воздухе, а не в старой мокрой шахте. Но вы знаете, как всё сложилось… Тут Дэн засмеялся, немного устыдившись своей откровенности.
Они уезжали все дальше от однообразной равнины с мрачными трубами и надшахтными копрами, и уже вокруг них расстилались поля, другой мир, одетый молодой зелёной листвой и молодой травой. Казалось, бог только что создал этот кусочек земли и не далее как прошлой ночью уронил его с неба, а люди ещё не успели найти и загрязнить его. Поля желтели одуванчиками, тысячами одуванчиков и были очень красивы. Даже Дэвид — и тот повеселел, глядя на эти бесконечные ковры одуванчиков. Он встряхнулся.
— Как хорошо! — сказал он Дэну.
Дэн кивнул головой.
— Да, красиво. И от них молоко у коров вкуснее.
Минута молчания. Затем Дэн бегло посмотрел на Дэвида. И спросил:
— Ну как, нравится тебе бывать в «Холме»?
— Ничего, Дэн, там не плохо, — ответил Дэвид.
По совершенно непонятной Дэвиду причине что-то вроде стыдливого смущения выразилось на румяном лице Дэна. Он отрывисто засмеялся, уставившись на Дэвида своими ясными голубыми глазами.
— И ты всех их знаешь? Ты уже, должно быть, успел со всеми познакомиться. И Грэйс видел, а?
Когда Дэн упомянул имя Грэйс, на лице его выразилось какое-то благоговение. Он сделал горлом глотательное движение, словно принимая святое причастие. Но Дэвид ничего не заметил. Он покачал головой.
— Грэйс я не видел. Она, кажется, живёт сейчас не дома? В Хэррогете, что ли?
— Да, — подтвердил Дэн, погруженный в созерцание вздрагивавших ушей своей лошади. — Она в Хэррогете.
Пауза. Тягостная пауза. Потом Дэн Тисдэйль говорит со вздохом:
— Удивительно славная девушка Грэйс!
Он вздыхает снова, вздыхает от души, очень тяжело, вздохом, в котором излилось все томление недостижимой мечты, скрываемое им в глубине сердца вот уже почти восемь лет.
В это время они подъезжали уже к ферме Эвори, и на повороте Дэн остановил фургон. Роберт и Дэвид сошли, снова поблагодарили Дэна и пошли полями к Уонсбеку.
Они добрались до реки, полноводной и светлой. Не глядя на сына, Роберт сказал:
— Я пойду за мост, Дэви, а ты начинай тут… тут самое лучшее место для ловли. Потом приходи ко мне, и мы вместе перекусим. — Он кивнул сыну и зашагал по берегу.
Дэвид медленно поднял удочку, довольно равнодушно привязал лесу; потом выбрал для приманки личинок зелёной, коричневой и синей мухи. Пробуя, он взмахнул удочкой — и ощутил лёгкий трепет: снова всё было как встарь. С удочкой в руке он подошёл ближе и встал у самой воды, балансируя на горячем сухом валуне. Форель почти бесшумно проплыла посредине реки. Слабый плеск сомкнувшейся над ней воды пронизал Дэвида до мозга костей. Он подействовал на него, как хлопанье пробки, вылетающей из бутылки, действует на пьяницу, который годами не касался вина. И он принялся удить.
Он постепенно передвигался вверх по берегу, удил, где только можно было, во всех хороших местах. Из-за туч выглянуло солнце и пригревало его своими яркими лучами. Журчание реки вливалось ему в уши, тихий вечный звук бегущей воды.
Он поймал пять рыб, из которых самая большая весила, по меньшей мере, фунт, но когда они с отцом встретились у моста, оказалось, что Роберт его превзошёл. На траве рядышком лежала целая дюжина форелей. Роберт растянулся неподалёку и курил, опершись на локоть. Он бросил удить больше часа тому назад, как только набрал дюжину.
Было уже три часа, и Дэвид успел проголодаться. Они сообща принялись уничтожать свои запасы: сэндвичи с ветчиной, крутые яйца, большой кусок пирога с телятиной и — специальность Марты — ватрушку с малиновым вареньем. В пакете оказалась даже бутылка молока и, чтобы остудить молоко, Роберт поставил бутылку в воду, там, где было мелко.
У Роберта, в противоположность большинству чахоточных, аппетит всегда был плохой. Не соблазняясь вкусными вещами, он и сегодня ел очень мало и скоро взялся снова за свою трубку.
Дэвид всё это заметил. Некоторое время он с тревогой всматривался в отца: отец как будто похудел, немного сгорбился. Больные чахоткой уезжают в Швейцарию, Флориду, Аризону. Их помещают в прекрасные дорогие санатории; их на все лады выстукивают дорогостоящие доктора, они отхаркивают мокроту в дорогостоящие фляжки с резиновыми пробками. А его отец работает под землёй в шахте, никто его не выстукивает, и мокроту он собирает в клочки газетной бумаги. Старое чувство к отцу охватило Дэвида. Он сказал:
— Ты ничего не ел, папа. Не бережёшь ты себя совсем.
— Да я здоров, — сказал Роберт с искренним убеждением. Он отличался оптимизмом, как все чахоточные. Они часто верят в своё выздоровление, а Роберт кроме того был так давно болен, что кашель, пот, мокрота и всё остальное стали как бы частью его самого, и он терпел их без всякого ожесточения. Собственно, он вспоминал о них только затем, чтобы сказать себе, что скоро от них избавится. Вот и сейчас он улыбнулся Дэвиду и постучал себя по груди концом трубки:
— Не беспокойся… от этого я не умру.
Дэвид тоже зажёг свою трубку. Они лежали и курили, глядя в небо, на белые облачка, которые гонялись друг за другом в вышине. Пахло травой и первыми весенними цветами, и табачным дымом, и дождевыми червями, лежавшими у Роберта в сумке. Очень приятно пахло. А вокруг, насколько хватал глаз, только поля, луга, деревья, нигде ни единого домика. То была пора, когда ягнились овцы, отовсюду доносилось блеяние, полное мирного спокойствия. И все дышало покоем, двигались только белые облачка в небе да крошечные белые ягнята: они прыгали и сталкивались лбами под животами матерей, которые стояли в ожидании и жевали, широко раздвинув задние ноги. Беленькие ягнята крепко бодали друг друга, сосали, потом опять бодались, но недолго. Они убегали от матери и снова принимались играть и скакать, готовые всё крепче и крепче стукаться лбами.
Роберту хотелось знать, счастлив ли Дэвид… Он очень много думал об этом. Может быть, Дэвид только кажется счастливым, в душе же совсем не счастлив. Но спросить об этом сына Роберт не мог; не мог он, как Марта, вгрызаться ему в душу, в тайну отношений между ним и Дженни. Роберт вдыхал запахи весны и думал: «Весенний цветок, пение птицы — и готово, человек влюбился. Единственная птица, которой можно разрешить петь весной — это кукушка… Если бы Дэвид просто взял эту Дженни (а она, судя по виду, как раз девушка такого сорта), он не лежал бы здесь сейчас с таким измученным лицом. Но он был слишком молод, чтобы понять это, и дело окончилось свадьбой. А теперь он тянет лямку в начальной школе, обучает молодого Барраса, гоняясь за заработком, а экзамен на бакалавра и все те прекрасные планы, которые они когда-то строили вместе, отложены в долгий ящик, может быть, совсем забыты». Роберт горячо желал, чтобы Дэвид поскорее выпутался из всего этого, чтобы он шёл вперёд и создал себе имя, делал в жизни что-нибудь настоящее. Ведь он был способен делать большое дело, в нём было что-то такое. Да, Роберт крепко надеялся, что Дэвид всё же добьётся своего. Но он перестал думать об этом, так как у него были и другие заботы.
Вдруг Дэвид приподнялся с земли.
— Ты сегодня очень молчалив, папа. Видно, тебя что-то тревожит.
— Право не знаю, Дэви… Здесь так хорошо… — Он помолчал. — Получше, чем внизу, в Скаппер-Флетс…
Дэвид внезапно понял. Сказал медленно:
— Так вот где ты теперь работаешь!
— Да. Мы уже в Скаппер-Флетс. Три месяца тому назад начали вскрывать жилу.
— Вот как!
— Да.
— А вода есть?
— Есть. — Роберт спокойно пыхтел трубкой. — В моём забое она доходит до вентилятора. Оттого-то я и заболел на прошлой неделе.
От мирного тона отца Дэвиду вдруг стало тяжело. Он сказал:
— А ведь ты жестоко боролся, отец, за то, чтоб людей не посылали в Скаппер-Флетс.
— Может быть, и боролся. Но нас победили. Мы бы сразу тогда вернулись в Скаппер-Флетс, если бы контракт Барраса не был расторгнут. Ну, а теперь он подписал новый, — и мы снова там, откуда всё началось. Жизнь вертится как колесо, сынок, ждёшь, ждёшь и под конец, смотришь, — пришла на то же самое место.
Короткое молчание. Потом Роберт продолжал:
— Я уже тебе говорил когда-то, что не боюсь сырости. Всю жизнь приходилось работать в сырых местах, и чем дальше, тем в худших и худших. Беспокоит меня не это, а вода в отвале. Смотри, Дэви, я тебе сейчас объясню. — (Он поставил ладонь ребром на землю.) — Вот жила Дэйк, она служит как бы перегородкой, это сброс, который тянется вниз на север и на юг. По одну сторону от неё все старые выработки, отвал для всех шахт старого «Нептуна», которые идут от «Снука». Все нижние этажи отвала залиты водой, там воды тьма, да иначе и быть не может. Так. Теперь, Дэви, вот здесь, по другую сторону Дэйка, на запад, лежит Скаппер-Флетс, где мы сейчас работаем. И что же мы делаем? Мы вынимаем уголь — и всё ослабляем и ослабляем перегородку.
Он снова закурил.
— А я всегда слышал, будто Дэйк выдержит что угодно, будто это — природный целик[10], — заметил Дэвид.
— Возможно, — отвечал Роберт, — но невольно иной раз подумаешь: а что будет, если мы работаем слишком близко к старым, залитым водой выработкам? Эта натуральная перегородка может оказаться слишком тонкой.
Роберт говорил рассудительным тоном, почти задумчиво. Казалось, все его былое ожесточение исчезло.
— Но, папа, знают же они, что делают, обязаны знать, насколько близко вы работаете от старых забоев. У них обязательно должен быть план копей.
Роберт отрицательно покачал головой.
— У них нет плана старых выработок «Нептуна».
— Они обязаны их иметь. Тебе следовало бы сходить к инспектору, к Дженнингсу.
— А что толку? — равнодушно возразил Роберт. — Он ничем помочь не может. Не может он навязать им закон, которого не существует. Закон ничего не говорит о копях, заброшенных до 1872 года, а старые выемки «Нептуна» оставлены задолго до этого. Тогда не беспокоились о том, чтобы сохранить планы. И они потеряны. Вода может оказаться сразу же по ту сторону Дэйка, а может быть, она и на полмили от него.
Он зевнул, как бы показывая, что устал говорить об этом, и, улыбнувшись Дэвиду, прибавил:
— Будем надеяться, что на полмили.
— Но, папа… — Дэвнд замолчал, расстроенный тоном отца. Роберт, видимо, был переутомлён и впал в какой-то фатализм. Он заметил выражение лица Дэвида и снова улыбнулся.
— Больше я из-за этого не стану поднимать шума, Дэви. Никто из них в тот раз не верил мне, ни один из наших, и только надежда получить прибавку в полпенни заставила их бастовать. Я больше не хочу ни о чём беспокоиться. — Он замолчал, посмотрел на небо. — Знаешь, я, пожалуй, приду сюда и в следующее воскресенье. И ты тоже приходи. На Уонсбеке весна — самое лучшее время. — Он закашлялся обычным глухим кашлем.
Дэвид сказал торопливо:
— Тебе из-за твоего кашля следовало бы почаще бывать на воздухе.
Роберт усмехнулся:
— Я сбегу сюда опять на днях. — Он постучал трубкой по груди. — Но кашель — это пустяки. Мы с ним старые друзья. Никогда он меня не убьёт.
С безмолвной тоской смотрел Дэвид на отца. Его нервы, до последней степени взвинченные за последние дни, не могли вынести всего этого: кашля отца, его беспечного тона, его апатичного отношения к тяжёлым условиям работы в Скаппер-Флетс. А что если им там действительно грозит опасность? Сердце Дэвида сжалось. И он подумал с неожиданной решимостью:
«Я должен поговорить с Баррасом относительно Скаппер-Флетс. Поговорю с ним на этой же неделе».
XIX
Джо тем временем жил припеваючи. Впоследствии, размышляя об этом периоде своей жизни, он часто называл его «золотым старым временем» и твердил: «вот это была жизнь!»
Ему нравился Шипхед, уютный городок с хорошими трактирами, двумя удобными бильярдными, дансинг-холлом и вечерними состязаниями в боксе, регулярно каждую субботу. Он был доволен переменой обстановки, своей квартирой, своей конторой, которая помещалась напротив Фаунтен-отеля, в комнате с телефоном, двумя стульями, конторкой, сейфом, календарным расписанием скачек и портретами, вырезанными из газет и наклеенными на стенах. Он был доволен и своим новым светло-коричневым костюмом и новой цепочкой для часов, красовавшейся между двумя верхними карманами жилета. Доволен своими ногтями, которые приводил в порядок при помощи перочинного ножика, развалясь на стуле, заломив шляпу на затылок и положив ноги на конторку. Доволен тем, что у него налаживалось дело с хорошенькой вертушкой, блиставшей в кассе нового кино. А больше всего нравилась Джо его нынешняя служба. Не служба, а одно удовольствие: нужно было только собирать заявки и деньги, о заявках сообщать по телефону Дику Джоби в Тайнкасл, а деньги хранить до субботнего вечера, когда Дик самолично являлся за ними. Дик считал, что Джо именно тот человек, который нужен для этого дела, — для того, чтобы открыть в Шипхеде новый филиал: он парень подходящий, бойкий, добродушный и чистосердечный, а такой сумеет вербовать клиентов, увиливать от полиции, действовать ловко и энергично.
Дику нужна была не счётная машина какая-нибудь, — упаси бог — не чиновник, который сидел бы в конторе и хлопал глазами, ожидая, чтобы дело пришло к нему. Дик искал ловкого парня, честного и с головой.
Что же, разве Дик ошибся? Джо удовлетворённо улыбнулся даме в трико на противоположной стене, которая, по-видимому, упражнялась в «французском боксе» с белоглазым кафром. «Ловкий малый, с головой на плечах…» Была ли у него голова на плечах?! Джо чуть не захохотал громко: дело-то уж очень простое, слишком простое… Нужно только не зевать: суметь надуть другого раньше, чем он надует тебя. Джо отложил зубочистку и, сунув руку в внутренний карман, достал оттуда тоненькую книжечку в пёстрой обложке. Эта книжечка радовала Джо. В ней, разлинованной красными строчками, было написано, что двести два фунта стерлингов и десять шиллингов имеются на счету у мистера Джо Гоулен, проживающего в Шипхеде на Браун-стрит № 7. Книжечка являлась доказательством, что Джо был парень не промах.
Зазвонил телефон. Джо взял трубку.
— Алло! Да, мистер Карр, да! Конечно. В два тридцать. Десять шиллингов на «Скользящего», остальные — на «Чёрного Дрозда», в четыре. Сделано, мистер Карр!
Это Карр, аптекарь с Банковской улицы. — Забавно, что играют на скачках такие люди, о которых никто бы этого не подумал, — рассуждал Джо. У Карра такой вид, словно он ни о чём не думает, кроме ялаппы[11] и других аптечных снадобий, каждое воскресенье он ходит с женой в церковь, а между тем регулярно два раза в неделю ставит по десять шиллингов. И выигрывает. Часто выигрывает порядочные деньги. Сразу можно угадать, кому везёт в игре. Такие всегда осторожны и ничем не показывают, что выиграли. И неудачников вы тоже сразу угадаете. Вот хотя бы молодой Трэси, мот, что приехал в Шипхед в прошлом месяце: вот это уж, можно сказать, прирождённый неудачник. Глупость прямо на роже написана. С той минуты, как молодой Трэси стал к нему подъезжать в бильярдной у Марки насчёт игры на грошовую ставку и поставил один фунт на «Салли Слопер», которая пришла к финишу последней из четырёх, он, Джо раскусил этого простака. Молодого Трэси каждый мог провести. Это был худой неряшливый малый, без подбородка, вечно он смеялся, и вечно в зубах у него торчала папироска. Но как бы там ни было, а молодой Трэси имел деньги для игры на скачках, за месяц он поставил двадцать фунтов — и все потерял, ибо постоянно проигрывал. Молодой Трэси больше уже не был добычей всякого, теперь он был добычей одного только Джо, — «уж на этот счёт будьте уверены».
Снова телефон.
— Алло! Алло!
При всей своей неотёсанности Джо был великолепен, когда разговаривал по телефону. Он начинал приобретать лоск. Он говорил то звучным, бодрым голосом, то холодно, то высокомерно-снисходительно, в зависимости от обстоятельств. Он уже больше не калечил английский язык, если не считать тех случаев, когда ему нужно было изобразить усиленную приветливость.
Джо, ухмыляясь, ещё больше развалился на стуле. На этот раз вызвали не по делу: барышня из кассы кино решила «брякнуть» ему, пока не пришёл хозяин.
— Алло, Минни! Что? А кто же, вы думали — Чинглунг-су? Ха! Ха! Ах вы, ветреница! Что? На трёхчасовой… или любой заезд? Да за кого вы меня принимаете, Минни? Рассчитываете, что я буду задаром выдавать государственные тайны? Ни за что, ни даже за ваше милое, чистое, как жемчужина, сердечко, Минни! Я ведь уже говорил вам… Что такое?! — Джо вдруг разинул рот, выпучил глаза и слушал некоторое время молча. — Ну, тогда другое дело, Минни, разве я не говорил всегда, что согласен? Это вы все колебались да не могли решиться… Ну, хорошо, Минни… если вы передумали, то я, пожалуй, смогу устроить вам это.
Пыжась от гордости, Джо сохранял однако спокойный, убедительный, льстивый тон.
— Положитесь на меня, Минни. Ну да, наверняка. Я всегда говорил, что в вас есть эта жилка… Но услуга за услугу, — ведь это наш девиз, а, Минни?.. Однако, послушайте, если вы думаете, что вы можете помимо меня… — а, ну, ладно, Минни. Я только подумал, что… Так, значит, в одиннадцать часов, на улице у кино. Приду, можете побиться об заклад своими подвязками. Приду и принесу ваш выигрыш.
Он весело повесил трубку. Ну, не говорил ли он всегда, что именно так надо действовать — заставлять гору приходить к Магомету, как говорится в школьных учебниках? Он выпятил грудь. Ему захотелось вскочить и пуститься в пляс, протанцевать кек-уок по всей конторе. Но нет, теперь это не подобает ему, выдержанному светскому человеку, кое-чего уже достигшему.
Он прежде всего вынул все бланки утренних заявок. Просмотрел каждый опытным глазом, критически исследовал и взвесил его содержание раньше, чем отложить в сторону. В конце концов образовались две кучки: в одной — большой — все «подходящие» заявки, а в другой — только три бланка, заявки людей, которые, как он знал, всегда проигрывали. Трэси, например, поставил три фунта (до такого азарта он до сих пор ещё не доходил) на «Гортензию», старую жилистую лошадь, которая никогда кандидатом на приз не считалась. Джо слегка усмехнулся глупости Трэси (что он понимает в цифрах?) и, мысленно произведя какие-то подсчёты, разорвал его заявку на мелкие кусочки. На других двух бланках были ставки на «Фулбрука» и «Зеницу ока». Он разорвал и их. Все ещё усмехаясь, он посмотрел на часы: половина второго, больше заявок не будет. Он весело снял телефонную трубку, пошутил с телефонистом, попросил соединить себя с Тайнкаслом, до которого было несколько миль.
— Алло! Это Дик Джоби? Говорит Джо. Сегодня день довольно удачный, Дик. Ха! Ха! Правильно, Дик.. Если вы готовы, Дик, то слушайте…
Джо стал читать ему одну за другой все неуничтоженные заявки. Читал бойко, ясно, преувеличенно звучно. Окончил.
— Да, это все, Дик. Что? Уверен ли я в этом? Да, могу поручиться, Дик. А вы когда-нибудь видели, чтобы я ошибался? Да, это все, Дик. Ну, пока! Увидимся в субботу.
Джо со всего размаха бросил трубку, встал, подмигнул даме в трико, заломил шляпу набекрень и, выйдя, запер контору. Он пересёк кипевшую суетой улицу, прошёл через бар Фаунтен-отеля, кивая на все стороны, одному, другому. Все тут его знали… его, Джо Гоулена… комиссионера… большого человека.
Он заказал бифштекс, большой, сочный, пухлый бифштекс с кровью, зажаренный так, как он любил, с луком и ломтиками картофеля, и к нему пинту горькой «Три X». Он смаковал каждую крошку бифштекса, каждую каплю горькой. Джо обладал редкой способностью наслаждаться. За бифштексом последовал кусок стильтонского сыра с булочкой. А хорош этот стильтон… Ей-богу, хорош. Много он, Джо Гоулен, знал о стильтонском сыре ещё пару лет тому назад! А теперь!.. Да, он идёт в гору, поднимается всё выше и выше…
Днём Джо был более или менее свободен. Поболтал с Престоном, Джеком Престоном, хозяином Фаунтен-отеля… (славный малый этот Джек!). Потом прогулялся до бильярдной Марки и сыграл парочку партии в «снукер». Трэси здесь не было. Не было чудака Трэси, но это не важно, его три фунта благополучно покоились во внутреннем кармане Джо.
Поиграв в «снукер», Джо отправился в гимнастический зал молодого Карлея. Джо был регулярным посетителем этого заведения: человек ни на что в мире не годен, если не следит за своим здоровьем, он и наслаждаться жизнью не способен. А он, Джо, способен? «Все понемножку и в своё время», — подумал Джо благодушно, вспомнив о Минни и встрече с ней в одиннадцать часов.
В гимнастическом зале Джо разделся, обнажив крепкое мускулистое тело весом в семьдесят шесть килограммов, поупражнялся на брусьях, потом в боксе, сделав три круга с самим Карлеем. Он здорово вспотел, пошёл в бассейн, где мок долго и основательно. После этого душ и растирание. Карлей растирал его недостаточно крепко.
— Сильнее, старина, сильнее, — понукал его Джо. — За что же я плачу вам деньги, как вы полагаете?
Разве он не поддерживал заведения Карлея? Значит, Карлей должен стараться. А между тем он в третьем состязании нанёс ему слишком сильный удар в ухо. Красный, пылающий, Джо соскользнул со скамьи, похожий на большого гладкого тюленя. Шлёпая по полу, босиком побежал в кабинку, оделся, бросил Карлею полкроны и вышел.
Пять часов: самое подходящее время идти в контору. На обратном пути он купил вечернюю газету и с безмятежной уверенностью пробежал глазами последние сообщения. Как он и ожидал, «Гортензии» совсем не видно, «Фулбрук» идёт четвёртым из шести, «Зеница ока» также участвует в заезде. Джо ничем не выдал своих чувств, — одни лишь дураки это делают, — и разве только в осанке его появилось чуточку больше самодовольства, когда он переходил улицу и входил в свою контору.
Расположившись за столом, он занялся подсчётами, потом позвонил по телефону в Тайнкасл.
— Алло! Дик Джоби там? Алло… Что? Мистер Джоби давно уехал? Ага, хорошо, я позвоню завтра утром.
«Так, Дик уехал давно. Ну что ж, ничего удивительного, — сказал себе шутливо Джо. — У Дика сегодня день далеко не из приятных». — Он встал и, насвистывая, принялся поправлять галстук. Тут дверь вдруг открылась, и в комнату вошёл Дик Джоби.
— О Дик, это замечательно… не ожидал вас…
— Молчите, Гоулен. И садитесь. — Сухо, без улыбки, Дик Джоби указал ему на стул.
У Джо вытянулось лицо.
— Но, Дик, старина… — Тут Джо позеленел. За Диком вошёл молодой Трэси, а за Трэси — какой-то огромный краснолицый мужчина с плечами шириной в дом и суровым неприятным взглядом. Великан закрыл дверь и осторожно прислонился к ней. Молодой Трэси, который сегодня уже не выглядел таким простаком, сунул в рот папиросу и безжалостно уставился на Джо.
— Гоулен, — сказал Дик, — вы отъявленный плут и негодяй.
— Что! — Джо овладел собой и сделал мучительное, усилие сохранить уверенный вид. — Полегче, Дик! Что вы хотите сказать? Я только что минуту назад звонил в Тайнкасл, чтобы сообщить, что я забыл вставить в список «Гортензию». Его ставку, — он указал на Трэси и продолжал с все растущим негодованием: — Честное слово, Дик, я забыл, а как только вспомнил, в ту же минуту позволил вам.
— Молчите, Гоулен. Вы не только сегодня, вы и раньше меня обкрадывали. Вот уже месяц как Трэси вручает вам ставки на лошадей. Он внёс вам тридцать пять фунтов, а я не получил из них ни одного пенни!
— Что такое? — зарычал Джо. — Если он это говорит, так он мерзкий лгун. Не верьте ему, Дик. Это гнусная ложь. Моё слово стоит не менее, чем его…
— Да замолчите же, Гоулен, — сказал Джоби в третий раз, почти устало. — Трэси работает со мной. Он проверяет по месяцу каждое из моих отделений так же, как проверял вас. За кого вы меня принимаете? Что же вы думали, что я не контролирую ничего? За всем слежу, осел вы этакий! И знаю, что вы меня обкрадывали. У вас была хорошая служба и возможность выдвинуться. Ну, а теперь я вас выгоню, понимаете, вы, низкий мошенник, в шею выгоню?
«Всё пропало» — подумал Джо. Ярость забушевала в нём, и он начал шуметь.
— А вы поосторожнее с такими словами, как «мошенник»! Помните, с кем разговариваете! Я могу подать на вас в суд. Я…
Он запнулся. Ему ничего не стоило бы треснуть хорошенько Дика, но ведь их было трое, будь они прокляты! И, кроме того, ему в конце концов наплевать, он хорошо заработал на этом деле, немалую сумму отложил. И он хладнокровнейшим образом собрался уходить. Но Дик, отвернувшись, с отвращением бросил:
— Обыщи его, Джим.
Джим отделился от двери и шагнул вперёд с суровым взглядом, с таким видом, словно он намеревался стену прошибить. «О господи, — подумал Джо, — он отберёт у меня все! Будь я проклят! — кипятился он. — Будь я проклят, если допущу это». Он пригнулся и нанёс Джиму сильный удар в челюсть. Удар попал в цель, но челюсть была крепкая как железо. Джим наклонил свою шарообразную голову и кинулся на Джо.
В течение трёх минут вся комната ходуном ходила от шума схватки. Но всё было напрасно, Джо в конце концов с страшным стуком растянулся на полу. Он лежал навзничь, а Джим сидел у него на груди. «Ничего мне не поможет… ничего не поможет…» Ему пришлось позволить Джиму обыскать себя: пёстренькая банковская книжка и пятифунтовые бумажки были выложены на стол.
Когда Дик Джоби с небрежным изяществом сунул деньги к себе в карман и взял в руки банковскую книжку, Джо с усилием поднялся с пола и захныкал:
— Ради бога, мистер Джоби, сэр… Это мои деньги, мои собственные сбережения…
Джоби посмотрел на часы, торопливо подошёл к телефону и вызвал управляющего банком. Продолжая хныкать, Джо ошеломлённо слушал.
— Извините, что беспокою вас в неслужебные часы, но дело самое срочное. Мистеру Гоулену крайне необходимо получить по чеку. Это говорит Джоби из Тайнкасла, да, да. Дик Джоби… Не сделаете ли вы ради меня это одолжение мистеру Гоулену? Благодарю вас, отлично, крайне вам обязан.
— Я не пойду! — завизжал Джо. — Будь я проклят, если пойду.
— Даю вам одну минуту на размышление, — сказал Дик серьёзно. — Если не пойдёте, я вызову полицию.
И Джо пошёл. Молчаливой процессией все четверо проследовали в банк и потом также молча обратно в контору.
— Давайте! — приказал Дик.
— Побойтесь вы бога! — завопил Джо. — Здесь есть и мои деньги.
— Давайте все сюда, — повторил Дик. Джим стоял тут же наготове.
«О господи, он опять свалит меня с ног», — подумал Джо и отдал деньги, — всё, что получил в банке, все свои милые денежки, двадцатифунтовые и пятифунтовые бумажки, соверены, свои заветные двести фунтов, всё, что у него было…
— Ради бога, мистер Джоби… — молил он униженно.
По дороге к дверям Дик Джоби остановился. Лицо его выразило презрение. Он вынул соверен и бросил его Джо.
— Нате, — сказал он, — купите себе шляпу. — И вышел вместе с Трэси и Джимом.
Минут десять Джо сидел, качаясь из стороны в сторону в порыве отчаяния, и слёзы текли по его лицу. Потом он встал и подобрал с полу соверен. В нём кипела бешеная злоба. Он пнул ногой стул — раз, другой, третий. Принялся громить контору. Он уничтожал все старательно, с ожесточением. Мебель здесь была дешёвая, и было её мало. Он всю изломал в щепки. Оплевал весь пол. Проклинал Джоби, выдумывая все новые проклятия. Потом взял синий карандаш и написал на стене большими буквами: «Джоби — мерзкий ублюдок». Написал и другие злобные, неудобопроизносимые гадости. Затем, присев на подоконник, сосчитал свои деньги. Всего, вместе с тем фунтом и мелочью, которые нашлись в кармане у него было ровно тридцать шиллингов. Тридцать шиллингов. Тридцать серебреников!
Он бомбой вылетел из разгромленной конторы и направился прямо к отелю. Десять шиллингов отложил в карман жилета. На остальные напился. Сидел и пил один до половины одиннадцатого. В половине одиннадцатого он был уже вдрызг, безобразно пьян. Поднялся и, шатаясь, побрёл к кинотеатру.
В одиннадцать вышла на улицу Минни, желтоволосая, плоскогрудая, с презрительно-пресыщенной миной, щеголяя своим золотым зубом и всем прочим. Минни, без всякого сомнения, была лакомый кусочек. И Джо обнял её, слегка пошатываясь, оглядывая её с ног до головы.
— Идём, Минни, — сказал он хрипло. — Я принёс твой выигрыш — десять шиллингов. Но это — пустяк по сравнению с тем, что я добуду для тебя завтра.
— О! — сказала Минни разочарованно. — Всем вам нужно от девушки одно и то же.
— Идём! — повторил Джо.
И Минни пошла. В этот вечер Джо шляпы не купил. Но, благодаря этому вечеру, он впоследствии купил себе не одну шляпу, а несколько.
XX
Деревья на аллее стояли тихо под проливным дождём, роняя капли с потемневших от копоти ветвей. Своими унылыми, неясными очертаниями они напоминали плакальщиц, выстроившихся вдоль аллеи, рыдающих в печальных сумерках.
Но Дэвид, торопливо шагавший по мокрой аллее, не замечал плачущих деревьев. Голова его была опущена, на лице застыло сосредоточенное выражение. Весь во власти одной упрямой мысли, он дошёл до дому, позвонил и стал ждать. Дверь сразу же открыли, — но не горничная Энн, а Хильда Баррас, которая при виде Дэвида неожиданно покраснела.
— Как вы рано! — воскликнула она, тотчас же овладев собой. — Слишком рано. Артур у отца в кабинете.
Дэвид вошёл в переднюю и снял с себя мокрое пальто.
— Я пришёл пораньше, потому что мне нужно поговорить с вашим отцом.
— С отцом?! — Она старалась принять иронический вид, но внимательно всматривалась в его лицо. — Как серьёзно вы говорите это!
— Разве?
— Да, ужасно серьёзно.
Он уловил в её голосе сарказм, но ничего не отвечал. Ему чем-то нравилась Хильда, её неумолимая резкость была, по крайней мере, искренна. Хотя ей явно хотелось узнать, что он затеял, она не стала расспрашивать и только равнодушно заметила:
— Я уже вам сказала, что они оба в кабинете.
— Могу я пройти туда?
Она пожала плечами, не отвечая. Дэвид перехватил брошенный на него взгляд тёмных глаз, затем она повернулась на каблуках и ушла. С минуту он стоял, собираясь с мыслями, потом поднялся по лестнице. Постучал и вошёл в кабинет.
В комнате, ярко освещённой, было тепло, в камине пылал огонь.
Баррас сидел за письменным столом, а Артур стоял у камина, лицом к нему. При входе Дэвида Артур улыбнулся дружелюбно, как всегда. Баррас же поздоровался с ним далеко не так сердечно. Он повернулся в своём кожаном кресле и вопросительно посмотрел на Дэвида.
— Что скажете? — спросил он отрывисто.
Дэвид перевёл глаза с сына на отца. Решительно сжал губы.
— Я хотел бы поговорить с вами, — сказал он Баррасу.
Баррас откинулся на спинку стула. У него сегодня было превосходное настроение. С дневной почтой он получил письмо от лорда-мэра Тайнкасла, который просил его принять на себя обязанности председателя организационной комиссии по постройке нового корпуса к Городскому Королевскому госпиталю. Он уже имел звание судьи, состоял три года председателем местного Комитета просвещения, а теперь ещё новое приглашение. Он был доволен, потому что уже чуял впереди титул, как откормленный мастиф нюхом чует кость с мясом. Своим изящным и аккуратным почерком (в «Холме» пишущих машинок не водилось) он писал лорду-мэру, подобающим образом выражая своё согласие. Сидя здесь, у себя в кабинете, он казался олицетворением какого-то почти животного довольства судьбой, которая была к нему столь милостива.
— О чём же это вы хотите говорить? — воскликнул он. И, заметив взгляд, который Дэвид бросил на Артура, прибавил нетерпеливо: — Начинайте же. Если это относительно Артура, то ему полезно послушать.
Дэвид быстро, решительно перевёл дыхание. В присутствии властного, критически настроенного Барраса то, что он намеревался сказать, вдруг показалось ему нелепым и самонадеянным. Но он решил говорить с Баррасом, и ничто не поколеблет его решимости!
— Это относительно новых разработок в «Парадизе», — заторопился он раньше, чем Баррас успел сказать ещё что-нибудь. — Конечно, я не имею права говорить об этом, я теперь не работаю в копях. Но там работает мой отец и два брата. Вы моего отца знаете, мистер Баррас, он тридцать лет работает шахтёром, и он не паникёр. Но с тех пор как вы заключили новый договор и начали вскрывать целик, он страшно беспокоится, как бы не произошло прорыва.
Молчание. Баррас продолжал изучать лицо Дэвида холодно-испытующим взглядом.
— Если вашему отцу не нравится в «Парадизе», он может уйти. С этой же самой бредовой идеей он носился семь лет тому назад. Он всегда был смутьяном.
Дэвид чувствовал, что в нём закипает кровь, но заставлял себя говорить спокойно:
— Не только моему отцу, но и очень многим рабочим там не нравится. Они говорят, что вы ведёте разработку слишком близко к старому отвалу, к выемкам в старом «Нептуне», которые, вероятно, доверху залиты водой.
— В таком случае они знают, что можно сделать, — сказал ледяным тоном Баррас. — Они могут уйти.
— Нет, не могут. Им приходится думать о куске хлеба. Почти у каждого есть жена и дети, которых надо кормить.
Выражение лица Барраса незаметным образом изменилось, стало ещё жёстче.
— Тогда пускай обращаются к своему Геддону. Ведь он для этого и поставлен, — не так ли? Ему платят за то, чтобы он принимал от них жалобы. А вас это дело совершенно не касается.
Атмосфера внезапно стала сгущённой, — и Артур смотрел то на Дэвида, то на отца со всё возраставшим беспокойством. Артур не выносил неприятностей, и всё, что грозило неприятной сценой, вызывало в нём острую тревогу. Дэвид не сводил глаз с Барраса. Он был бледен, но решимость и самообладание не покидали его.
— Я прошу только, чтобы вы внимательно выслушали то, что эти люди думают вам сказать.
Баррас отрывисто засмеялся.
— Ну, конечно, — сказал он язвительно. — Так вы рассчитываете, что я буду сидеть тут и слушать, как мои рабочие учат меня делу.
— Значит, вы ничего не сделаете?
— Ровно ничего!
Дэвид стиснул зубы, сдерживая бушевавший в нём гнев. Сказал тихо:
— Очень хорошо, мистер Баррас. Раз вы так неправильно толкуете то, что мною сказано, мне незачем говорить больше. Конечно, моё обращение к вам неуместно.
Он постоял ещё немного, как бы надеясь, что Баррас заговорит, потом повернулся и спокойно вышел из кабинета.
Артур не сразу последовал за ним. Молчание затянулось.
Наконец, Артур сказал робко, опустив глаза:
— Я не думаю, чтобы он хотел тебя обидеть, папа. Дэвид Фенвик — славный малый.
Баррас не отвечал.
Артур покраснел. Несмотря на то, что он принял очень много холодных ванн и успел чуть не наизусть выучить всю серию красных брошюрок, он всё ещё не отучился от позорной привычки краснеть.
Но он продолжал с каким-то отчаянием:
— А ты не думаешь, что он до некоторой степени прав? У меня из головы не выходит то, что он сказал. Сегодня в «Парадизе» случилась странная вещь, папа. Насос в Скаппере остановился во время дневной смены.
— И что же?
— В «Куполе» скопилось очень много воды.
— Вот как! — Баррас взял в руки перо и стал рассматривать его кончик.
Артур ждал. Но его сообщение, казалось, не произвело на отца никакого впечатления. Отец по-прежнему сидел величаво, как на троне, и смотрел на него критически, полурассеянно.
Артур снова заговорил неуверенным тоном:
— Мне показалось, что в Скаппер-Флетс выступило очень много воды. Видимо, какая-нибудь глыба подсечённого угля оторвалась от Дэйка и переместилась, как будто сзади на неё что-то давило. Мне казалось, что лучше будет тебе об этом узнать, папа.
— Лучше будет узнать, — повторил Баррас, словно очнувшись. — О да! — И добавил с сардонической любезностью: — Я тебе, разумеется, крайне признателен, Артур. Не сомневаюсь, что ты опередил Армстронга, по крайней мере, на шестнадцать часов, это очень отрадно.
У Артура был удручённый и обиженный вид, глаза его блуждали по узору ковра.
— Как было бы хорошо, папа, если бы у нас были планы старых выработок «Нептуна». Тогда мы бы знали наверное. Меня просто бесит, что в прежние времена не чертили карт, папа.
Застывшая величавость судьи никогда не сходила с лица Барраса. Он не способен был насмехаться. Слова его прозвучали лишь холодным выговором:
— Ты немного опоздал со своим возмущением, Артур. Родись ты восемьдесят лет тому назад, ты бы, без сомнения, произвёл коренной переворот в промышленности.
Снова пауза. Баррас посмотрел на недоконченное письмо, лежавшее перед ним на столе. Взяв его в руки, он, видимо, просматривал его, сурово восхищаясь его стилем. Придумал новый оборот для заключительной фразы, поднял перо. И вдруг заметил, что Артур всё ещё стоит у двери. Он стал вдумчиво рассматривать его с тем же выражением, с каким только что перечитывал письмо, и с его лица постепенно исчезла суровость. Он почти развеселился, настолько, насколько был способен.
— Твой интерес к «Нептуну» очень похвален, Артур. И я с удовольствием замечаю, что ты уже имеешь свои соображения насчёт того, как следует им управлять. Не сомневаюсь, что через несколько лет ты будешь руководить копями и мною! — (Баррас засмеялся бы конечно, если бы умел смеяться, как другие люди.) — Ну, а пока советую тебе заниматься простыми вещами и не думать больше об этом сложном деле. Ступай, разыщи Фенвика, и пусть он вобьёт немножко тригонометрии в твою глупую голову.
Когда Артур ушёл, слегка пристыженный и готовый просить прощения, Баррас вернулся к своему письму. На чём он остановился? Какую фразу хотел изменить? «Ах да, вспомнил!» И своим аккуратным твёрдым почерком он принялся писать: «Я со своей стороны…»
XXI
Быстро проходили месяц за месяцем, лето сменилось осенью, осень — зимой, воспоминание о разговоре с Баррасом уже меньше мучило Дэвида. Но зачастую ещё при мысли об этом разговоре его всего передёргивало. Он вёл себя как дурак, самонадеянный дурак!
В Скаппер-Флетс работали по-прежнему, договор нужно было выполнить к новому году. Уроки в «Холме» прекратились. Артур с честью выдержал экзамены и получил аттестат. К этому же времени Дэна Тисдэйля освободили от военной службы.
Теперь Дэвид как бешеный накинулся на свою работу. Окончательные экзамены на степень бакалавра были назначены на 14 декабря, и он решил подготовиться к этому времени непременно, хотя бы это ему стоило жизни. Ему надоело всё откладывать да откладывать, он теперь оставался глух к приставаниям Дженни, перешёл на последний курс заочного университета и каждые две недели уезжал на свободные дни к Кэрмайклю в Уолингтон. Он чувствовал, что добьётся успеха, но надо было принять к этому все меры.
Дженни изображала теперь «бедную заброшенную жёнушку», — Дженни всегда становилась «жёнушкой», когда искала сочувствия. Она жаловалась, что у неё никто не бывает, что у неё нет друзей. Искала общества и даже завела дружбу с женой «Скорбящего», которая была постоянной посетительницей, так как являлась аккуратно за квартирной платой. Дружба между ними продолжалась до тех пор, пока миссис «Скорбящая» не взяла с собой Дженни на собрание верующих. Дженни воротилась с этого собрания в очень весёлом настроении. Дэвиду не удалось узнать у неё, что там происходило, она заметила только, что всё было ужасно «некультурно».
Наконец Дженни прибегла к последнему ресурсу — вспомнила о своих родных и решила, что хорошо бы пригласить кого-нибудь из них погостить. Но кого? Не «ма», потому что ма все толстеет, становится все тяжелее на подъём, её целый день с места не сдвинешь, это будет какой-то мёртвый балласт в доме. Филлис и Клэри приехать не могут, обе уже служат у Слэттери, и их не отпустят. Отец тоже не может, а если бы и мог, то не решится расстаться с голубями: папаша скоро и сам превратится в голубя, право!
Оставалась одна Салли. Салли не служила у Слэттери. Она начала блестяще — поступила на Тайнкаслскую телефонную станцию и если бы оставалась там, всё было бы прекрасно. Работа на Тайнкаслской телефонной станции была «чистой» и «первоклассной», не говоря уже о множестве преимуществ. Но, к несчастью, папаша по глупости забрал себе в голову, что у Салли — талант актрисы. Вечно водил её по мюзик-холлам, подстрекал к передразниванию «звёзд» варьете, посылал в дансинг, одним словом — валял дурака. И мало того: он убедил Салли выступить в «Эмпайре» на «субботнем конкурсе». Эти «конкурсы» неприличны, на них бывает всякий сброд.
Как ни печально, а Салли на этом конкурсе одержала победу. Она не только получила первый приз, но имела такой успех у галёрки, что директор предложил ей ангажемент на всю следующую неделю. К концу этой недели Салли было предложено турне на полтора месяца по северному округу Пэйн-Гоулд.
И зачем, — с грустью спрашивала себя Дженни, — ах, зачем Салли оказалась так глупа, что приняла это предложение? Но она его приняла, плюнула на «первоклассную» службу телефонистки со всеми её преимуществами и отправилась в шестинедельное турне. И это, конечно, погубило Салли, это был конец всему. Вот уже четыре месяца, как она безработная. Никаких турне, никаких ангажементов, ничего. На телефонной станции и слышать о ней больше не хотят. Досадно! Но что делать, это — солидное учреждение, и там никогда не возьмут обратно служащего, который пренебрёг ими. «Да! — вздыхала Дженни. — Боюсь, что бедная Салли сама себя погубила!»
Всё же будет приятно, что Салли приедет погостить, да и, кроме того, надо бедняжку чем-нибудь порадовать. Быть может, под сестринской нежностью Дженни скрывалась самодовольная потребность покровительствовать. Дженни всегда стремилась «показать себя» людям.
Салли приехала в Слискэйль на третьей неделе ноября, и была восторженно встречена сестрой. Дженни шумно выражала свою радость, обнимая «милочку Салли», сыпала восклицаниями вроде: «и подумать только!..», «ну, вот совсем как в старые времена», поверяла Салли свои маленькие тайны, заливалась смехом, показывала ей новую мебель в комнате для гостей, бегала наверх то с горячей водой, то с чистым полотенцем, весело примеряла шляпу Салли: «Ну, посмотри, милочка, правда, она ко мне идёт?»
Дэвид был доволен: он не видел Дженни такой весёлой и оживлённой. Но её восторженное настроение выдохлось до смешного быстро, бегать наверх к Салли ей скоро надоело, журчащий смех затих, и постепенно исчезла увлекательная новизна общения с «милочкой Салли».
— Она переменилась, Дэвид, — с огорчением констатировала Дженни к концу первой же недели, — совсем не та девочка, что раньше. Правда, высокого мнения о ней я никогда не была…
Но Дэвид не находил в Салли особых перемен: она стала разве только немного тише и, пожалуй, мягче. Может быть, Дженни своей экспансивностью укротила её. А может быть, Салли остепенилась под влиянием мысли, что она человек конченый. Вся её бойкость пропала. Во взгляде была какая-то новая для всех серьёзность. Она старалась быть полезной в доме, бегая по поручениям, помогая Дженни хозяйничать. Она не требовала никаких развлечений, и затеи Дженни, все её хвастовство только заставили Салли больше уйти в себя. Раза два, сидя в кухне на некрашеном столе перед ярко пылавшим огнём и болтая ногами, она «снизошла» (по выражению Дженни) до откровенности. Тогда она говорила без умолку, с весёлым простодушием рассказывая Дэвиду о своих приключениях во время турне по Пэйн-Гоулд, о квартирных хозяйках, антрепренёрах, о «допотопных» уборных провинциальных театров, о своей неопытности, нервности и промахах.
В Салли не было самонадеянности. Она отлично передразнивала других, но умела ещё лучше посмеяться над собой. Первый её рассказ ужасно развенчивал её самое, это был рассказ о том, как её освистали в Шипхеде, — Дженни слушала его с удовольствием… Но Салли рассказала об этом весело, без малейшей горечи. Она не обращала на себя никакого внимания. Она никогда не завивалась, умывалась всегда холодной водой и каким попало мылом, платьев у неё было очень мало, и она о них не заботилась, в противоположность Дженни, которая постоянно что-то перешивала, вышивала и разутюживала и держала свои туалеты в идеальном порядке. У Салли имелся один-единственный коричневый шерстяной костюм, который она носила почти постоянно. Она, как выражалась Дженни, «из этого костюма не вылезала». У Салли было правило: купив платье, сносить его, а тогда уже покупать новое. У неё не было «хороших» платьев, «воскресных» шляп, нарядного вышитого белья. Она носила простое вязаное трико и башмаки на низких каблуках. Фигура у неё была короткая и довольно топорная. Она была очень некрасива.
Дэвиду общество Салли доставляло громадное удовольствие, однако его снова начала беспокоить все растущая раздражительность Дженни.
Но бот однажды вечером (это было 1 декабря), когда он вернулся из школы, Дженни встретила его с прежним оживлением.
— Угадай, кто приехал в Слискэйль? — сказала она, вся расплываясь в улыбке.
Салли, подавая на стол ужин Дэвида, сказала серьёзно:
— Буфало Билль.
— Перестань ты, дерзкая девчонка! — оборвала её Дженни. — Я знаю, что ты его почему-то не любишь. Нет, Дэвид, в самом деле, тебе ни за что не угадать, честное слово, не угадать. Это — Джо.
— Джо? — повторил Дэвид. — Джо Гоулен?
— Ну да, — подтвердила Дженни, сияя. — И какой у него чудный вид! Я чуть с ног не свалилась, встретив его на Церковной улице. Разумеется, я не собиралась с ним здороваться, в последнее время перед его отъездом я не слишком была довольна Джо Гоуленом. Но он первый подошёл и так мило заговорил со мной. Он удивительно переменился к лучшему.
Салли смотрела на сестру.
— Ты оставила Дэвиду холодного мяса? — спросила она.
— Нет, нет, — отвечала рассеянно Дженни. — Сегодня у нас к чаю ничего нет, мясо оставлено на ужин. Я пригласила Джо зайти, зная, что ты его захочешь повидать, Дэвид.
— Да, разумеется.
— Ты, конечно, понимаешь, что меня он мало интересует. Но, пожалуй, не мешает показать мистеру Джо Гоулену, что не он один добился кое-чего в жизни. Поверь мне, моим синим сервизом, и салфеточками, и холодным мясом с подогретым горошком я утру нос мистеру Гоулену. Жаль, что у нас треска была вчера, а не сегодня: я бы могла вынуть мой новый нож для рыбы. Ну, да ничего, попрошу у миссис «Скорбящей» её ножи для мяса, и у нас всё будет очень парадно, уверяю тебя.
— Почему бы тебе, если так, не нанять ещё дворецкого? — невинно заметила Салли.
Дженни покраснела. Весёлое выражение сошло с её лица. Она напустилась на Салли:
— Ты, неблагодарная злючка, как ты смеешь стоять тут и говорить мне такие вещи! Я, кажется, достаточно хорошо к тебе отнеслась, не мешало бы это помнить. И подумать только, что после всего она начинает ещё меня критиковать потому лишь, что я пригласила джентльмена на ужин в свой собственный дом. Нет, только подумать! Это после всего, что я для неё сделала! Не нравится это вам, миледи, так можете отправляться домой!
— Я уеду домой, если ты этого хочешь, — сказала Салли. И вышла, чтобы принести Дэвиду чаю.
Джо явился в седьмом часу: светло-коричневый костюм, часовая цепочка, внушительный котелок, мина простодушной приветливости, ни самодовольства, ни шумного хвастовства, которых опасался Дэвид. Джо был вынужден вернуться в родной город, ему порядком не повезло, хотя он не хотел себе в этом сознаваться. Если говорить правду, Джо всё ещё был без работы. Он подумывал уже о том, чтобы вернуться на завод Миллингтона. В конце концов разве Стэнли, этот долговязый дурак, не обещал помочь ему выдвинуться? Что же, хорошо, он пойдёт к Миллингтону. Но не сейчас ещё, не сейчас. У Джо было кое-что на душе, кое-что, совсем его не радовавшее, он был недоволен собой, обеспокоен одним обстоятельством. Господи, каким идиотом бывает иногда человек! Но, может быть, это в конце концов окажется пустяком?
Этой шаткостью физического и душевного состояния объяснялась смиренно-добродетельная мина Джо, его поза человека, возвратившегося, наконец, чтобы повидать престарелого отца, и скромно умалчивающего о своих несомненных успехах на жизненном поприще. И так он рад был увидеть Дэвида, так глубоко взволнован встречей со «старым товарищем»! Это было прямо трогательно!
С Дженни Джо разговаривал смиренно, покорно, виновато. Хвалил её сервиз, салфеточки, её платье, её стряпню. Для человека, привыкшего к более богатому меню, чем холодная говядина с горошком, он даже слишком хорошо поел за ужином. Он, казалось, был поражён, сильнейшим образом поражён переменой к лучшему в социальном положении Дженни.
— Клянусь богом! — повторял он беспрестанно. — Вам здесь получше живётся, чем на Скоттсвуд-род!
Манеры его заметно улучшились. Он теперь уже не гонялся по тарелке ножом за каждой горошиной. Он был предупредителен с дамами. Он стал красивее, чем когда-либо, и разговаривал чуть не почтительным тоном.
Дженни была этим польщена, «светская» чопорность мало-помалу соскользнула с неё, сменилась милой шаловливостью, снисходительностью, болтливостью.
Нельзя сказать, чтобы Джо много разговаривал с Дженни. Вовсе нет. Заметно было, что Джо теперь мало времени уделяет женщинам, и его интерес к Дженни — простая вежливость и дружеское расположение. Что касается Салли, то он и не взглянул на неё ни разу. Джо был занят исключительно Дэвидом, сыпал вопросами, выражал усиленный интерес и восхищение. Это замечательно, что Дэвид через две недели будет держать экзамен на бакалавра; занятия с Кэрмайклем по свободным дням, конечно, «первоклассная» идея. «Ты всегда был парень с мозгами, не так ли, Дэви, старина?»
Джо и Дэвид долго разговаривали после ужина, а Дженни беспрестанно входила и выходила, весело напевая и время от времени милостиво осведомляясь: «Ну, как вы тут?» Салли с каким-то сдержанным ожесточением мыла посуду в чуланчике за кухней.
— Приятно было встретиться с тобой снова, — сказал Дэвид на прощанье, когда Джо поднялся, чтобы уйти.
— И я не меньше рад был тебя повидать, старина, — отозвался Джо. — Поверь, для меня это первое удовольствие. Я рассчитываю пробыть здесь неделю-другую, и нам с тобой следует это время почаще встречаться. Пойдём, проводи меня. Право, пойдём, ещё рано. Да, кстати, — Джо сделал паузу и с весёлым простодушием сказал, играя цепочкой: — Чуть не забыл. Видишь ли, Дэвид, я сегодня дочиста выгреб все карманы и отдал моему старику целую пачку, изрядную пачку денег, всё, что у меня было, расчувствовался, понимаешь, увидев его. Ты не можешь одолжить мне пару-другую фунтов, — только покуда я получу извещение из банка? Какую-нибудь парочку фунтов, не больше.
— Пару фунтов, Джо? — растерянно уставился на него Дэвид.
— О, тогда не надо, извини, — улыбка Джо исчезла, он был явно задет, обижен. Его сияющее лицо вдруг выразило оскорблённое достоинство, оскорблённое товарищеское чувство. — Если не хочешь — тогда не надо… это пустяки… Я легко достану где-нибудь в другом месте.
— Нет, Джо… — Обиженное лицо Джо резануло Дэвида, он чувствовал себя низким скрягой. У него в спальне, в комоде, было припрятано около десяти фунтов на оплату экзаменов. Чтобы отложить эти деньги, пришлось изрядно экономить. Но он сказал вдруг: — Разумеется, я дам тебе, Джо.
Он помчался наверх, достал три фунта и, воротясь, вручил их Джо.
— Спасибо, Дэвид. — Вера Джо в человека была восстановлена. Он сиял. — Я знал, что ты не откажешь старому товарищу… Только до конца недели, понимаешь?
Они вместе вышли на улицу. Джо сдвинул свою шляпу немного набекрень. Когда он пожелал Дэвиду спокойной ночи, это звучало чем-то вроде благословения.
Дэвид повернул на Каупен-стрит. Он собирался сегодня навестить отца, но было уже около десяти часов. Джо задержал его дольше, чем он рассчитывал, а Марта всегда хмурилась, если он забегал к ним поздно, словно поздний приход также был знаком неуважения с его стороны. Он пошёл по Фрихолд-стрит, намереваясь пересечь Бетель-стрит, и вдруг заметил своего брата Гюи, быстро мчавшегося в темноте, в трусиках и спортивной рубашке. Дэвид окликнул его: «Гюи! Гюи!» Кричать пришлось громко, потому что Гюи мчался быстро.
Гюи остановился и перешёл через улицу. Несмотря на то, что он пробежал три мили, он ничуть не запыхался и был свеж и бодр. Узнав Дэвида, он испустил вопль радости и кинулся к нему на шею.
— Дэви, разбойник!
— Гюи, побойся бога, — отбивался от него Дэвид.
Но Гюи на этот раз был неукротим.
— Вышло-таки, Дэви! Наконец-то вышло! Ты знаешь, что я получил сегодня письмо? Мне его отдали, когда я пришёл из шахты. Они меня приглашают, Дэвид! Нет, ты подумай, ну, не замечательно ли это!
— Приглашают? Куда, Гюи? — спросил Дэвид в полном недоумении. Никогда ещё он не видел Гюи в таком состоянии, ни разу в жизни. Если бы он не знал Гюи, он мог бы поклясться, что тот пьян.
Всегда молчаливый Гюи был действительно пьян, но пьян от восторга.
— Пригласили играть в Тайнкасле! Можешь ты поверить этому, старина? Они в прошлую субботу были на матче, а я и не подозревал… и я загнал три гола… я сделал трюк со шляпой, Дэви… и вот теперь меня приглашают на матч с запасной командой в Сент-Джемс-парке, в будущую субботу. О господи, ну, не чудо ли? Если я сыграю хорошо, я буду зачислен, Дэви… зачислен в Объединённую команду… В Объединённую!.. — Голос Гюи оборвался от волнения.
Дэвид понял. Наконец осуществилась недосягаемая мечта Гюи, — то, на что он надеялся, о чём тосковал. Не напрасно, значит, Гюи мучил себя, жил как аскет, закаляя себя от чар тех глаз, что так часто искали его взгляда в субботние вечера на Лам-стрит. И Дэвид, в порыве искренней радости, протянул Гюи руку, поздравляя его.
— Я в восторге, Гюи.
Как смешно прозвучали эти слова, не способные выразить радость, которую он чувствовал.
Гюи продолжал:
— Я много месяцев был у них на примете. Говорил я тебе об этом? Я сейчас не соображаю, что говорю… Но в одном могу тебя уверить. В будущую субботу я сыграю величайшую игру моей жизни. О Дэви, друг, как это чудесно!
Этот последний взрыв восторга, видимо, отрезвил Гюи. Он покраснел и, украдкой взглянув на Дэвида, сказал:
— Я сегодня порядком распустил слюни… Это от волнения. — Он помолчал. — Но ты будешь на матче, Дэвид?
— Буду, Гюи. Приду и буду орать, пока у меня голова не треснет.
Гюи улыбнулся своей прежней застенчивой улыбкой.
— Сэмми тоже обещает прийти. Говорит, что свернёт мне шею, если я не загоню шесть раз!
Он минутку по своей привычке покачался на пятках и сказал:
— Не простудиться бы мне только. Не хочу теперь рисковать. До свиданья, Дэви.
— Покойной ночи, Гюи.
Гюи пустился бежать и исчез во мраке.
Дэвид возвращался домой, чувствуя, что у него потеплело на душе. Войдя в комнату, он застал там одну только Салли, которая сидела в кресле у огня, скорчившись и поджав под себя ноги. Углы её губ были опущены. Она казалась такой маленькой и тихой. Дэвида после радостного возбуждения Гюи поразил её печальный вид.
— А Дженни где? — спросил он.
— Легла спать.
— О! — В первую минуту Дэвид был разочарован. Ему хотелось сразу же рассказать Дженни насчёт Гюи. Потом он снова улыбнулся и стал рассказывать об этом Салли.
Сидя все в той же позе, она внимательно смотрела на него, словно изучая. Тень, падавшая от руки, скрывала её лицо.
— Это замечательно, правда? — заключил Дэвид. — Понимаешь, не потому, что это само по себе так важно… а потому, что он так к этому стремился.
Салли вздохнула. Она всё время молчала. Наконец сказала:
— Да, чудесно бывает добиться того, чего хочешь.
Он посмотрел на неё.
— Что это с тобой?
— Ничего.
— Но у тебя такой вид, словно что-то случилось. Ты расстроена?
— Ну, если хочешь знать, — сказала она медленно, — я вела себя довольно глупо. Перед самым твоим приходом я поссорилась с Дженни.
Он торопливо отвёл глаза:
— Мне очень жаль…
— Не жалей. Это не первая ссора, и боюсь, что она давным-давно назревала. Не следовало мне говорить этого тебе. Надо было быть великодушнее и с улыбкой проститься завтра, проявить вежливость и самоотверженность.
— Ты уедешь завтра?
— Да, уеду. Пора мне вернуться к Альфреду. Он не сумел заставить себя уважать в семье, и от него пахнет голубями, но, несмотря на всё это, я питаю слабость к старику.
Дэвид сказал:
— Мне хотелось бы понять, из-за чего вы ссоритесь.
— А я рада, что ты этого не понимаешь.
Он с беспокойством посмотрел на неё.
— Мне неприятно, что ты так уезжаешь. Пожалуйста, не уезжай.
— Мне нужно ехать, — возразила она. — Ничего не изменилось от того, что я все оттягивала… — Она отрывисто засмеялась и тут же разразилась рыданиями.
Дэвид растерялся, не зная, что ему делать с ней.
Но Салли сразу перестала плакать и сказала:
— Не обращай на меня внимания, я немного расклеилась с тех самых пор, как из моей попытки стать примадонной ничего не вышло. Но сочувствия я не ищу. Лучше быть «бывшей», чем быть ничем всю жизнь. Я уже опять весела и, пожалуй, лучше пойду спать.
— Мне так жаль, Салли…
— Молчи, — сказала она. — Давно пора тебе перестать жалеть других и начать жалеть себя.
— Господи, да о чём же мне жалеть?
— Ни о чём. — Она встала. — Слишком поздний час для чувствительных излияний. Я скажу тебе завтра утром. — Она отрывисто пожелала ему доброй ночи и пошла спать.
На следующее утро он её не видел. Она встала рано и уехала с семичасовым поездом.
Весь день Дэвиду не давала покоя мысль о Салли. Вечером, возвратившись из школы, он заговорил о ней с Дженни.
Дженни сказала с своим обычным самодовольным смешком:
— Она ревнует, мой милый, отчаянно ревнует, вот и все.
Дэвид отшатнулся, неприятно поражённый.
— Не может быть! Я уверен, что это не так.
Дженни снисходительно покачала головой.
— Она всегда на тебя заглядывалась, уже в те времена, когда ты бывал у нас на Скоттсвуд-род. Её злило, что ты влюблён в меня. А теперь она ещё больше злится! — Дженни замолчала, улыбаясь ему. — Ты ведь все ещё в меня влюблён, — не правда ли, Дэвид?
Он посмотрел на неё как-то странно, со странной жестокостью во взгляде. И сказал:
— Да, я люблю тебя, Дженни. Я знаю, что ты битком набита недостатками, — так же, как и я. Иногда ты говоришь и делаешь вещи, которые мне глубоко противны. Иногда я просто не выношу тебя. Но, несмотря ни на что, я всё же тебя люблю.
Дженни не пыталась вникнуть в его слова, усмотрев в общем их смысле нечто для себя лестное.
— Ну и чудачок ты у меня! — сказала она игриво. И снова углубилась в роман.
Дэвид не привык анализировать свои чувства к Дженни. Он принимал их как факт. Но через два дня после этого разговора, в пятницу, произошёл случай, который привёл его в странное смятение.
Обычно он никогда не уходил из школы раньше четырёх часов. Но в этот день Стротер пришёл в три часа «проверять» его класс. Стротер имел обыкновение экзаменовать каждую неделю какой-нибудь класс, всегда в один определённый день и час; он проверял успехи учеников и в присутствии учителя делал колкие и выразительные замечания. Впрочем, с недавнего времени, с тех пор как Дэвид усиленно готовился к экзамену на степень бакалавра, Стротер стал к нему относиться лучше. И сегодня лаконично, но довольно благосклонно сказал ему, что он может идти домой.
И Дэвид ушёл. Прежде всего он отправился к Гансу Мессюэру стричься. Пока Ганс, добродушно улыбающийся толстяк с усами, закрученными вверх, как у кайзера, подстригал ему волосы, Дэвид болтал со Сви, который только что вернулся из шахты и брился в соседней комнате. Разговор был весёлый и носил далеко не назидательный характер. Сви был весёлый малый и любил весьма легкомысленные шутки. Он умудрялся бриться, и болтать, и смеяться, и сквернословить — все вместе, ни разу не порезавшись. Разговор со Сви развлёк Дэвида. Продолжался он только полчаса. Таким образом, Дэвид пришёл домой не в четверть пятого, как всегда, а в половине четвёртого. Поднимаясь по дорожке между дюнами, он увидел Джо Гоулена, выходившего из его дома.
Дэвид остановился, словно прирос к месту. Он не видел Джо с тех пор, как тот занял у него деньги. Какое-то очень странное ощущение проснулось в нём, когда он увидел, что Джо выходит из его дома словно из своего собственного. Это ощущение походило на острое замешательство, тем более, что Джо казался тоже очень смущённым.
— Я думал, что забыл у вас свою палку в тот вечер, — пояснил он, избегая смотреть на Дэвида.
— У тебя никогда не было палки, Джо.
Джо засмеялся, внимательно оглядывая переулок. Уж не думает ли он, что найдёт здесь свою палку?
— Нет была… тросточка… Я всегда ношу её, но теперь потерял где-то.
И больше ничего. Джо кивнул, улыбнулся, заторопился уйти.
Дэвид, задумавшись, прошёл по дорожке к дому и вошёл внутрь.
— Дженни, — спросил он. — Что здесь нужно было Джо?
— Джо? — Она метнула взгляд на мужа. Сильно покраснела.
— Я только что встретил его… он выходил от нас.
Дженни стояла посреди комнаты, растерянная, захваченная врасплох. Потом вдруг разозлилась:
— А мне какое дело, что ты встретил его? Я ему не сторож! Он забежал на одну минутку. Чего ты уставился на меня?
— Так, — сказал Дэвид и отвернулся. Почему Дженни ни слова не сказала о палке?
— Что значит «так»? — настаивала она сердито.
Он смотрел в окно. Почему Джо пришёл в такое время, когда он, Дэвид, обычно бывал в школе? Почему? Вдруг его осенило: всё стало понятно — необычайный час визита Джо, его нервность, его поспешный уход. Джо ведь занял у него три фунта. И, видно, все ещё не может вернуть их!
Лицо его просветлело, он круто обернулся к Дженни.
— Джо приходил за тростью… да?
— Да, — крикнула Дженни истерическим голосом и упала в его объятия. — Ну, конечно, за тростью. А ты думал, за чем, скажи ради бога?
Он успокаивал её, гладя красивые мягкие волосы.
— Извини, Дженни, дорогая. Мне было так неприятно, когда я увидал, что он выходит из нашего дома точно из своего собственного.
— О Дэвид, как ты можешь говорить такие вещи?! — заплакала Дженни.
— А что же такое я сказал? — Дэвид улыбнулся, губы его коснулись белой гибкой шейки.
Дженни умоляла:
— Ведь ты не сердишься на меня, Дэвид?
Небо праведное, за что ему на неё сердиться?
— Да нет же, конечно нет, дорогая.
Успокоенная, она подняла на него глаза, налитые прозрачными слезами, и поцеловала его. Весь вечер она была нежна с ним, удивительно нежна. На следующий день, в субботу, она даже встала рано утром, чтобы напоить его чаем. А днём, когда увидела, что Дэвид садится на велосипед, чтобы ехать к Кэрмайклю заниматься до понедельника, она прильнула к нему и едва согласилась его отпустить.
Впрочем, в конце концов, после последнего крепкого объятия она его отпустила. Потом вошла в дом, беззаботно напевая, довольная, что Дэвид её любит, довольная собой, довольная тем, что её ждут два длинных свободных дня, приятных, свободных дня. Ну, разумеется, она не позволит Джо прийти сегодня ужинать, и не подумает! Какое нахальство с его стороны даже и предположить это! Уверяет, будто он хочет прийти, «чтобы поболтать о былых временах», — так она ему и поверила! Она даже не сочла нужным рассказать Дэвиду о наглости Джо, никакая леди не унизится до того, чтобы говорить о таких вещах.
Проводив Дэвида, она отправилась на приятную прогулку по городу. Перед магазином Мэрчисона постояла, раздумывая, и, наконец, решила: да, надо взять, это полезная вещь в доме. Войдя в магазин, она с изящной непринуждённостью заказала бутылку портвейна, лечебного портвейна, попросив мистера Мэрчисона прислать его обязательно сегодня. Она знала, что Дэвиду это бы не понравилось, но Дэвид в последнее время ужасно придирчив, да и кроме того, он уехал и ничего не узнает. Как это говорит старая пословица — «чего глаза не видели, то сердца не тревожит»? Хорошо сказано! Посмеиваясь, Дженни пошла домой, переоделась, надушила волосы за ушами, как рекомендовалось в журнале «Домашняя болтовня», и старательно принарядилась, — да, Дженни хотела сегодня быть красивой, хотя бы даже для себя самой.
В семь часов Джо позвонил у дверей. Дженни выглянула на звонок.
— Как, это вы? — воскликнула она, шокированная. — После всего, что я вам говорила?!
— Ну, полно, Дженни, — сказал Джо вкрадчиво. — Не надо быть жестокой к человеку.
— Придёт же в голову этакое! — возразила Дженни. — Я и не подумаю впустить вас!
Но она его впустила. И выпустила только поздно ночью. Красная, растрёпанная, измятая, она глупо посмеивалась. Портвейн, лечебный портвейн был выпит до капли.
XXII
На следующий день — в воскресенье 7 декабря — Джек Риди, старший из братьев Риди, и его товарищ Ча Лиминг отработали в Скаппер-Флетс две смены подряд, так как Баррасу нужно было срочно выполнить договор на поставку угля и работа в шахте велась двойными сменами. В той же смене был и Роберт, но он работал гораздо дальше в глубь рудника, у верхнего конца наклонной просеки. В передовом забое работать было тяжело. Забой Риди и Лиминга был лучше, он отстоял от дна шахты мили на полторы. В пять часов смена кончила работу и поднялась из шахты наверх. Риди и Ча Лиминг раньше, чем уйти, оставили на поверхности своего забоя изрядную глыбу подсечённого, но не снятого угля. Из этой глыбы после отбойки наберётся пять, а то и шесть вагонеток угля: уголь хороший и его легко будет вывезти завтра утром, когда они придут в шахту.
Довольные этим, Джек Риди и Ча по дороге домой зашли в «Привет» выпить. У Джека было немного денег. Несмотря на воскресенье, они выпили каждый по нескольку стопок, потом ещё и ещё. Джек развеселился, Ча дошёл до такого состояния, когда человеку море по колено. Обнявшись и распевая, они доплелись до Террас. На следующее утро оба проспали и на работу не пошли. Но всё значение этого случая они оценили только позднее.
В понедельник утром, в половине четвёртого, Диннинг, десятник по безопасности, спустился в «Парадиз» и стал осматривать выработки. Это полагалось делать до того, как допустить к работе утреннюю смену. С палкой в руке, опустив голову, Диннинг с трудом пробирался по Миксену и Скаппер-Флетс. Найдя всё в порядке, он вернулся в свою кабинку на воздушно-канатной дороге и принялся составлять официальный рапорт.
Пришла смена из ста пяти человек; среди них — восемьдесят семь взрослых мужчин и восемнадцать подростков. Двое шахтёров — Боб Огль и Толли Браун — пошли к Диннингу:
— Джек и Ча проспали, — начал Боб Огль.
— Чёрт бы их побрал! — сказал Диннинг.
— Можно Толли и мне работать в их забое? — сказал Боб. — Нам попался такой поганый!
— Чёрт! Ну что ж, идите! — сказал Диннинг.
Огль и Браун спустились по канатной дороге с группой рабочих, среди которых были Роберт, Гюи, Боксёр Лиминг, Гарри Брэйс, Сви Мессюэр, Том Риди, Нед Софтли и «Иисус Скорбящий». За ними шёл младший брат Тома Риди, Пат, пятнадцатилетний мальчик, только первую неделю работавший в копях.
У Роберта было бодрое настроение. Он чувствовал себя лучше, был полон надежд. Ночью он спал крепко, кашель меньше мучил его. За последние месяцы он с громадным чувством облегчения пришёл к выводу, что опасаться затопления шахты нет оснований. Двигаясь во мраке просеки, узкой и низкой, в четыре фута высотой, на глубине шестьсот футов под землёй, в двух милях от центральной шахты, он заметил рядом с собой юного Пата Риди, самого младшего отпрыска семейства Риди.
— Эй, Пат, — крикнул он шутливо, желая подбодрить мальчика, — славное местечко ты выбрал, чтобы погулять на каникулах! — Он хлопнул Пата по спине и, спустившись по углублению, носившему название «Купола», вдвоём с Боксёром дошёл до своего дальнего забоя. Сегодня забой был суше обычного, так сухо в нём не было уже несколько недель.
Огль и Браун уже добрались до своего забоя и нашли глыбу подсечённого угля, оставленного Джеком и Ча. Они принялись за работу, просверлили двухярдовые скважины для шпуров на поверхности этой глыбы, и такой же глубины скважину направо от выступа. В три четверти пятого пришёл десятник Диннинг. Он зарядил и запалил шпуры. Восемь вагонеток угля было собрано после взрыва.
Диннинг видел, что всё сделано как следует и поверхность забоя выровнялась.
— Ну что же, ребята, — сказал он, покачиванием головы выражая своё удовлетворение, — все в полном порядке, чёрт возьми! — И пошёл обратно в свою кабину наверху.
Но десять минут спустя за ним пришёл подкатчик Том Риди. Он сказал торопливо:
— Огль просит вас прийти вниз. Он говорит, что из взрывных скважин хлынула вода.
Десятник, видимо, раздумывал.
— Черт! — выругался он. Том Риди и Диннинг спустились к забою. Диннинг внимательно осмотрел поверхность. Он увидел, что посреди забоя, между двумя взрывными скважинами, сочится тонкая струйка воды. Напора не было заметно. Он понюхал воду. Она имела скверный запах. Запах углекислоты, показывавший, что где-то близко скопился рудничный газ. Диннингу было ясно, что это не чистая рудничная вода. Все вместе ему очень не понравилось. — Чёрт возьми, ребята, попали мы в переделку! — сказал он растерянно. — Надо попробовать избавиться от воды.
Огль, Браун и Том Риди принялись крепить стену водонепроницаемой металлической крепью, пытались поубавить воды, выпуская её через закладку[12] на низкой стороне штрека, по которому спускали уголь. В это время пришёл Джорди Диннинг, сын десятника, работавший в Скаппер-Флетс с Томом Риди в качестве подкатчика вагонеток.
— А, Джорди, сынок! — приветствовал его отец. Диннинг всегда чертыхался, не замечая этого сам, просто по привычке, безобидно, но — странное дело! — никогда он не чертыхался при сыне.
Он ушёл и увёл сына с собой наверх. Торопясь в свою кабину, он подумал о телефоне, но телефон находился довольно далеко в стороне, и было так рано, что Гудспет, вероятно, ещё не пришёл к устью шахты. К тому же Диннинг вообще соображал не особенно быстро. Придя в кабинку, он достал огрызок химического карандаша и, усердно слюня его время от времени языком, написал две записки такого содержания:
«М-ру В. Гудспету, помощнику смотрителя.
Уважаемый сэр, вода проникла в ветку Скаппер № 6, и в шахте она выше сапог и все прибывает, и на откаточном пути её больше, чем могут выкачать насосы. Вам бы следовало спуститься сюда и посмотреть самому, а я буду в кабинке на канатной дороге в „Парадизе“ или в Миксене у столба номер два.
„Р. S.“ Очень сильно опасаюсь, что шахту затопит. Ваш X. Диннинг».
Во второй записке Диннинг написал следующее:
«Вода хлынула в ветку Скаппер № 6. Франк, предупредите на всякий случай других рабочих. Ваш X. Диннинг».
Потом он повернулся к сыну.
Диннинг был человек медлительный, тугодум, у него и мысли и язык ворочались с трудом. Но сейчас он заговорил с непривычной для него быстротой:
— Джорди, беги к Франку Логану, надсмотрщику, и отдай ему эту записку. Потом поднимись наверх и отнеси вот эту домой к помощнику смотрителя. Скорее, Джорди, скорее беги, мальчик.
Джорди ушёл с обеими записками. Он шёл быстро. Придя к месту подъёма, он поискал глазами стволового[13], но того нигде не было видно. В это время Джорди услышал глухой удар, и струя воздуха изменила направление. Джорди понимал, что это означает катастрофу. Понимал, что нужно выбраться поскорее наверх из шахты, но помнил и то, что наказывал ему отец. И, не зная, что делать, он потерял голову и направился по штреку в глубь «Парадиза».
Навстречу мальчику, шагавшему посреди дороги в «Парадиз», вдруг вынырнули из темноты четыре сцепленные между собою, нагруженные углём вагонетки, которые мчались, никем не управляемые, видимо с силой оторвавшись от поезда. Джорди закричал. Он отскочил, но опоздал на полсекунды. Вагонетки налетели, сшибли его с ног, стремительно проволокли на двадцать ярдов дальше, швыряли его, прошли по его телу и оставили это размозжённое тело на дороге. Поезд прогромыхал дальше.
После того как сын ушёл, Диннинг стоял несколько минут, довольный, что принял необходимые меры. Вдруг он услышал продолжительный гул, — это был тот же звук, который слышал его сын, но так как он был ближе, то ему он показался грохотом. Диннинг застыл на месте с открытым ртом, словно окаменев. Он ожидал несчастья в шахте, но не такого внезапного, не такого страшного. Он понимал, что это обвал. Инстинктивно он направился к забоям, но не прошёл и десяти ярдов, как вода хлынула ему навстречу. Она неслась громадой, достигая кровли, с все нараставшим гулом. Она несла трупы Огля, Брауна и десятка других шахтёров. Поток рудничного газа впереди этой водяной лавины потушил лампу Диннинга. За те две секунды, пока он стоял среди грядущего мрака, ожидая приближения воды, Диннинг успел подумать: «Чёрт возьми, какое счастье, что я услал Джорди из шахты!» (А Джорди в это время был уже трупом). Затем вода настигла и Диннинга. Он боролся, пытался выплыть. Тщетно. Он стал четырнадцатым по счёту трупом, плававшим на затопленной дороге в Скаппер-Флетс.
Франк Логан, надсмотрщик «Парадиза», не получил записки Диннинга. Записка, покрытая кровью, лежала во мраке шахты, зажатая в уже окоченевшей руке Джорди.
Но Франк тоже услышал глухой удар и через мгновение почувствовал, что стоит по колена в воде, которая льётся по скату. Тогда ему без записки стало ясно, что это прорыв. По соседству с ними работало пятнадцать человек. Двоим Франк приказал поскорее пробираться вентиляционным ходом и предупредить всех рабочих в нижних выемках «Парадиза». Остальным тринадцати Франк посоветовал пробираться к стволу шахты, до которого было около мили. Сам же остался на месте. Он знал, что выработки Скаппер лежали ниже всех выработок «Парадиза». Знал, что они первые будут затоплены. И, зная это, направился вниз, чтобы предупредить работавших там восемнадцать человек. Но эти люди утонули раньше, чем он двинулся в путь. И Франка Логана тоже никто больше не видел живым.
Тринадцать шахтёров, пробиравшихся наверх, к стволу, те, кого направил туда Франк, дошли до штрека «Атлас». Здесь они остановились и стали торопливо совещаться. «Атлас» соединял «Парадиз» с «Глобом» (так назывался вышележащий пласт угля). Они решили, что в верхнем пласте опасность затопления меньше и что безопаснее будет добраться до главного ствола шахты через «Глоб». Здесь они набрели на несколько каменщиков, работавших на главном откаточном пути и не подозревавших о прорыве воды до тех пор, пока не заметили, что струя воздуха изменила направление. Каменщики заговорили все вместе, потом с минуту прислушивались молча, встревоженные, не зная, оставаться ли им на месте, или подниматься к шахте. Теперь они решили присоединиться к тринадцати пришедшим из «Атласа», и все вместе двинулись по откаточному пути «Глоба» по направлению к стволу шахты.
Три минуты спустя вода хлынула на главный штрек «Парадиза», затопила «Атлас» и откаточный путь «Глоба». Люди услышали шум воды и пустились бежать. Дорога была хорошая, крепко укатанная, туннель просторен и высок, и все спасавшиеся молоды и могли. бежать очень быстро. Некоторые из них никогда ещё в своей жизни не мчались так быстро.
Но вода мчалась ещё быстрее, чем они. Неслась с быстротой просто ужасающей, гналась за ними с жестокостью зверя, затопляла все с стремительностью и неотвратимостью морских волн в час прилива. Ещё минуту назад в «Глобе» не было воды, а в следующую минуту она смыла людей.
Вода неслась все дальше, достигла стволовой шахты и жуткой громадой залила её. Здесь встретились два потока: один низвергался водопадом из «Глоба», другой бил снизу, со дна «Парадиза». Этот водоворот закружил всех людей, которым удалось спастись сюда со дна шахты, и быстро поглотил их. Затем вода начала бурлить вокруг стойл, заливая их всё выше и выше.
В стойлах находились все четыре ещё уцелевших пони — Негр, Китти, Вояка и Огонёк, — и все они испуганно ржали. Вояка лягал копытами воду и, как бешеный, метался по стойлу; он чуть не сломал себе шею раньше, чем захлебнулся. Остальные стояли, не двигаясь, и только жалобно ржали, пока вода не покрыла их. К этому времени она поднялась в две главные шахты, отрезав и «Глоб» и «Парадиз» и совершенно закрыв доступ к выработкам сверху, с поверхности земли.
Внезапность этой катастрофы была совершенно невероятна и фатальна. Прошло не больше четверти часа с момента обвала и прорыва воды, и уже восемьдесят девять человек погибло — одни утонули, другие были убиты или задохнулись от рудничного газа.
Но Роберт и его товарищи были ещё живы. Они находились в дальних забоях, у вершины наклонной просеки, и вода прошла стороной, далеко от них.
Роберт первый услышал гул, а через пятьдесят секунд почувствовал перемену в направлении воздуха. Он понял, что случилось. Про себя подумал: «Боже, вот оно!» Рядом с ним в передовом забое Боксёр Лиминг медленно поднялся с колен.
— Ты слышал, Роберт? — спросил он растерянно, инстинктивно ища поддержки у Роберта.
Роберт сказал торопливо:
— Задержи всех тут, покуда я не вернусь. Всех!
Он выскочил из забоя и побежал вниз по скату, к канатной дороге Скаппера. Он бежал по этой дороге, оглушённый шумом воды, уже заливавшей её. Вода плескалась вокруг него всё выше и выше, покрывая сапоги, колени, наконец, бедра. Роберт знал, что находится где-то близко от «Купола», утолщения пласта, тянувшегося на север и на юг и пересекавшего канатную дорогу. Вдруг он потерял равновесие полетел вниз прямо в «Купол». Вода поднимала его, пока голова его не ударилась о базальтовую кровлю. Он уцепился за камень руками, работая ногами в воде, пытаясь выбраться обратно на дорогу. Ему это удалось, и он остановился в мелком месте, дрожа от холода. Теперь было совершенно ясно, что произошло. Вода покрыла «Купол»; на протяжении пятидесяти ярдов она стеной отрезала воздушно-канатную дорогу. Все запасные пути там, где они пересекали «Купол», залиты до кровли.
Вода была холодна. Роберт начал кашлять. С минуту он стоял и кашлял, потом повернулся и продолжал путь вверх по скату. На полдороге он наткнулся на маленького Пата Риди. Пат был сильно испуган.
— Что такое случилось, дядя Роберт? — спросил он.
— Ничего, Пат, не бойся, — отвечал Роберт. — Пойдём со мной.
Роберт и Пат дошли до вершины просеки, где нашли остальных, столпившихся вокруг Лиминга. Здесь было всего десять человек, и среди них — Гюи, Гарри Брэйс, Том Риди, Нед Софтли, Сви Мессюэр и «Скорбящий». Все ждали Роберта. Они не знали, что во всём «Нептуне» остались в живых только они одни.
— Ну что, Роберт? — крикнул Боксёр, когда тот подошёл. Он напряжённо смотрел ему в лицо.
— А вот что, — Роберт сделал паузу, стараясь говорить так, чтобы все показалось нормальным и вполне благополучным. Он отжимал воду из своей куртки. — Внизу делали вруб и впустили немножко воды в «Купол». Но мы находимся достаточно высоко и беспокоиться нам нечего. Надо искать другого выхода из шахты.
Молчание. Все поняли достаточно, чтобы стать молчаливыми. Только Том Риди спросил:
— Значит, через «Купол» нам не пробраться?
Лиминг свирепо напустился на него:
— Заткни пасть, ты, безмозглый осел, пока тебя не попросят открыть её.
Роберт продолжал, словно ничего не случилось:
— Так мы вот что сделаем, ребята. Пойдём по обратным вентиляционным штрекам в «Глоб», а оттуда выберемся к подъёмной шахте.
Наказав Пату Риди держаться как можно ближе к нему, Роберт пошёл вперёд к вентиляционному ходу, ведя за собой остальных. Шли все, кроме Тома Риди. Том был превосходный пловец. Он знал, что отлично плавает и под водой и в воде, и был уверен, что сумеет переплыть «Купол». А переплыв «Купол», легко выбраться наверх, к шахте, вызвать помощь, и тогда он покажет Лимингу, осел он или нет. Том отстал и подождал, пока все ушли. Тогда он побежал вниз по просеке, сбросил сапоги, набрал воздуху в лёгкие и бросился в «Купол». Он переплыл «Купол» единым духом. Но Том не предвидел, что за «Куполом» водой залито ещё пространство в полторы мили. И по ту сторону «Купола» он попал в главный поток. Том действительно достиг цели: пять минут спустя его труп тихо кружился в колодце на дне затопленной шахты.
Роберт же медленно карабкался вперёд, ведя за собой товарищей по вентиляционному ходу. Он знал, что они уже где-то вблизи «Глоба». Но вдруг лампа его погасла, словно кто-то тихо дунул на неё, и в тот же миг подле него Пат Риди, задохнувшись, опустился на землю. На этот раз не вода: рудничный газ.
— Назад! — крикнул Роберт. — Назад все!
Все отступили назад на сорок ярдов, и здесь привели в чувство Пата Риди. Роберт, следя, как Пат приходил в себя, усиленно размышлял. В глухом забое «Глоба» должны быть люди. Наконец, он сказал:
— Кто хочет снова попробовать пробраться со мной в «Глоб»?
Никто не отвечал. Все знали, что такое углекислый газ, и только что видели его действие. Нелегко было при таких условиях проникнуть в «Глоб». Гюи сказал:
— Не ходи, папа, там рудничный газ.
«Скорбящий» до тех пор не говорил ни слова. Теперь он объявил:
— Я иду.
Он понимал, что Роберт хочет спасти тех, которые, может быть, застряли в «Глобе», одурманенные рудничным газом, но ещё живые. «Скорбящий» храбростью не отличался, но он считал, что долг велит ему идти с Робертом.
Роберт и «Скорбящий» поползли снова вентиляционным ходом в «Глоб». Они сняли куртки и обернули ими головы, хотя это было просто традицией и мало спасало от газа. Они ползли на животе. «Скорбящий» сильно трусил и по временам нервно, судорожно вздрагивал, но держался стойко, молясь про себя.
В рудничном газе (шахтёры называли его «чёрный пар») было очень много окиси углерода. Вода гнала сюда этот газ из старых, заброшенных выработок, и казалось, что он поднимается вверх и рассеивается. Он был уже несколько выше, когда Роберт и его спутник добрались до «Глоба». Их тошнило и клонило ко сну, но они всё же чувствовали, что могут ещё идти дальше. Раньше, чем уйти, они пережили тяжёлые минуты: нашли четырёх человек, задохнувшихся от газа. Эти люди сидели группой, словно глядя друг на друга, в совершенно естественных, непринуждённых позах. У них был прекрасный вид: газ окрасил в красивый розовый цвет лица и руки, ещё почти не успевшие загрязниться, так как они только что заступили смену. Эти люди казались здоровыми и весёлыми. Но все они были мертвы.
Роберт и «Скорбящий» вытащили их: ведь затем они и пошли в «Глоб». Они принесли их туда, где ждали товарищи. Но все усилия не могли вернуть к жизни этих четырёх людей. При виде мертвецов Пат Риди, никогда ещё не глядевший в лицо смерти, разразился рыданиями.
— О, помогите, — всхлипывал он, — помогите! Боже милосердный, почему я здесь? И где мой брат Том?
«Скорбящий» сказал:
— Не плачь, мальчик, господь нас не оставит. — И в тоне, которым он произнёс эти слова, было что-то необычайно внушительное.
Наступило молчание. Роберт стоял в раздумье. Лицо его было озабочено. Если в «Глобе» газ, значит там вода. В этот верхний пласт газ мог проникнуть только в том случае, если за ним всё было полно воды. Люди, которых они нашли, очевидно, сначала были пойманы водой в западню, а затем уже задохнулись от газа. Роберт пришёл к заключению, что «Глоб» тоже отрезан и спастись этим путём невозможно. Затем он вспомнил о телефоне в дальнем конце Скаппер-Флетс.
— Нам в «Глоб» не попасть, ребята, — сказал он. — Там и газ и вода. Мы проберёмся обратно в Скаппер и телефонируем наверх.
При упоминании о телефоне лица у всех просветлели.
— Клянусь богом, Роберт… — восторженно начал Лиминг.
Мысль о телефоне усладила горечь обратного путешествия по вентиляционному штреку. Они не думали о том, что приходится возвращаться, не помнили о том, что они в ловушке. Они думали только о телефоне.
Но, когда пришли в Скаппер-Флетс, лицо Роберта выразило ещё большую озабоченность, настоящую тревогу. Он увидел, что уровень воды в забоях был уже выше, чем раньше, и быстро поднимался. Это могло означать лишь одно: вода смыла деревянные крепи; ничем не поддерживаемая теперь кровля за «Куполом» обрушилась и закрыла воде выход вниз по главному штреку. Теперь вода идёт обратно на них. Так как все пути отрезаны, то у них остаётся, пожалуй, не более четверти часа на то, чтобы выбраться как-нибудь из тупика, который представлял собой этот глухой забой Скаппер-Флетс.
— Подождите здесь, — сказал Роберт, а сам пошёл к телефону. Он порывисто завертел ручку, снял трубку. Он был очень бледен. «Ну, теперь…» — подумал он.
— Алло! Алло! — Его голос, голос человека, ещё живого в своей тёмной могиле, вырвался из этой могилы, понёсся с отчаянной надеждой по проводам, уже наполовину погруженным в воду, на поверхность земли, до которой было две мили.
И сразу же оттуда донёсся ответ:
— Алло, алло!
Роберт чуть не лишился чувств. Это говорил Баррас из своей конторы, всё время повторяя:
— Алло, алло, алло…
Роберт отозвался с лихорадочной быстротой:
— Говорит Фенвнк из Скаппер-Флетс. Вода хлынула за «Купол» и все затопила. Там обвал. Кроме меня ещё девять человек. Мы отрезаны. Что нам делать?
Ответ донёсся тотчас же, твёрдый и чёткий:
— Поднимитесь в «Глоб» вентиляционным ходом.
— Мы уже пробовали…
— И что же?
— В «Глобе» полным-полно рудничного газа и воды.
Молчание. Тридцать секунд мучительного молчания, которые кажутся тридцатью годами. Затем Роберт слышит стук двери; должно быть, Баррас, сидя за своим столом, захлопнул её ногой. Так странно слышать этот звук захлопнувшейся двери в конторе, далеко наверху, на земле.
— Слушайте, Фенвик, — заговорил Баррас, на этот раз торопливо, но каждое слово падало как резкий, твёрдый удар. — Вам следует направиться через старую шахту Скаппера. Иным путём вам не пройти, обе шахты залиты водой. Вы должны идти через старые выемки к старой шахте Скаппера!
— Старая шахта… Боже милосердный, что он говорит!..
— Идти прямо вверх по скату, — продолжал Баррас с той же неумолимой чёткостью. — Проберитесь через перемычку крепи в верхнем восточном участке, над плотиной. Вы попадёте в верхний этаж отвала в старом «Нептуне». Не бойтесь воды, она только в нижних этажах. Идите прямо по дороге, это главный штрек, не сворачивайте на боковые и на откос справа. Держитесь направления на восток, пока не пройдёте около мили, и попадёте прямо в старую шахту Скаппера.
«Господи Иисусе! Так он знает расположение старых выработок! — подумал Роберт. — Он знает, знает… — Пот выступил на лбу Роберта. — О господи, так он знал всё время!..»
— Вы меня слышите? — донёсся слабо, издалека вопрос Барраса. — Спасательный отряд встретит вас там. Слышите вы меня?
— Слышу! — закричал Роберт. Затем налетевшим шквалом сорвало провода, и телефонная трубка, мёртвая теперь, осталась у него в руках. Он уронил её, и она закачалась на шнурке.
«…Иисусе!» — снова подумал он, ослабев от ужасного волнения.
— Скорее, папа! — подбегая, кричал, как безумный, Гюи. — Скорее, скорее, папа! Вода идёт на нас!
Роберт обернулся и зашлёпал по воде к остальным. «Боже!» — всё твердил он мысленно. А, подойдя, закричал:
— Мы идём к отвалу, ребята. Ничего другого не остаётся.
Он повёл их вверх по откосу, к тупику, куда никто никогда и не пытался добраться. И там, действительно, оказалась старая перемычка в крепи, не столько плотина, а сколько простая перемычка, ряд досок-трёхдюймовок, поставленных стоймя, с промежутками в восемнадцать дюймов, заполненными глиной. Лиминг в два счёта проложил дорогу через это сооружение, и беглецы вступили в отвал старых выработок «Нептуна».
Там было холодно и пахло как-то странно. Это был не запах рудничного газа, хотя он и тут имелся, а запах заброшенных копей. Здесь не работали вот уже восемьдесят лет.
Следуя за Робертом, они с пробудившейся надеждой устремились вперёд. Здесь было сухо, они ушли от воды! О благодарение небу, они всю её оставили позади. У шести человек лампы ещё горели, а у Гарри Брэйс в кармане нашлись три свечи. Они могли освещать себе дорогу.
Затруднений не было никаких: перед ними тянулась только одна дорога, главный штрек, и она шла прямо на восток.
С четверть мили они прошли по этой заброшенной дороге. Затем пришлось остановиться. Впереди была обрушена кровля.
— Ничего, ребята, — крикнул Лиминг. — Это только мелкие камни. Мы живо проберёмся.
Он сбросил куртку и, покрепче затянув свой кожаный пояс, первым двинулся в атаку на преградивший им путь обвал.
У них не было с собой никаких инструментов, все их инструменты, сумки с провизией и фляжки с водой лежали под водой в миле отсюда. И люди принялись действовать голыми руками, очищая путь, выдирая расшатанные камни. Работали парами. Лиминг же работал за двоих. Никто из них не знал, сколько времени это длилось, они работали с таким остервенением, что забыли о времени, об израненных до крови руках. Так они работали в течение семи часов подряд и перебрались через пятнадцать ярдов обрушившейся породы. Первым выкарабкался на дорогу Лиминг.
— Ура! — завопил он, таща за собой Пата Риди.
Вслед за ними перебрались и остальные, говоря все разом, смеясь, торжествуя. Вот счастье, что они уже по ту сторону обвала. От радости они смеялись как дети. Но, пройдя ещё пятьсот ярдов, они перестали смеяться. Снова обвал, и на этот раз не щебень. Камень, твёрдый, сплошной базальт поддающийся разве только алмазному буру. А у них — ничего, кроме рук. Путь только один, и этот единственный путь заграждён. Сплошной базальт, массивный, твёрдый как скала. И голые, израненные до крови руки. Наступило молчание. Долгое, леденящее молчание.
— Ну что ж, ребята, — сказал Роберт с деланной весёлостью, — не так уж далеко мы от старой шахты. За нами придут. Придётся ждать здесь. Рано или поздно до нас непременно доберутся. Ничего не остаётся, как сесть на корточки и стучать. И не падать духом.
Все сели. Гарри Брэйс, прикорнувший у самой стены, подобрал тяжёлый кусок базальта и начал колотить им о поверхность камня, выбивая что-то вроде барабанной дроби. Он рассчитывал, что спасающие услышат стук. Время от времени он испускал долгий и громкий крик. Так они сидели и ждали глубоко под землёй, в заброшенном отвале, на расстоянии четверти мили от старой шахты. Стучали, кричали — и ждали.
XXIII
В это утро, часов около шести, Ричарда Барраса разбудил лёгкий стук в дверь его спальни. Стук продолжался уже некоторое время. Баррас крикнул:
— Кто там?
Из-за двери донёсся голос тётушки Кэрри, робкий и испуганный.
— Я не стала бы вас беспокоить, Ричард, но пришёл помощник смотрителя с рудника. Он непременно хочет вас видеть.
У тёти Кэрри не хватило духу повторить то, что прямо, без обиняков сказал Гудспет… Пускай он сам сообщит Ричарду жуткую весть.
Ричард оделся и сошёл вниз: он обычно вставал почти в этот час.
— Доброе утро, Гудспет. — Ему бросилось в глаза, что Гудспет полуодет и страшно взволнован. Видно было, что он бежал всю дорогу. И Гудспет тотчас же выпалил:
— Мистер Баррас, в обеих главных шахтах вода залила все этажи. Клеть нельзя спустить ниже пласта «Файв-Квотерс».
Жуткая пауза.
— Так. — Это было сказано машинально, с спокойствием автомата.
— Вся первая смена находится в «Глобе» и «Парадизе». — Обычно спокойный голос Гудспета теперь дрожал. — Мы не можем до них добраться. Ни один не поднялся наверх.
Баррас внимательно наблюдал Гудспета:
— Сколько человек в смене? — спросил он все с той же механической чёткостью.
— Человек сто взрослых и мальчиков, точно не знаю, но около того. Меня только пять минут тому назад подняли с постели, за мной прибежал один из ламповщиков, я его послал к мистеру Армстронгу, а сам, как можно скорее, помчался сюда.
Ричард не медлил дольше. Шесть минут спустя они были уже во дворе конторы. Ламповщик Джимми, старший рабочий-рукоятчик, его помощники, табельщик Козенс стояли кружком, молчаливые, испуганные.
Когда подъехал Баррас, старший рабочий сказал:
— Мистер Армстронг только что пришёл, сэр. Он наверху, у подъёмника.
Баррас сказал Гудспету:
— Сходи за ним.
Гудспет побежал по лестнице наверх, в помещение подъёмника. А Баррас тем временем вошёл в контору, где круглые часы на стене над камином показывали четверть седьмого. В ту минуту, когда он вошёл в пустую контору, зазвонил телефон из шахты. Он тотчас схватил трубку и сказал своим обычным, сухим и невыразительным голосом:
— Алло, алло.
Ему ответил голос Роберта Фенвнка из Скаппер-Флетс. То был зов людей, погребённых под землёй, и когда разговор прервался, Баррас ощупью, как слепой, повесил трубку на место. Но затем овладел собой, снова выпятил грудь. Через минуту вошли Армстронг и Гудспет.
— Ну, мистер Армстронг, — начал сразу Баррас властным тоном, — расскажите всё, что знаете.
Армстронг заговорил как-то принуждённо. Он говорил минуты две, и всё это время его не покидала мысль: «если плохо кончится, то и службе моей конец». Щека под одним глазом у него задёргалась, и, чтобы скрыть это, он заслонил рукой лицо.
— Так, — сказал Баррас. И потом отрывисто: — Позвоните мистеру Дженнингсу.
— Я послал за ним Сола Пикингса, мистер Баррас, — поторопился ответить Армстронг. — Это было первое, что я сделал. Ждём его с минуты на минуту.
— Вот это вы хорошо сделали, — сказал Баррас с довольным выражением. Он в совершенстве владел собой, и под влиянием его спокойно-авторитетного тона Армстронг и Гудспет приободрились. В особенности первый.
Баррас продолжал:
— Пойдите к телефону, мистер Армстронг. Сейчас же. Позвоните Риггеру и Хедстоку в Тайнкасл, братьям Гендерсон в Ситон, позвоните в Объединённую Компанию угольных копей и фирме Хортон, а главное — мистеру Проберту, и от моего имени сообщите им о положении на нашем руднике. Просите помощи. Скажите, что нам нужны все виды помощи. Нам понадобятся копры, насосы все электрическое оборудование, какое они могут нам дать. Просите в Тайнкасле главным образом паровые лебёдки. Пусть Объединённая Компания пошлёт нам спасательный отряд — всех свободных людей, какие у неё имеются. Скорее, пожалуйста, мистер Армстронг.
Армстронг побежал телефонировать из своей конторы. Баррас обратился к Гудспету:
— Возьмите десять человек и идите в старую шахту Скаппера. Осмотрите все. Как можно скорее и тщательнее. Выясните, насколько возможно, состояние этой шахты. Потом бегите обратно сюда.
Когда Гудспет вышел, появился мистер Дженнингс. Инспектор копей был топорный, плотный, краснолицый мужчина с весёлыми и энергичными манерами. Все знали, что «Дженнингс не потерпит никаких глупостей»; в нём не было тупой догматичности и чувствовался сильный характер. Немного бесшабашный и бесцеремонный, он однако пользовался всеобщим уважением и любовью. В последние дни он страдал от большого фурункула на затылке.
— Ой! — сказал он, плюхнувшись в кресло. — Чертовски болит эта штука! Что такое случилось?
Баррас объяснил ему.
Дженнингс сразу забыл о своём фурункуле. На лице его выразился ужас.
— Не может быть, — сказал он в полном смятении.
Помолчав, Баррас официальным тоном предложил:
— Не осмотрите ли вы площадку?
Дженнингс, только что усевшийся в кресло, тотчас же поднялся и сказал:
— Да, пойду наверх, взгляну.
Баррас пошёл вперёд. Оба осмотрели площадку у устья шахты. Насосы уже совсем отказывались работать, а вода в обеих шахтах поднялась ещё на шесть футов.
Дженнингс расспросил механика подъёмной машины. Оба они с Баррасом возвратились обратно в контору. Дженнингс сказал:
— Вам понадобятся добавочные насосы для этих шахт, мистер Баррас. И очень скоро. Но уровень воды так высок, что вряд ли это много поможет…
Баррас выслушал его с подчёркнутым терпением. Он дал Дженнингсу высказаться. Не сделал ни одного замечания. Когда же Дженнингс кончил, он, словно не слышав всего сказанного инспектором, объявил своим невозмутимым, безапелляционным тоном:
— Чтобы выкачать воду из главных шахт, понадобится не один день. Надо пройти туда со стороны старой шахты Скаппера, авось удастся пробраться по откаточному штреку. Воды много, это несомненно. Гудспет сейчас вернётся из старой шахты. И как только будет возможно, мы должны спуститься туда.
Дженнингс, видимо, несколько растерялся. Он чувствовал, что столкнулся с волей сильнее его собственной, которая подчиняла его себе, подавляла. А тут ещё мучительно болел затылок. Что ж, Баррас самым ясным образом определил положение дела, и его план спасения — единственный разумный выход. На грубоватом лице Дженнингса выразилось невольное одобрение.
— Значит, вот как вы хотите действовать, — заметил он. Затем прибавил: — Но как же вы обойдётесь без плана старого рудника?
— Должны обойтись, — возразил Баррас с неожиданной силой.
— Ну-ну, — примирительно сказал Дженнингс, — попытаться, конечно, можно. — Он вздохнул. — Да, был бы у нас план, не случилось бы сейчас и всей этой проклятой передряги. Господи, какими идиотами люди были в старые времена!
Он поморщился от боли в затылке.
— Чёрт бы побрал проклятый фурункул! Я стал пить дрожжи, но не вижу, чтобы это сколько-нибудь помогало.
Пока Дженнингс возился со своей перевязкой, вернулся Гудспет.
— Я как следует все осмотрел, мистер Баррас, сэр, — доложил он. — Ничего хорошего насчёт этой старой шахты не могу сказать. Она завалена пустой породой, хотя и не так уж сильно. Но там не одни обвалы, там и газ тоже, скверный, чёрный газ. Мы спустили туда человека лебёдкой и он вернулся обратно едва живой. Впрочем, я думаю, мы за сутки могли бы очистить шахту от закладки и газа.
— Благодарю вас, Гудспет. Мы пойдём в шахту сейчас же.
Сомнений быть не могло. Баррас намеревался сам руководить спасением людей. Было что-то величественное в спокойном и решительном тоне его распоряжений, он подчинял себе людей без всякого усилия, подавляя панику, действовал как самодержавный властитель.
Когда они вчетвером выходили из конторы, к ним навстречу побежал через двор молодой врач Льюис, работавший теперь вместе с доктором Скоттом. Он сказал:
— Я только что узнал… возвращаясь от роженицы… Не могу ли я чем-нибудь помочь здесь? — Он выжидающь замолчал, уже мысленно рисуя себе свои героические подвиги в глубине рудника.
Доктор Льюис был розовощёк и юношески пылок, энтузиазм так и бурлил в нём. В Слискэйле его за глаза называли всегда «молодой доктор Льюис». Дженнингс посмотрел на него так, словно ему хотелось дать «молодому Льюису» хорошего пинка в его молодой зад. И отвернулся.
Баррас же сказал благосклонно:
— Очень вам признателен, доктор Льюис. Нам, может быть, понадобятся ваши услуги. Ступайте в контору, там Сол Пикингс сварит вам чашку горячего какао. Вы нам можете понадобиться позднее.
Доктор Льюис, обрадованный, суетливо побежал в контору. А Баррас, Дженнингс, Армстронг и Гудспет направились к старой шахте. Только что начинало светать. Было холодно. С невидимого неба тихо падали редкие, лёгкие, словно трепетавшие в воздухе хлопья снега. К четырём мужчинам присоединилась партия в двадцать пять человек. Молча шли они через взрытый пустырь. Снег постепенно окутывал их пеленой и скрывал от глаз. То был первый спасательный отряд.
Новость начала уже распространяться по городу. На Террасах распахивалась одна дверь за другой, и мужчины и женщины выбегали из дома и мчались вниз по Каупен-стрит. К бежавшим по дороге присоединялись другие. Они бежали, словно гонимые какой-то посторонней силой, словно копи вдруг стали магнитом, притягивавшим их помимо их воли. Они бежали, потому что не могли оставаться дома. И все бежали молча.
Марта узнала о несчастье от миссис Брэйс. В первую минуту она подумала скорее с благодарностью, чем с испугом: «Слава богу, моего Сэмми там нет». Сжимая грудь руками, она разбудила Сэма, затем накинула на плечи пальто и вместе с Сэмом побежала к шахте. Рядом бежал и старый Ганс Мессюэр. Ганс брил какого-то раннего посетителя, когда услышал о случившемся. И теперь он бежал, держа в левой руке намыленную кисточку. Дэвида новость застигла на велосипеде, по дороге в город. Он сразу повернул к копям. Жена Боксёра Лиминга узнала о случившемся, ещё лёжа в постели, а Ча, сын его, — выходя с чёрного хода из трактира «Привет». Сюзен, жена «Скорбящего», — во время утренней молитвы. Миссис Риди, повитуха, — у постели роженицы, где она помогала доктору Льюису. Джек Риди, её старший сын, в это время направился в трактир подкрепиться стаканчиком. Вместе с Ча Лимингом он тотчас побежал к шахте. Матери Неда Софтли сказали по дороге в прачечную. Старый Том Огль услышал новость в уборной. И побежал, застёгивая по дороге штаны.
Не прошло и нескольких минут, как во двор перед шахтой набилось человек пятьсот мужчин и женщин, а снаружи за воротами толпилось ещё больше. Они стояли молча, женщины почти все в платках, мужчины без пальто, резко чернея на белом снегу. Стояли, подобно громадному хору, выстроившемуся в тишине под тёмным от снежных туч небом. Они не были действующими лицами в разыгрывавшейся трагедии; но это не умаляло их участия в ней. Они стояли в молчании, молчании смерти под этим бессмертным, хмурым небом.
Было уже девять часов, и падал сильный снег, когда Баррас, Дженнингс и Армстронг, пройдя через «Снук», вошли во двор перед шахтой. Армстронг посмотрел на толпу и сказал:
— Не приказать ли запереть ворота?
— Нет! — возразил Баррас, рассматривая людей своими холодными близорукими глазами. — Велите развести костёр. Большой костёр посреди двора. Им холодно стоять здесь.
Зажгли костёр. Чарли Гоулен, Джек Уикс и рукоятчики притащили кучу досок и другого строевого леса, чтобы поддержать огонь. Как раз к тому времени, когда он разгорелся, явилась первая партия волонтёров из Ситонских копей. Они пошли прямо к старой шахте. Потом приехали из Тайнкасла ремонтные рабочие и привезли с собой три вагона оборудования. Армстронг дежурил у телефона. Баррас и Дженнингс пошли обратно к старой шахте. Из-за рудничного газа невозможно было спуститься в шахту, но они рассчитывали, что газ скоро выкачают. Уже начали устанавливать копёр, лебёдку и вентилятор.
В одиннадцать часов приехал Артур Баррас. Он провёл субботу и воскресенье в гостях у Тоддов, в Тайнкасле, и в это утро приехал домой поездом, прибывавшим в Слискэйль в три четверти одиннадцатого.
Взволнованный, запыхавшийся, ворвался он в контору.
— Папа, какой ужас!
Баррас медленно обернулся.
— Да, это страшное несчастье.
— Чем я мог бы быть полезен? Я готов делать, что угодно. Надо же было такому случиться, папа!
Баррас мрачно поглядел на сына, махнул рукой и сказал:
— Божья воля, Артур.
Артур ответил взглядом, полным смятения.
— Божья воля, — повторил он каким-то странным тоном. — Что это значит?
Но в эту минуту торопливо вошёл Армстронг.
— Объединённая Компания даёт два насоса. Их сейчас нам отправляют. От Хортона пришлют новый турбинный. Мистер Проберт сказал, что готов сделать всё, что может.
— Благодарю вас, мистер Армстронг, — сказал Баррас механически.
Напряжённое молчание длилось, пока не вошёл, прихрамывая, старый Пикингс с тремя большими чашками какао. Старому Солю было уже за семьдесят, но, несмотря на деревянную ногу, он был ещё очень проворен. Он ковылял по территории рудника, выполняя разную работу наверху и отлично умел варить какао.
Артур и Армстронг взяли по чашке. Баррас отказался. Артур и Армстронг стали уговаривать его выпить какао, говоря, что это его подкрепит, а Армстронг добавил, что немыслимо работать натощак. Баррас все отказывался; он выглядел несколько возбуждённым.
Сол Пикингс сказал:
— Молодой Льюис спрашивает, нужен ли он вам ещё. Если ему придётся ждать, я снесу ему эту чашку.
Молодой доктор выпил уже четыре чашки какао, они немного разбавили его героизм. И он был вынужден деликатно осведомиться, где уборная…
Баррас посмотрел на Армстронга.
— Было бы хорошо, если бы врачи нашего города по очереди дежурили здесь ближайшие несколько дней.
— Прекрасная мысль, мистер Баррас, — воскликнул Армстронг. Он поспешно вышел, чтобы переговорить об этом по телефону.
— Папа, — начал Артур с чувством, похожим на отчаяние, — как это случилось? Я хочу знать.
— Не сейчас, — остановил его Баррас. — Не сейчас.
Артур отвернулся к окну и прижался лбом к холодному стеклу, покрытому морозным узором. Тон отца на минуту заставил его замолчать.
Вошёл, запыхавшись, старший брандмейстер Эбенезер Кемау. Он надел форму, украшенную множеством ярко-красных шнуров и восемью внушительными медными пуговицами, которые миссис Кемау всегда начищала до блеска. Мистер Кемау был низенький, лысый человек, круглый как шар. Он питал слабость к мундиру, начал свою карьеру рано, с картонной каски в бригаде мальчишек, а теперь состоял одновременно и старшим пожарным и капельмейстером в Слискэйле. Он играл на четырёх музыкальных инструментах, в том числе на треугольнике, и регулярно получал призы на областной выставке за выращиваемый им душистый горошек. За последние пять лет он потушил один-единственный небольшой пожар на заброшенном пивоваренном заводе.
— Я к вашим услугам, мистер Баррас, — объявил он. — Люди мои здесь, во дворе. Они выстроены в полном порядке. Все окончили курсы первой помощи. Ждём ваших распоряжений, сэр.
Баррас поблагодарил брандмейстера, Сол Пикингс поднёс ему не выпитую Баррасом чашку какао, и мистер Кемау удалился. У него был столь важный и официальный вид, когда он появился во дворе, что два репортёра, только что приехавшие из Тайнкасла, сфотографировали его. На следующий день портрет был помещён в «Тайнкаслском Аргусе», и брандмейстер вырезал его на память.
Предложения помощи сыпались отовсюду, по телеграфу, по телефону; мистер Проберт, представитель фирмы Хортон, явился самолично, от Объединённой Компании угольных копей прибыли ещё три спасательных отряда.
Ещё до полудня Баррас с сыном отправились осмотреть копры, вновь установленные над старой шахтой Скаппера. Шахта эта выходила на унылый пустырь, известный под названием «Снук», весь в кочках и ямах; теперь пустырь занесло снегом, над ним злобно свистел ветер.
Несмотря на зажжённый во дворе костёр, почти вся толпа ушла оттуда и собралась на пустыре. Они стояли в стороне, довольно далеко от механиков, которые работали усердно и быстро, устанавливая под шахтой копёр. Когда подошли Баррас и Артур, толпа молча расступилась, и только небольшая группа мужчин не сдвинулась с места. И тут-то Артур увидел Дэвида.
Дэвид стоял впереди этой группы людей, не отступивших перед хозяином. Среди них были Джек Риди, Ча Лиминг и старый Том Огль. Дэвид ждал, пока Баррас подойдёт близко. От холода и скрытого душевного напряжения его кожа казалась плотно натянутой на скулах. Глаза его встретились с глазами Барраса. И под этим обвиняющим взглядом Баррас опустил свои. Тогда Дэвид заговорил:
— Эти люди хотят вас спросить кое о чём.
— Да?
— Они желают знать, все ли будет сделано для спасения тех, кто остался внизу.
— Меры приняты. — (Пауза. Баррас поднял глаза.) — Это все?
— Да, — медленно отвечал Дэвид. — Пока все.
В эту минуту старый Огль выскочил вперёд.
— К чему вся эта болтовня? — заорал он на Барраса. Старый Том немного тронулся в уме. Он уже пытался сегодня на глазах у всех прыгнуть в шахту. — Почему вы не спасаете их? Все эти машины ничего не стоят. Там внизу мой сын, мой сын Боб. Почему вы не пошлёте людей в шахту, чтобы вытащить его оттуда?
— Мы делаем всё, что можно, мой друг, — сказал Баррас спокойно и с большим достоинством.
— Я вам не друг, — прорычал Том Огль и, подняв руку, ударил Барраса кулаком в лицо.
Артур содрогнулся. Чарли Гоулен и другие оттащили Тома, который отбивался и кричал. Баррас стоял, выпрямившись. Он не защищался, он принял удар с какой-то внутренней экзальтацией, словно где-то в самой глубине души был доволен им. Спокойно продолжал он путь к шахте, распорядился развести ещё костёр, остался на месте работ, наблюдая за ними.
Он оставался здесь весь день. Дождался, пока над старой шахтой установили копёр, паровую лебёдку и вентилятор, пока её очистили от рудничного газа. Он не уходил до тех пор, пока не были спущены туда спасательные отряды для уборки пустой породы, завалившей дорогу в старые выработки. Он оставался, пока обе главные шахты рудника № 17 не были снабжены новыми насосами, из которых один выкачивал 250 галлонов в минуту, другой — турбинный — 450 галлонов. И только тогда он в полном одиночестве пошёл домой, в «Холм».
Он не ощущал ни усталости, ни особенно сильного голода, в нём боролись физическое оцепенение с необычайным душевным возбуждением. Он перестал ощущать своё «я»; всё, что он делал, он делал как во сне. Он был похож на приговорённого к смерти, спокойно выслушивающего приговор. Он не все понял до конца. Его вера в собственную невиновность осталась незыблемой.
Тётя Кэрри позаботилась, чтобы для него своевременно приготовили бульон из коровьих хвостов, — она знала, что, когда у Ричарда «трудный день», он всему предпочитает бульон из хвостов. Он съел бульон, крылышко цыплёнка и ломтик своего любимого голубого чедерского сыра. Ел он очень мало, пил только воду. На тётушку Кэрри, державшуюся на заднем плане и полную трепетной, рабской услужливости, он не обращал никакого внимания; он её просто не видел.
За обедом против него сидела Хильда и с каким-то отчаянным упорством не сводила с него глаз.
Наконец, словно не выдержав, она сказала:
— Позволь мне тоже помогать, папа. Дай мне возможность делать что-нибудь. Прошу тебя. Позволь мне что-нибудь делать.
Хильду доводило до сумасшествия то, что даже теперь, при таких исключительных обстоятельствах, ей не удавалось найти себе дело.
Отец поднял на неё сонные глаза и в первый раз всмотрелся в её лицо. Он ответил:
— А чем же ты можешь помочь? Всё, что надо, уже делается. Женщине там делать нечего.
Он оставил её одну. Поднялся наверх, вошёл к жене. И ей, как Артуру, сказал: «Это воля божья». Затем, непроницаемый и суровый, он, как был, одетый, лёг на свою кровать. Но через четыре часа он уже снова был на руднике и сразу направился к старой шахте. Ему было известно, что проникнуть в «Парадиз» возможно только через эту шахту. И он спустился в неё.
Люди работали бригадами вдоль шахты так энергично, что очищали главный штрек от закладки, продвигаясь на шесть футов в час. Её было больше, чем они рассчитывали. Но работавшие кидались как волны, ударяли в стены перед ними, долбили эти стены, и было в их натиске что-то исступлённое и отчаянное. Сверхчеловеческим было это продвижение вперёд, сквозь камень. Когда один отряд выбывал из строя, другой становился на его место.
— Эта дорога идёт прямо на запад, — сказал Дженнингс Баррасу. — Она должна привести нас очень близко к цели.
— Да, — подтвердил тот.
— Мы, по-видимому, уже добрались почти до конца закладки, — продолжал Дженнингс.
— Да, — отвечал Баррас.
За сутки спасательные отряды убрали со старого штрека сто сорок четыре фута закладки. Они выбрались на свободный путь, в открытый участок старого отвала. Раздалось громкое «ура», этот радостный крик полетел вверх и зазвенел в ушах тех, кто ожидал на поверхности земли.
Но второго «ура» не последовало. Сразу же за разобранной закладкой главный штрек впадал в какую-то яму или котловину, полную воды и непроходимую. Грязный, покрытый угольной пылью, без воротничка и галстука, в старом шёлковом кашне, обмотанном вокруг его распухшей шеи, Дженнингс посмотрел на Барраса.
— О господи, — сказал он с безнадёжным отчаянием, — будь у нас карта, мы бы знали об этом раньше.
Но Баррас оставался невозмутим:
— Карта не уничтожила бы котловину. Мы знали, что встретим препятствия. Нужно с помощью взрывов проложить новую дорогу через это озеро. — В его словах звучала такая суровая непреклонность, что даже на Дженнингса они произвели впечатление.
— Чёрт возьми, — воскликнул он, измученный до того, что готов был заплакать, — ну и энергия у вас! Что ж, давайте взрывать вашу проклятую кровлю!
Начали взрывать кровлю, сбрасывая в воду твёрдый, как железо, базальт, чтобы, засыпав котловину, пройти через неё. Поставили компрессор, который приводил в действие буры; пустили в ход лучшие алмазные буры. Работа была убийственная. Работали в темноте, в пыли, в поту, среди паров сильновзрывчатых веществ. Работали с каким-то бешеным исступлением. Один только Баррас оставался спокоен. Спокоен и непроницаем. Он был движущей и направляющей силой. Вот уже восемнадцать часов подряд он не уходил из шахты. Только что вернувшийся после шестичасового отдыха Дженнингс умолял его:
— Ради бега, пойдите, поспите немного, мистер Баррас, вы себя убиваете!
Уговаривали его и мистер Проберт, и Армстронг, и несколько видных представителей власти: он уже и так много сделал, а чтобы засыпать котловину, понадобится ещё по меньшей мере пять дней, пусть же он до тех пор побережёт силы. Даже Артур взмолился:
— Поспи немного, ну, пожалуйста, папа… пожалуйста.
Но Баррас вздремнул только с полчаса на стуле в конторе. Он не уходил домой до вечера четвёртого дня. В этот вечер он пошёл в усадьбу пешком.
Было всё так же мучительно холодно, и земля по-прежнему была покрыта только что выпавшим снегом. Какой он был ослепительно-белый!..
Баррас шёл по Каупен-стрит, сосредоточенный и серьёзный, но без единой мысли в голове. Со времени катастрофы он не способен был ни о чём больше думать. Он как-то подсознательно отрешился от всего и развил мощное наступление на шахту, всецело сосредоточился на деле спасения погибавших. Эта ледяная отрешённость не изменяла ему, поддерживала его силы. Глубоко под покровом наружного бесстрастия шла большая душевная работа, подобная сильному течению под ледяной корой реки. Баррас его не замечал, но течение прокладывало себе дорогу.
Улицы, по которым он шёл, были безлюдны, все двери заперты, нигде не видно ни одного играющего ребёнка. Многие лавки были закрыты железными шторами. Тихий ужас смерти веял над Террасами, тишина отчаяния. С противоположных концов Альминской Террасы шли навстречу друг другу две женщины. Они были приятельницами. Но, проходя отвернулись друг от друга. Ни слова с обеих сторон. Молчание. Даже их шаги заглушены снегом. В домах та же тишина. В жилищах тех, кто погребён в шахте, столы накрыты к завтраку в надежде на их возвращение. Такова традиция. Даже ночью не опускаются шторы. В доме № 23 по Инкерманской улице Марта пекла пирог: Роберт и Гюи оба любили горячие пироги.
Сэм и Дэвид сидели молча, не глядя на неё. Они вернулись из старой шахты; оба помогали там. Дэвид целых четыре дня и не заглядывал в школу. Он забыл о школе, забыл о своих экзаменах, забыл о Дженни. Он сидел молча, опустив голову на руки, думая об отце, погруженный в горькие, ему одному ведомые мысли.
После духоты и шума в шахте Барраса особенно поразили холод и тишина, царившая вокруг него. Он продолжал путь, и тяжёлый вздох вырвался из его груди. Он не сознавал этого. Он не сознавал ничего. Пришёл домой. Там ожидала его огромная кипа корреспонденции, письма восхваляющие, сочувственные, соболезнующие, телеграмма от Стэпльтона, слискэйльского депутата в парламенте, телеграмма от лорда Келла, владельца земельного участка, занятого «Нептуном», телеграмма от лорда-мэра из Тайнкасла: «Ваши геройские усилия спасти погребённых в шахте вызывают наше величайшее восхищение. Молим бога об успехе дальнейших мероприятий». И ещё одна — от короля, полная всемилостивейшего сочувствия. Баррас прочёл все внимательно. Он прочёл письмо жены одного фабриканта резиновых шлангов в Лидсе, предлагавшей доставить ему бесплатно (подчёркнуто) пятьсот ярдов или больше (подчёркнуто) шлангов их фирмы для того, чтобы можно было спускать горячий суп погребённым шахтёрам. Забавно! Но он и не улыбнулся.
На следующий день он рано утром вернулся на рудник. Уровень воды в главной шахте снизился уже настолько, что туда могли спуститься водолазы. Водолазам пришлось примириться с тем, что максимальная высота воды в этажах доходила до восемнадцати футов. Несмотря на это, они пробрались по этажам «Глоба» и «Парадиза» до самого места обвала. Они проделали трудное и утомительное обследование. А между тем Баррасу лучше всех было известно, как бесполезно это обследование. Семьдесят два трупа утонувших — вот всё, что нашли водолазы. Они вернулись. Сообщили, что внизу нет в живых ни одного человека. Что не меньше месяца понадобится на полную осушку этажей. Потом водолазы спустились вторично, чтобы вытащить мёртвых. И тела утонувших шахтёров, связанные вместе, раскачивались, поднимались из шахты наверх, на яркий дневной свет, которого они не могли больше видеть.
Все силы сосредоточены были теперь на продвижении в старую шахту: теперь всем было совершенно ясно, что те, кого не досчитались, могли оказаться замурованными в отвале. Хотя с момента катастрофы прошло уже десять дней, люди эти, может быть, ещё живы. И в новом бешеном усилии те, кто работал у котловины удвоили старания. Они напрягали нервы, расточали все свои силы. От начала взрывных работ прошло шесть дней, и, пустив в ход последний заряд, они перебрались, наконец, через озеро на главный штрек, продолжавшийся за ним. Измученные, но ликующие спасатели ринулись вперёд на запад. Но в шестидесяти шагах от озера им преградила дорогу совершенно обрушившаяся базальтовая кровля. Они остановились в безнадёжном отчаянии.
— О боже мой, — простонал Дженнингс. — И осталось-то, может быть, каких-нибудь полмили!.. Никогда мы до них не доберёмся. Никогда. Это конец.
Он в полном изнеможении прислонился к базальтовой скале и закрыл лицо рукой.
— Мы должны идти дальше, — произнёс Баррас неожиданно громко. — Должны идти дальше.
XXIV
Первым умер Гарри Брэйс. У Гарри Брэйса было слабое сердце, он был уже не молод, да и купание в Скаппере жестоко отозвалось на нём; он умер просто от истощения. Никто не знал, где и как это произошло, пока Нед Софтли не наткнулся рукой на мёртвое, похолодевшее лицо Гарри и закричал, что Гарри умер. Случилось это к концу третьей ночи, но, впрочем, для них теперь всегда была ночь, потому что лампы опустели и погасли, и все свечи догорели, кроме одной, которую Роберт берег на крайний случай. Темнота была не так уж неприятна, она милосердно окутывала их, теснее объединяла и укрывала.
Их было всего девять: Роберт, Гюи, Лиминг, Пат Риди, «Иисус Скорбящий», Сви Мессюэр, Нед Софтли, Гарри Брэйс и ещё два шахтёра — Беннет и Сет Колдер. Первый день они занимались лишь тем, что стучали, главным образом, стучали… та-та… та-та… та-та-та-та… Снова и снова — та-та… та-та… та-та-та… словно чёткий бой барабана. Стучать было необходимо, стук указывал их местопребывание в непроглядном мраке. Десятки людей были спасены, благодаря тому, что их стук услышали спасавшие… Та-та-та-та-та… Они по очереди подходили к каменной стене. Но на второй день Боксёр вдруг завопил:
— Перестаньте! Ради Христа, перестаньте, не могу я больше слышать этот проклятый стук!
Нед Софтли, чья очередь была стучать, тотчас же остановился. Видимо, и остальные были довольны, когда стук прекратился. Они не стучали около часу, затем все, в том числе и Боксёр, решили, что надо продолжать. Люди, которые придут, должны прийти через старую шахту Скаппера, они, вероятно, уже где-то очень близко. — «О, они уже, должно быть, так близко, что можно услышать „алло“», — сказал Сви Мессюэр. И Нед начал: та-та… та-та… та-та-та-та.
Вскоре после этого «Скорбящий» в первый раз отслужил молебен. «Скорбящий» и до этого много молился на коленях, но молился про себя, в стороне от остальных, с тем страстным напряжением, с каким и сам Иисус молился некогда в саду Гефсиманском. «Скорбящий» был молчаливый и серьёзный человек, не навязывавший своих убеждений другим, если не считать таких средств молчаливой пропаганды, как брошюры религиозного содержания и сэндвичи. На футбольных матчах в Витли-Бэй или Слискэйле «Скорбящий» обыкновенно стоял где-нибудь или медленно бродил среди шумной толпы, повесив себе на грудь и спину плакаты относительно «слез Иисусовых». Это был самый смирный из всех когда-либо существовавших адептов Иисуса, и далеко не худший. Так что не в его характере было заставлять других молиться. Но, как это ни странно, Роберт, никогда не ходивший в церковь, вдруг заявил, что надо всем вместе помолиться.
«Скорбящий» ничего не говорил, но ему хотелось этого, очень хотелось, и предложение Роберта обрадовало его. Начал он с очень хорошей молитвы, в которой не упоминалось ни о чём, вроде разрывания на себе одежд или «одетой в пурпур жены»[14]. Она была полна глубокой веры и грубых грамматических ошибок и кончалась очень просто: «Так выведи же нас отсюда, господи, во имя Иисуса Христа. Аминь».
Затем «Скорбящий» прочитал короткую проповедь. Он выбрал текст Евангелия от Иоанна: «Я светоч мира. Тот, кто последует за мной, не будет ходить во тьме, но увидит свет жизни». Он просто беседовал с товарищами, говорил самыми обыкновенными словами.
Потом они спели гимн «Приди, приди, Спаситель»:
По далёким холодным горам я блуждал, Покинув родную ограду. Великий Спаситель, приди, о приди, Прими в своё верное, стадо.
Наступила тишина, в которой слышалось только ещё не умолкшее эхо. Никому, видимо, не хотелось нарушать молчания. Все сидели совсем тихо, только Лиминг скрипел зубами. Но Лиминг был из тех, кто легко падает духом.
— О боже, — стонал он, — о Христос, помоги мне!
И Боксёр заплакал. Суровый грубый малый был Боксёр Лиминг, но иногда в нём проглядывала какая-то слабость души. Он сидел, опустив голову на руки, сотрясаемый сухими рыданиями, жутко было слышать, как он мучается. У всех нервы к этому времени уже успели развинтиться, каждому было трудно сохранять мужество на пустой желудок. У них не было больше ни пищи, ни воды, только тоненькая струйка сочилась медленно с потолка. Казалось странным, что, бежав от ужасающего водяного потока они теперь имели так мало воды, только-только, чтобы утолить жажду, на каждого по глотку солоноватой жидкости, смешанной с угольной пылью.
Время шло, — и некоторые начали ощущать голод. Больше всего хотелось есть Пату Риди, самому молодому из них. У Роберта в кармане остались три леденца от кашля. Он сунул Пату один, потом другой. Сколько же времени прошло между первым леденцом и вторым?.. Пять минут или пять дней? Одному богу это было известно.
Съев второй, Пат прошептал:
— Как вкусно, дядя Роберт!
Роберт улыбнулся. Он хотел было отдать Пату третью конфету, но неожиданно мысль, что это — последняя, удержала его. «Я приберегу её для него», — подумал он.
То же стремление сохранить что-нибудь про запас побудило Роберта припрятать последнюю свечку, хотя вначале темнота была не приятна, а мучительна, страшно мучительна после жёлтого огонька свечи, вокруг которого они сидели кружком, как вокруг крошечного лагерного костра.
В темноте было гораздо труднее следить за временем. У одного только Роберта были часы, но и те остановились, когда он упал в воду в «Куполе». Особенно волновался по этому поводу Гюи. Гюи всегда был молчалив, а теперь молчаливее, чем когда-либо. С тех пор как они дошли до отвала, Гюи вряд ли промолвил хоть одно слово. Он сидел подле отца и, сдвинув брови, размышлял о чём-то. Все его тело напряглось от какого-то тайного беспокойства. Наконец, он спросил вполголоса:
— Папа! Сколько времени мы уже здесь?
Роберт отвечал:
— Не могу тебе сказать, Гюи.
— Но, папа, как ты думаешь?
— Да, пожалуй, дня два… или, может быть, три…
— Значит, сейчас какой день, папа?
— Не знаю, мальчик… должно быть, среда.
— Среда… — Гюи вздохнул и снова прислонился онемевшей спиной к стене. Если сегодня только среда, то это не так уж плохо, значит остаётся ещё целых три дня до матча, в котором он должен участвовать. Ему нужно выбраться из этой ямы к субботе, нужно, непременно нужно! И в внезапном приступе мучительной тоски Гюи схватил камень и начал колотить по стене. Та-та… та-та… та-та-та-та!
После того как он перестал стучать, долго стояла тишина. И тогда-то именно Нед Софтли вздумал передвинуться на другое место, протянул руку и наткнулся на лицо Гарри Брэйса. Сначала он подумал, что Гарри уснул. Он снова осторожно дотронулся до него, и пальцы его попали прямо в холодный, открытый рот мёртвого Гарри.
Роберт зажёг свечу. Да, Гарри Брэйс был мёртв. Бедный Гарри, так и не пришлось ему подарить своей «хозяйке» бандаж, который он все обещал ей. Роберт и Лиминг подняли его. Он был такой тяжёлый. Или это от того, что они ослабели? Гарри отнесли подальше, на дорогу, на тридцать ярдов ниже. Его уложили на спину, Роберт сложил ему руки крестом на его фуфайке шахтёра и закрыл Гарри глаза.
«Скорбящий» спал, уснув в первый раз за три дня и громко храпел во сне. Роберт не стал его будить. Он прочитал над Гарри «Отче наш», затем он и Лиминг вернулись к остальным.
— Пускай свеча выгорит ещё на один дюйм, ребята, — сказал Роберт. — Всё будет немного веселее.
Пат снова тихонько всхлипывал. Во второй раз увидел он смерть, и не очень-то это ему понравилось.
— Ты бы немного размял ноги, — сказал ему Роберт. Он обнял рукой трясшиеся от рыданий плечи Пата. — Пора дать тебе какую-нибудь работу. Не хочешь ли не в очередь постучать?
Пат покачал головой.
— Я хочу написать маме, — сказал он, давая волю своему горю.
— Отлично, — согласился Роберт. — Ты напишешь своей маме. Карандаш у меня есть. А у кого найдётся клочок бумаги?
У Неда Софтли оказалась записная книжка, в которой он отмечал число сданных вагонеток. Он передал её Роберту. Тот вырвал узкий двойной листок, положил его на книжку и вместе с карандашом вручил Пату.
Пат с благодарностью, жадно схватил бумагу, книжку и карандаш. Он повеселел. Тотчас же принялся за письмо и вывел круглыми большими буквами: «Дорогая моя мама». Остановился и, склонив голову набок, перечёл написанное. «Дорогая моя мама…»
Снова взялся за карандаш и снова остановился. «Дорогая моя мама», — перечёл он в третий раз. И заплакал, на этот раз по-настоящему. Плакал горько. Пату было только пятнадцать лет.
К тому времени, как Пат немного успокоился, свеча уже выгорела на дюйм, Роберт отнял у Пата записную книжку, карандаш и листок с начатым письмом и положил все это в карман. Затем потушил свечу. Левой рукой он обнял Пата Риди, как бы защищая его. Пат так в этой позе и уснул.
Роберт и сам задремал. Время шло. Он проснулся среди тишины и полного мрака и закашлялся. Кашлял долго, своим привычным — глухим кашлем, с которым он словно сроднился. Мокрая одежда высыхала на нём, но это было ему вредно. Он подумал: «Не миновать мне опять плеврита, когда мы выберемся отсюда». Потом, с внезапно похолодевшим сердцем, добавил мысленно: «Если выберемся».
Прошло ещё некоторое время. Те, что идут на помощь, уже должны быть близко, они несомненно уже где-то очень близко!
— Папа. — (Это опять Гюи.) — Какой сегодня день, папа?
— Не могу тебе сказать, Гюи, голубчик. — Роберт старался говорить спокойно и вразумительно.
— Но, папа… который же день сегодня?
— Не знаю, Гюи, не знаю, мальчик.
Роберт все пытался говорить спокойно и внушительно, но голос его звучал вяло, утомлённо.
— Но, папа… Какой может быть сегодня день? Ты ведь знаешь, скоро матч, папа… матч Объединённой команды… Мне надо быть там в субботу. Мне надо… надо, папа!
Тихий голос Гюи звучал пронзительно, истерически. Он в темноте качался взад и вперёд. Ему надо выбраться отсюда к субботе, надо, надо выйти не позже субботы!..
…А был уже вечер воскресенья.
Проснулся Лиминг. Все, видимо, спали; должно быть, сюда начинал проникать рудничный газ, или это объяснялось просто слабостью? Боксёр сказал:
— Боже, какой сон я видел! Если бы только знала моя бедная старуха!.. Чего бы я не отдал сейчас за кружку пива! Есть не хочу совсем, вот только пива хочется! Господи, что это я говорю, ведь я обещал, что брошу пить, если выйду отсюда. О боже, выведи нас отсюда! Спаси нас! — Голос его перешёл в крик.
Закричал и Нед Софтли. И ещё несколько человек. «Спасите!.. Спасите нас!» Даже «Скорбящий» пал духом. Он вдруг воззвал громким голосом:
— Скоро ли, о господи, пошлёшь ты нам избавление?
Всё это походило на вой диких зверей, запертых в клетку.
Следующим умер Беннет, а шесть часов спустя Сет Колдер. Они были товарищами, работали вместе без малого четырнадцать лет. Четырнадцать лет они вместе работали, пьянствовали, играли в шары. Но им вовсе не казалось необходимым и умереть вместе. Беннет был спокойнее, но Сет Колдер с той минуты, как почувствовал, что слабеет, не переставал причитать:
— Я не хочу умирать. Ведь я ещё молодой. У меня молодая жена. Не хочу умирать. — Но, несмотря на это, он умер.
Все настолько уже ослабели, что не могли перенести куда-нибудь тела умерших Беннета и Сета Колдера. Кроме того, у Роберта в кармане оставалось только две спички и маленький огарок. Он отдал последний леденец Пату. Теперь уже недолго осталось ждать тех, что идут сюда из старой шахты. О господи, пусть же они придут поскорее, иначе будет слишком поздно!
Они лежали, настолько обессиленные, что уже не были в состоянии двигаться. Слишком слабые, даже для того, чтобы отходить в сторону, когда было нужно. Лежали — и только. Роберту пришла в голову такая идея: он стал окликать товарищей, трижды повторяя каждое имя. Если и на третий оклик ответа не было, то он знал, что этого человека нет больше в живых.
Первым перестал откликаться Нед Софтли. Он, должно быть, умер так же тихо, как Гарри Брэйс. Неда всегда считали полоумным, но умирал он мужественно, без единой жалобы. За ним последовал Сви Мессюэр. Озорной и весёлый малый был этот Сви, но теперь он навсегда перестал рассказывать смешные анекдоты. Как раз в то время, когда умер Сви, сошёл с ума «Скорбящий». Как и остальные, он долго лежал молча. Но вдруг он поднялся на ноги. Стоял в темноте, и, несмотря на темноту, те, кто ещё оставался в живых, почувствовали, что перед ними безумный. Он заговорил:
— Я вижу их! Вижу семь ангелов, что стояли перед господом! Слышу зов их труб. Господь открыл мои глаза!
Сперва они пытались не обращать на него внимания, но «Скорбящий» продолжал:
— Я слышу звук их труб. Первый затрубил — и вот пошёл град, смешанный с кровью.
Лиминг попросил:
— Да замолчи ты, ради бога, Клэм!
Но «Скорбящий» продолжал ещё громче:
— Затрубил второй ангел — и вот высокая гора, пылающая огнём, рушится в море, и третья часть моря превращается в кровь. Не вода в нём, о братья, но кровь. То, что привело нас сюда, не вода, но кровь!
Лиминг приподнялся и сел:
— Клэм, перестань ты, ради Христа, я не могу больше этого выносить!
Но безумный продолжал всё так же торжественно:
— Затрубит третий ангел — и падёт звезда Полынь. Горечь и злоба, о братья мои, — вот наш удел на земле, сокрушила нас алчность людская. И затрубит четвёртый ангел и пятый — и снова падёт звезда в бездонную пропасть. И вот из пропасти дым поднимается. Мы в этой пропасти, братья, и вокруг нас темно от дыма, и печать господня на нашем челе, а тех, сидящих высоко, кто загнал нас сюда, ждёт кара. Я это вижу, братья. Дух пророчества сошёл на меня. Я пророк в шахте «Парадиз»…
Тут Роберт понял, что «Скорбящий» сошёл с ума.
— Садись-ка, брат, — стал он его уговаривать. — Сядь, пожалуйста. Скоро нас найдут. Теперь уже, должно быть, недолго. Сядь и жди спокойно.
Но «Скорбящий» продолжал:
— И затрубит шестой ангел — и услышим глас четырёх рогов золотого алтаря, стоящего перед господом. И послано будет четыре ангела, чтобы умертвить третью часть людей дымом и серой, и тех, кто не погиб от прежних казней, но не раскаялся в делах рук своих, не раскаялся в своих злодействах и в колдовстве своём, в прелюбодеяниях и воровстве…
Голос «Скорбящего» постепенно перешёл в крик, который, казалось, сотрясал своды и которому вторило эхо.
— Нет, я не выдержу! — простонал Лиминг. Он пополз к тому месту, где стоял «Скорбящий», нащупывая руками дорогу. «Скорбящий» ужасным голосом продолжал:
— И вот затрубит седьмой ангел…
Но раньше, чем затрубил седьмой ангел, Лиминг ухватил «Скорбящего» за лодыжку и сбил его с ног. «Скорбящий» свалился со стоном.
— Но трубит седьмой ангел. Я вижу это. Я вижу век, созданный безумием и жадностью человеческой. Деньги, деньги, деньги… Ради них нас губят, убивают. Слушайте моё пророчество… С высоких мест падут они… не вода, но кровь… кровь агнца… Достань молитвенник, мать, и мы споём гимн любви… возьми мою руку, мать, держи меня крепче, ибо в этом нет греха… приди, великий Спаситель, приди…
Голос его оборвался, несколько минут он ещё стонал, лёжа, потом утих. Пророчество истощило его последние силы. «Иисус Скорбящий» ещё поплакал минуту-другую. Потом испустил дух.
А время шло. Роберт дал Пату Риди напиться. Но Пат был уже в полубессознательном состоянии, вода, смешанная с угольной пылью, вылилась обратно в сложенные горсточкой руки Роберта.
— О боже, сделай, чтобы они пришли поскорее, — сказал Лиминг, как в бреду, — иначе они придут, когда уже будут не нужны.
Он дополз до стены и начал стучать в неё. Но он был слишком слаб, и камень выпал из онемевших пальцев.
Прошло ещё неизвестно сколько времени. Лиминг поднёс руку к горлу и прохрипел:
— Роберт, товарищи, я бы все отдал за одну кружку… — Затем свалился на бок и больше не шевелился.
Следующим был Пат Риди. Он лежал, совсем ослабев, на руках у Роберта, положив голову на его костлявую грудь, как ребёнок у материнской груди. Перед концом он недолго бредил. Последние его слова были: «Поди сюда, мама, я так рад».
Когда Пат умер, Роберт снова сделал перекличку. Потом сказал:
— Остались только мы с тобой, Гюи, мой мальчик.
Гюи механически спросил:
— Какой сегодня день, папа?
Он спросил ещё раз, потом сказал:
— Папа, мне хочется пить, но я не могу шевельнуться.
Роберт дополз до него и дал Гюи напиться. Гюи поблагодарил его.
— Теперь уже всё пропало, папа, — сказал он. Он всё ещё думал о матче. — Никогда они не пригласят меня опять.
Роберт ответил:
— Нет, Гюи.
— А мне так хотелось сыграть, папа.
— Знаю, Гюи.
Роберт потерял всякую надежду. Он слушал, слушал, но ни один звук не извещал о приближении людей. Должно быть, им что-то помешало на пути — вода или большой обвал кровли. В его сердце больше не было ни надежды, ни горечи.
Осторожно опустил на землю тело Пата и обнял рукой плечи Гюи. Он никогда не уделял Гюи много внимания. Гюи был слишком похож на него самого, слишком молчалив и сдержан. Теперь Роберт твердил себе, что недостаточно любил Гюи.
Он хотел поговорить с сыном, но это было трудно, язык его не слушался, говорил не те слова. Он закашлялся, и у него стало солоно во рту и что-то потекло изо рта, подобно этим непослушным словам.
Время шло. Последний слабый вздох шевельнул грудь Гюи. Гюи умер, думая о матче, в котором ему никогда не придётся участвовать, умер подлинно от разбитого сердца.
Роберт поцеловал его в лоб, попытался сложить ему руки, как сложил руки умершему Гарри. Но у него уже не было сил сделать это. У него не было сил даже кашлять. Мысленно прочитал он «Отче наш».
Мысли Роберта путались: ему было страшно, что он умирает последним, что он, чахоточный, пережил столько здоровых людей. Ну вот, не говорил ли он всегда, что кашель его не убьёт… да, теперь он его уже не убьёт. Он не сознавал больше, где находится, он снова был на Уонсбеке, удил вместе с Дэвидом, его маленьким сыном, учил его забрасывать удочку… смотрел, как Дэвид вытаскивает свою первую добычу — маленькую пятнистую форель… Ого, Дэви, мальчик, это замечательно!
Время шло. Роберт пошевелился, открыл глаза. Зажёг последний огарок, подумав, что жалко не использовать его. Раз это можно, он не хотел умереть в темноте.
Свеча осветила жёлтым светом неподвижные, призрачные очертания мертвецов вокруг. Роберт понимал, что скоро и он будет мертвецом. Он не чувствовал страха, не чувствовал ничего. Но напоследок ему пришло в голову, что надо бы написать Дэвиду… Дэвид всегда был его любимцем.
Он порылся в кармане и достал записную книжку, карандаш и листок бумаги. С трудом собрал мысли и написал:
«Дорогой Дэвид, ты получишь это, когда меня найдут. Мы сделали, что могли, но всё было напрасно. Мы застряли в Флетс. Мне удалось позвонить наверх, и Баррас велел идти к старой шахте, но обвал нам помешал. Очень большой обвал. Гюи только что умер. Он не мучился. Скажи матери, что мы молились. Я надеюсь, что ты добьёшься чего-нибудь настоящего в жизни, Дэви. Твой папа».
Он подумал мгновенье, не сознавая этого, и приписал на обороте:
«Р. S. У Барраса, видно, всё-таки есть план старых выработок, потому что его указания были правильны».
Он сложил листок и сунул его под фуфайку, на исхудавшую грудь. Он сидел, привалившись мешком к обломкам кровли, словно задумавшись. Какие-то бесформенные обрывки тьмы застилали ему сознание. Он закашлялся своим привычным кашлем, с которым он сроднился, который был частью его самого. Потом его тело медленно соскользнуло вниз и растянулось на земле. Он лежал на спине, раскинув руки, словно умоляя о чём-то. Мёртвые глаза были открыты. Так лежал он среди своих мёртвых товарищей. Свеча постепенно оплывала, пока не потухла.
Часть вторая
I
Заключительное заседание суда, официально расследовавшего, на основании статьи 83 закона об угольных копях, причины и обстоятельства катастрофы в «Нептуне», близилось к концу. Зал городской думы на Лам-стрит был до того переполнен, что можно было задохнуться, а снаружи стояла в ожидании огромная толпа; и это напряжённое ожидание словно просачивалось вместе с лучами полуденного солнца сквозь высокие, в свинцовых переплётах, окна в насыщенной человеческими испарениями зал суда. За судейским столом сидели: председатель суда, королевский советник, достопочтенный Генри Друммонд, технический эксперт, главный инспектор охраны труда в копях. В ближайшей к ним части зала находились: районный инспектор и мистер Дженнингс, местный инспектор, — оба в качестве представителей министерства горной промышленности; мистер Линтон Роско, королевский советник, выступавший по поручению мистера Джона Бэннермана, нотариуса из Тайнкасла, в качестве защитника Ричарда Барраса; член парламента Гарри Нэджент и Джим Дэджен, представители Союза горняков Англии; Том Геддон — от Слискэйльской организации углекопов; мистер Вилльям Снегг, адвокат из Тайнкасла, защищавший интересы семей погибших; и, наконец, полковник Гэскойн, представитель лорда Келла, владельца участка, на котором были расположены копи. В первом ряду сидели Баррас, Артур, Армстронг, Гудспет и другие ответственные служащие «Нептуна». За ними — три ряда свидетелей, среди которых были Дэвид, Джек Риди, Гарри Огль и ещё некоторые обитатели Террас; свидетели помещались непосредственно за спиной Нэджента. Дальше, в глубине зала, сидели родственники погибших, все больше женщины в глубоком трауре, некоторые без шляп, в платках; все — немного ошеломлённые, плохо разбиравшиеся в том, что происходило, полные благоговейного страха. Остальная часть зала была набита шахтёрами и городскими обывателями до того, что яблоку негде было упасть.
Согласно установившемуся в судебной практике правилу, следствие было начато лишь спустя некоторое время после катастрофы. Но 27 июля 1914 года начался процесс, и суд заседал вот уже целых шесть дней; зал думы гудел голосами, пятьдесят четыре свидетеля было допрошено по нескольку раз, задано пятнадцать тысяч вопросов, слова летели от одного к другому, сотни, тысячи гневных, убеждающих, горьких слов. Говорил Геддон, со свойственной ему бурной горячностью, теряя поминутно нить аргументов, и его строго призывали к порядку. Говорил Джим Дэджен, мягко и нескладно, поддерживая спокойные и логичные выступления Нэджента; полковник Гэскойн сыпал техническими терминами судебных отчётов, статьями законов и сведениями о геологической формации; выступал Линтон Роско, опытный оратор, в совершенстве владевший искусством жеста и гладко округлённых периодов.
Но сейчас все уже близилось к концу, быстро близилось к концу. Линтон Роско стоял у своего места, — внушительная, осанистая фигура, массивная челюсть, отвислая нижняя губа и цветущий румянец, напоминавший о портвейне. Линтон Роско с двух часов вёл вторичный опрос свидетелей, и теперь с широким мелодраматическим жестом повернулся к судье. Пауза.
Судья. Вы желаете сделать какое-нибудь заявление, мистер Роско?
Линтон Роско. Я бы желал опросить мистера Ричарда Барраса, сэр. Я полагаю, что если ещё в последний раз вызвать его, то можно будет сделать надлежащее заключение по данному делу.
Судья. В таком случае — пожалуйста, мистер Роско.
Вызвали Ричарда Барраса. Он тотчас же поднялся с своего места и, войдя в ложу для свидетелей, стоял очень прямо, без прежней невозмутимости, с слабым румянцем на резко очерченных скулах, вытянув голову немного вперёд, словно выражая стремительную готовность отвечать на все вопросы с полной откровенностью. Артур сидел сгорбившись, не поднимая глаз от пола, заслонив лицо от окружающих.
Линтон Роско. Мистер Ричард Баррас, сожалею, что пришлось вас снова побеспокоить, но в деле имеются пункты, которые я желал бы осветить. Насколько я помню, вы говорили нам, что вы — владелец угольных копей «Нептун», горный инженер с почти тридцатипятилетним стажем?
Баррас. Да, именно так.
Линтон Роско. Значит, несомненно, у вас большой опыт в горном деле?
Баррас. Я об этом совершенно не подозревал.
Линтон Роско. Теперь скажите ещё раз, мистер Баррас… (медленно) когда вы приступили к разработке жилы, имели ли вы хоть малейшее представление о том, что она каким-то образом граничит с затопленными выработками старого «Нептуна»?
Баррас. Я об этом совершенно не подозревал.
Линтон Роско. Точнее говоря, есть только два способа ориентироваться в приблизительном месторасположении подземных залежей: либо путём бурения, либо при помощи имеющихся чертежей, то есть плана. Не так ли?
Баррас. Совершенно верно.
Линтон Роско (убедительно). Но бурение в сущности показывает только, что делается на данном участке. И не исключает крупных ошибок? Часто ведь бурение выясняет очень немногое или совсем ничего не выясняет?
Баррас. Да, в таких случаях, как этот.
Линтон Роско. Вот именно. Теперь о другом источнике сведений. Имелись ли у вас какие-нибудь записи, или карты, или чертежи этих старых выработок «Нептуна»?
Баррас. Нет.
Линтон Роско. Такой план, если он когда-либо существовал, вероятно, был утерян или уничтожен в те времена первых шагов горной промышленности, когда к планам не относились с должной серьёзностью. В вашем распоряжении такого плана не было никогда?
Баррас. Никогда.
Линтон Роско. Значит вы не могли знать о грозящей опасности… (С пафосом.) И логика и здравый смысл говорят за то, что вы в такой же мере оказались жертвой катастрофы, как и те несчастные, что погибли в шахте. (Обращается к судье.) Вот это именно, сэр, я считал нужным снова подчеркнуть. Я больше не имею надобности утруждать мистера Барраса.
Судья. Благодарю вас, мистер Баррас, вы свободны.
Баррас вышел из ложи с высоко поднятой головой, словно подставляя себя взглядам всех. Он держал себя так прекрасно, что со всех сторон раздался невольный шёпот одобрения. Ричард возбудил в публике искреннее сочувствие, о его поведении на суде отзывались одобрительно, и когда стало известно о его стараниях спасти погибающих — это сделало его почти популярным.
Когда Баррас сел рядом с Артуром, не спеша поднялся с места Гарри Нэджент, член парламента. Нэджент был человек спокойный, с прямым и ясным взглядом, человек, в котором чувствовалась стойкость и целеустремлённость. Он был высокого роста, болезненно сухощав, с худым, землистого цвета лицом и красивым лбом, на который падали жидкие пряди волос. С первого взгляда он не располагал к себе, но его сердечность и спокойная искренность скоро рассеивали предубеждение, вызванное его наружностью. Последние пять лет Нэджент состоял депутатом в парламенте от Тайнсайдского городка Эджели, был восходящей звездой среди деятелей рабочего движения, и некоторые из его приверженцев говорили о нём как о будущем лидере партии. Слегка наклонясь, он заговорил, глядя в лицо судье.
Гарри Нэджент. Раз мой коллега вызвал своего главного свидетеля, то не разрешите ли вы мне, господин председатель, опросить снова Дэвида Фенвика?
Судья. Если вы находите это полезным…
Выкликается имя Дэвида Фенвика. Он встаёт и торопливо выходит вперёд, серьёзный и сдержанный. За эти шесть дней его не раз вызывали в ложу свидетелей и отпускали из неё, подвергали перекрёстному допросу, угрожали и льстили, высмеивали его и уговаривали, но он всё время угрюмо настаивал на своих показаниях.
Ему вручают библию и приводят к присяге.
Гарри Нэджент. Я хочу спросить вас ещё раз, мистер Фенвик, относительно вашего отца, Роберта Фенвика, погибшего во время катастрофы…
Дэвид. Слушаю.
Гарри Нэджент. Вы утверждаете, что во время его работы в Скаппер-Флетс он высказывал опасения насчёт возможности прорыва воды?
Дэвид. Да, он несколько раз говорил это.
Гарри Нэджент. Вам лично?
Дэвид. Да, мне.
Гарри Нэджент. И что же, мистер Фенвик, вы придавали значение этим словам отца?
Дэвид. Да, они меня встревожили. И, как я уже вам сообщал, я даже решился поговорить об этом с самим мистером Баррасом.
Гарри Нэджент. Значит вы действительно обратились к самому мистеру Баррасу.
Дэвид. Да.
Нэджент. И как он к этому отнёсся?
Дэвид. Он отказался меня слушать.
Линтон Роско (вставая). Сэр, я протестую. Мистер Нэджент, при допросе не только данного, но и других свидетелей, останавливался на этом пункте сверх всяких границ. Я нахожу это совершенно недопустимым.
Судья. Мистер Роско, вам дана будет полная возможность снова опросить свидетеля, если вы этого пожелаете. (Обращаясь к Нэдженту.) Я полагаю, мистер Нэджент, что у вас больше нет вопросов свидетелю.
Гарри Нэджент. Нет, господин председатель, я только хотел ещё раз обратить внимание на то, что несчастье можно было предотвратить.
Нэджент сел. Линтон Роско снова вскочил и величественным жестом остановил Дэвида, который собирался выйти из свидетельской ложи.
Линтон Роско. Одну минуту, сэр. Где происходил тот ваш разговор с отцом, о котором вы упоминали?
Дэвид. На берегу Уонсбека. Мы с ним удили рыбу.
Линтон Роско (недоверчиво). Вы серьёзно хотите нас уверить, что ваш отец в то время, как он испытывал смертельный страх за свою жизнь, спокойно развлекался ужением? (Сардоническая пауза.) Мистер Фенвик, давайте будем говорить начистоту. Что, отец ваш был человек с образованием?
Дэвид. Он был умный человек.
Линтон Роско. Ну, ну, сэр, отвечайте прямо на мой вопрос. Я спрашиваю, был ли он человеком образованным?
Дэвид. В узком смысле слова — нет.
Линтон Роско. Итак, несмотря на ваше нежелание это признать, мы видим, что он был человеком необразованным. В частности, у него не было никаких знаний в области горного дела? Отвечайте: были или нет?
Дэвид. Нет.
Линтон Роско. Ау вас?
Дэвид. Нет.
Линтон Роско (саркастически). Вы по профессии учитель, как я слышал?
Дэвид (с раздражением). Какое отношение это имеет к несчастью в «Нептуне»?
Линтон Роско. Об этом-то я и хотел вас спросить. Вы младший учитель городской школы, и, кажется, даже не имеете ещё степени бакалавра. Вы признали своё полное невежество в вопросах горного дела. И тем не менее…
Дэвид. Я…
Линтон Роско. Одну минуту, сэр. (Ударяя рукой по столу.) Были вы уполномочены рабочими поднять этот вопрос или не были?
Дэвид. Нет.
Линтон Роско. В таком случае на что вы могли рассчитывать, кроме полного игнорирования мистером Баррасом вашего самонадеянного вмешательства?
Дэвид. Значит, пытаться спасти жизнь, сотен людей — самонадеянность?
Линтон Роско. Не будьте наглы, сэр.
Дэвид. Разве наглость разрешена только вам одному?
Судья (вмешиваясь). Я полагаю, мистер Роско, что, как я уже говорил раньше, мы обо всём допросили свидетеля и больше в нём не нуждаемся.
Линтон Роско (поднимая руку). Однако, сэр…
Судья. Я думаю, вопрос будет исчерпан, если я заявлю беспристрастно, что усматриваю в этом деле со стороны мистера Ричарда Барраса лишь самые высокие побуждения.
Линтон Роско (кланяясь с улыбкой). Почтительно вас благодарю, сэр.
Судья. Угодно вам, чтобы я опять предоставил вам слово?
Линтон Роско. Если позволите, сэр, — только для того, чтобы кратко суммировать факты. Мы можем поздравить себя с тем, что вывод по этому делу совершенно ясен. Отсутствие какого-либо плана, чертежа или наброска, выясняющего расположение выработок старого «Нептуна», не оставляет сомнений. Этот старый рудник, как я уже сказал, был заброшен с 1808 года, задолго до того, как появился закон об обязательном составлении карт или письменных указаний относительно выработанных копей; тогда, вы сами понимаете, ведение записей и вообще организация разработок были до крайности примитивны. И мы, с вашего разрешения, сэр, за это отвечать не можем! Совершенно очевидно, что мистер Ричард Баррас — надёжный хозяин и что он проводил работы в Скаппер-Флетс в соответствии с лучшими и благороднейшими традициями данной промышленности. Я не могу поверить, чтобы мистер Нэджент, выставляя свидетеля Фенвика, действительно хотел доказать, что некоторые из шахтёров, лишившихся жизни во время катастрофы, ранее высказывали опасения насчёт вторжения воды в Скаппер-Флетс.
Я прошу вас, сэр, взвесить показания Фенвика о сообщениях, сделанных ему отцом, и признать, что для такого чудовищного предположения не имеется ни малейшего основания. В лучшем случае — это случайный разговор. А мы слышали показания под присягой всех ответственных служащих рудника, что ни один рабочий и ни один местный житель не выражал каких-либо опасений или хотя бы предчувствий катастрофы.
Свидетель Фенвик с достойной сожаления запальчивостью настойчиво твердил нам о своей беседе с мистером Баррасом в вечер 13 апреля. Но, сэр, какое значение человек, стоящий во главе любого рудника, придал бы столь необоснованному и дерзкому выступлению, как выступление Фенвика в тот вечер? Если бы вопрос поднят был каким-нибудь компетентным и ответственным лицом, — скажем, мистером Армстронгом, мистером Гудспетом или другим служащим, дело приняло бы совершенно иной оборот. Но приходит посторонний человек, и в самых неясных и обличающих неосведомлённость выражениях заявляет об угрозе затопления, о сырости в шахте. «Нептун», сэр, вообще мокрое место; но то количество воды, которое там было, не указывало на опасность затопления.
Словом, как мы точно установили, сэр, администрация не знала о непосредственной близости места работ к старой, залитой водой шахте. Не существовало никакой карты, ввиду отсутствия соответствующего закона до 1872 года. Вот, сэр, чем объясняется создавшееся положение. И на этом я, с вашего разрешения, закончу.
Судья. Благодарю вас, мистер Роско, за превосходное, чёткое изложение сути дела. Мистер Нэджент, желаете вы, чтобы я и вам предоставил слово?
Гарри Нэджент медленно поднялся с места.
Гарри Нэджент. Господин председатель, мне остаётся сказать немного. Я намерен в своё время поднять в Палате общин вопрос о пересмотре всего закона о копях, в которых имеется вода. Это не первый случай затопления. Были такие же случаи, после которых также ссылались на отсутствие необходимых планов, и при этом погибло множество людей. Я должен ещё раз указать на всю серьёзность данного вопроса. Если мы хотим добиться безопасности в наших рудниках, то давно пора сделать что-нибудь для этого. Всем нам известны случаи, когда владельцы копей проявляют беспечность, я даже сказал бы — нечто худшее, чем беспечность, предпринимая разработку под землёй у самого целика, если при этом в перспективе имеется добыча выгодного для них угля. Такая ненормальность неизбежно связана с системой частной собственности. Даже в благополучные годы в копях нашей страны насчитывается в среднем четыре смертных случая в день в течение круглого года в триста шестьдесят пять дней. Вы только подумайте: каждые шесть часов гибнет человек, каждые три минуты — несчастный случай. Нас здесь обвиняли в резкости. Я прошу вас понять, что меня интересует не столько результат данного единичного случая, сколько общий результат — достижение безопасности в копях. Мы вынуждены пользоваться такими случаями, как этот, в целях агитации за лучшие условия работы и более благоприятные законы, потому что только тогда, когда происходят подобные несчастья, нам уделяется некоторое внимание. Так называемый «прогресс в угольной промышленности» вместо того, чтобы принести с собой уменьшение количества смертных и несчастных случаев, увеличил количество тех и других. И мы глубоко убеждены, что до тех пор, пока будет существовать экономическая система, основанная на частном владении, люди будут гибнуть напрасно. Это всё, что я хотел сказать сейчас, сэр.
Судья (отрывисто). В таком случае мне остаётся объявить расследование законченным. Но предварительно я хотел бы выразить признательность всем, кто принял в нём участие. Я хотел бы также выразить сочувствие осиротевшим семьям, в особенности родным тех десяти человек, тела которых до сих пор не извлечены из шахты. В заключение поздравляю мистера Ричарда Барраса, проявившего геройские старания спасти погребённых внизу людей, и прошу немедленно занести в протокол, что, на основании всего здесь высказанного, он выйдет из залы суда без единого пятна на своей репутации.
По залу пронёсся шёпот, глубокий вздох облегчения. Когда судья встал, поднялся грохот стульев, взволнованное жужжание голосов. Двойные двери в глубине распахнулись, и зал быстро пустел. Когда Баррас и Артур вышли на ступени подъезда, полковник Гэскойн и другие пробрались к ним с поздравлениями. Прокричали даже негромкое «ура». Вокруг Барраса толпилось всё больше людей, жаждавших пожать ему руку. А Баррас стоял на верхней ступеньке (немного впереди Артура, все ещё мертвенно-бледного), без шляпы, слегка покраснев, выпрямив плечи. Он, казалось, не торопился скрыться от лучей света славы. Он оглядывался направо и налево и победоносно, с выражением реабилитированной добродетели, охотно пожимал каждую протянутую ему руку. Его волнение словно передалось ожидавшей снаружи толпе. Снова загремело «ура», потом в третий раз, всё громче и громче. Глубоко удовлетворённый, Баррас стал медленно спускаться по ступеням, все ещё с непокрытой головой, а за ним — Гэскойн, Линтон Роско, Бэннерман, Армстронг, Дженнингс и позади всех Артур.
Толпа почтительно расступилась перед группой столь видных людей. Баррас впереди всех зашагал через улицу; высоко подняв голову, он жадно высматривал в толпе знакомые лица, ловил льстивые приветствия, важно бросал тому или другому какое-нибудь замечание, чувствуя, что теперь настроение толпы изменилось в его пользу, в пользу человека, вышедшего из зала суда без единого пятна на репутации, человека, не замаранного грязью, которой его забрасывали; в ушах его ещё звучали последние слова судьи о «подлинно-геройских усилиях спасти погребённых в шахте».
Возвращение в «Холм» превратилось в нечто вроде триумфального шествия.
Между тем в зале суда Дэвид не двигался с места, прислушиваясь к крикам «ура», к тяжёлому топоту ног снаружи и тупо разглядывая запотевшие стены, мух, жужжавших на грязных оконных стёклах.
Но постепенно к нему возвращалось присутствие духа. Что пользы отчаиваться? Этим горю не поможешь.
Чьё-то прикосновение к его плечу заставило Дэвида медленно обернуться. Подле него в опустевшем зале стоял Гарри Нэджент.
Он сказал ласково:
— Ну, вот и кончилось всё.
— Да.
Внимательно всматриваясь в безучастное лицо Дэвида, Нэджент присел рядом с ним.
— Неужели вы ожидали чего-нибудь другого?
— Да. — Дэвид, видимо, серьёзно обдумывал то, что хотел сказать. — Да, я от суда ожидал справедливости. Я знаю, что Баррас заслуживает осуждения. Его следовало наказать. А вместо этого его восхваляют, кричат — «ура» и отпускают домой.
— Не принимайте этого так близко к сердцу.
— Не во мне тут дело. Я-то что? Со мной ничего не случилось. Но другие…
Лёгкая улыбка скользнула по губам Нэджента. Улыбка самая дружеская. За время следствия и суда он много наблюдал Дэвида и очень его полюбил.
— Мы не так уж мало сделали, — размышлял он вслух. — Теперь мы можем заставить министерство горной промышленности заняться вопросом о заброшенных, залитых водой копях. Мы много лет выжидали удобного случая. Ведь это — главное. Способны вы именно так посмотреть на всё это дело?
Дэвид поднял голову, упрямо борясь с ощущением внутренней опустошённости, с горечью поражения.
— Да, способен, — пробормотал он.
Выражение его глаз внезапно нарушило ясное спокойствие Нэджента. Он обнял Дэвида за плечи.
— Я понимаю, что вы чувствуете, мой друг, но не надо огорчаться. Вы действовали правильно. Ваши показания помогли нам больше, чем вы думаете.
— Ничем я не помог. Хотел, но не сумел. Всю жизнь я только говорил о том, что хочу что-нибудь сделать…
— И сделаете. Не упускайте только возможности. Я вас из виду терять не буду. Посмотрим, что можно сделать. А пока не вешайте носа!
Он встал и посмотрел по направлению к двери, где его ожидал Геддон, разговаривая с Джимом Дэдженом.
— Вот что, Дэвид. Приходите к шести часам на вокзал. Мы там ещё потолкуем.
Он ободряюще кивнул головой и отошёл к Геддону и Дэджену. Все трое вышли и направились на Каупен-стрит, где временно помещалось отделение Союза. Через минуту и Дэвид встал, взял шляпу. Выйдя из ратуши, он пошёл по Фрихолд-стрит. Он был вконец измучен.
С характерной для него напряжённостью переживаний он весь ушёл в этот процесс; шесть дней он не показывался в школе. И вот чем всё кончилось! Он упрямо горбатил плечи, снова стараясь вернуть себе самообладание. Не время теперь распускаться, такой роскоши он не может себе позволить. Не время для мелочной злобы и истерик!
Он прошёл всю Фрихолд-стрит и, пройдя на другую сторону, свернул на Лам-стрит. Здесь его кто-то окликнул. Это оказался Ремедж. На мяснике была грязная синяя полотняная куртка и широчайший, синий с белым, фартук, перепоясанный ремнём. Он пришёл прямо с бойни, где присутствовал при резке, и руки его на тыльной стороне были покрыты брызгами уже засохшей крови. Полуденный зной окружал его красноватой дымкой.
— Эй, Фенвик, погодите минутку!
Дэвид остановился, но молчал. Ремедж расстегнул воротник на толстой шее, сунул затем большие пальцы обеих рук за кожаный пояс и откинулся назад, меряя Дэвида глазами.
— Что же, ваш рабочий день в думе окончился? — сказал он с едким сарказмом. — Неудивительно, что у вас такой довольный вид. Ещё бы, вы ведь за эту неделю стали гордостью Слискэйля! Выходит и спорит с Линтоном как настоящий адвокат!
Ремедж фыркал всё громче и громче. Очевидно, он был уже осведомлён обо всех деталях последнего заседания суда.
— Но на вашем месте я бы не был так спокоен. Может статься, это дело обойдётся вам дороже, чем вы думаете.
Дэвид ждал, глядя Ремеджу прямо в лицо. Он видел, что против него что-то готовится. Наступила пауза, затем Ремедж оставил саркастический тон и угрожающе сдвинул брови.
— Что вы, чёрт вас возьми, думали, бросая школу без разрешения на целых шесть дней? Вы полагаете, что место закреплено за вами навеки?
— Я обязан был присутствовать на суде.
— Никто вас не обязывал. Вы ходили туда только из низкой злобы. Ходили, чтобы обливать грязью одного из виднейших людей нашего города, общественного деятеля, как и я, человека, устроившего вас на службу, хотя вы этого совсем не заслуживаете! Вы укусили руку, которая вас кормила. Но, клянусь богом, вы пожалеете об этом!
— А это уж моё дело, — сказал Дэвид отрывисто и сделал движение, собираясь уйти.
— Погодите минуту! — заорал Ремедж. — Я ещё не кончил. Я всегда знал, что вы такой же смутьян, как ваш отец. Вы попросту мерзкий социалист. Нам такие учителя в школах не нужны. Мы вас выгоним вон.
Пауза. Дэвид посмотрел на Ремеджа.
— Вы не можете меня уволить.
— Вот как, не могу? Неужели? — В фыркании Ремеджа слышалось откровенное торжество. — Если желаете знать, так мы созвали вчера вечером попечительный совет, чтобы обсудить ваше поведение, и единогласно решили требовать вашего увольнения.
— Что?
— Никаких «что»! Завтра получите от Стротера предупреждение. Ему нужен человек, имеющий степень бакалавра, а не шахтёр-недоучка, как вы.
Целую минуту Ремедж злорадно наблюдал за лицом Дэвида, затем с сардонической улыбкой на жирных губах повернулся к нему спиной и вошёл в лавку.
Дэвид шагал по Лам-стрит, опустив голову, глядя в землю.
Воротясь домой, он прошёл в кухню и автоматически принялся готовить себе ужин. Дженни была в Тайнкасле у матери, он отправил её туда на этой неделе, чтобы избавить от волнений, связанных с судом. Он сел за стол и все помешивал ложкой в чашке, но не дотронулся до чая. Так, значит, его хотят уволить. Он сразу понял, что Ремедж не лжёт. Конечно, можно ещё повоевать, подать жалобу в Северную ассоциацию педагогов. Но что толку? Лицо Дэвида приняло жёсткое выражение. Нет, пускай делают, что хотят. Сегодня в шесть часов он поговорит с Нэджентом. Пора выбраться из этого тупика, которым является для него школа, пора приняться за настоящее дело, оправдать своё существование.
В три четверти шестого он вышел из дому и отправился на вокзал. Но на полдороге заметил какую-то суматоху в верхнем конце улицы и, вглядевшись, увидел двух мальчиков-газетчиков, которые мчались вниз по холму, азартно размахивая вечерними бюллетенями. Дэвид остановился и купил газету. Забытые на время суда слухи и тайные опасения вдруг вновь вспыхнули в его памяти. Через всю первую страницу газеты шёл жирным шрифтом заголовок:
«CPOK УЛЬТИМАТУМА АНГЛИИ ИСТЕКАЕТ СЕГОДНЯ В ДВЕНАДЦАТЬ ЧАСОВ НОЧИ»
II
Во вторую субботу сентября 1914 года Артур около часу дня возвращался домой из «Нептуна». На руднике снова всё было по-прежнему, работа возобновилась, трагическая история катастрофы, казалось, была забыта и погребена навсегда. А между тем лицо Артура не выражало удовлетворения. Он шёл по дороге походкой усталого человека. Войдя в усадьбу, он увидел, что, как он и ожидал и боялся, сегодня прибыл новый автомобиль. Бартлей, отправленный в Тайнкасл на месяц для обучения, сегодня сам приехал в нём, и автомобиль стоял на дорожке перед домом — машина типа Ландоле, сочетание блестящего коричневого лака с сверкающей медью. У нового автомобиля стоял Баррас, и когда Артур проходил мимо, он его окликнул.
— Посмотри, Артур, вот он, наконец!
Артур остановился. Он был в рабочем костюме шахтёра. Остановив на автомобиле угрюмый взгляд, он сказал, наконец:
— Да, вижу.
— У меня теперь столько дел, что автомобиль попросту необходим, — пояснил Баррас. — Нелепо было не подумать об этом раньше. Бартлей говорит, что у этой машины прекрасный ход. Сегодня вечером мы с тобой прокатимся в Тайнкасл и испытаем её.
Артур, казалось, раздумывал. Он сказал:
— К сожалению, я ехать не могу.
Баррас засмеялся. Смех тоже был новый, как и автомобиль. Он ответил:
— Ерунда. Мы проведём вечер с Тоддами. Я заказал для всей компании обед в Центральной.
Артур отвёл глаза от автомобиля и уставился теперь на отца. Лицо Барраса не было красным, а между тем оно, казалось, пылало: глаза и рот были ярче, чем прежде, особенно выделялись глаза — маленькие, за сильными стёклами. В нём замечалась какая-то суетливость, непонятное возбуждение; может быть, это новый автомобиль так обрадовал его?
— Я не знал за тобой привычки давать обеды в Центральной, — заметил Артур.
— У меня и нет такой привычки, — отвечал его отец с неожиданным раздражением. — Но сегодня особый случай. Алан отправляется со своим батальоном на фронт. Мы все им гордимся. К тому же я некоторое время не встречался с Тоддом. Хочу его повидать.
Артур опять подумал с минуту, затем спросил:
— Ты не виделся с Тоддом с тех пор, как случилось несчастье в копях?
— Да, — отрывисто подтвердил Баррас.
Наступило молчание.
— Знаешь, отец, меня всегда поражало, что ты не попросил Тодда выступить и поддержать себя на суде.
Баррас резко повернулся к сыну:
— Поддержать! Что ты хочешь сказать? Выводы следствия были совершенно удовлетворительны, — не так ли?
— Удовлетворительны?
— Да, именно, — отрезал Баррас. Он достал из кармана платок и стёр небольшое пятно пыли с радиатора. — Так ты едешь в Тайнкасл или нет?
Артур ответил, глядя себе под ноги:
— Да, папа, еду.
Оба молчали, пока не прозвучал гонг.
Артур пошёл за отцом в столовую завтракать. Баррас шёл несколько быстрее обычного. Артуру показалось даже, что он торопится. В последнее время походка отца стала такой быстрой, что всегда казалось, будто он спешит.
— Замечательная машина! — объявил за столом Баррас, обращаясь к тётушке Кэрри. — Надо будет вам покататься в один из ближайших дней, Кэролайн.
Тётушка покраснела от удовольствия, но раньше, чем она успела ответить, Баррас развернул газету, экстренный выпуск, привезённый Бартлеем из Тайнкасла. Быстро просмотрев первую страницу, он заметил с удовлетворением:
— Ага! Есть новости. И хорошие новости. — Его зрачки слегка расширились. — Немцам дан серьёзный отпор на Марне. У них тяжёлые потери. Наши пулемёты косили их продольным огнём. Громадные потери. Насчитывают до четырёх тысяч убитых и раненых.
Артур вдруг сделал наблюдение, что отец смакует эти потери, это убийство четырёх тысяч человек, с какой-то своеобразной бессознательной жадностью. По его телу прошла лёгкая дрожь.
— Да, громадное количество, — сказал он вслух ненатуральным тоном, — четыре тысячи человек! Почти в сорок раз больше, чем погибло у нас на «Нептуне».
Мёртвая тишина. Баррас опустил газету. Впился глазами в Артура. И наконец сказал, повысив голос:
— Со странной меркой ты подходишь к вещам, если способен одинаковым тоном говорить о нашей неприятности в шахте — и об этом. Если ты не перестанешь вечно думать о том, что прошло и позабыто, ты превратишься в настоящего маньяка. Надо взять себя в руки. Неужели ты не сознаёшь, что на наших глазах происходит народное бедствие?
Он нахмурил брови и снова углубился в газету.
Новая пауза. Артур с трудом доел завтрак и сразу же ушёл к себе наверх. Он сел на край кровати и уныло смотрел в окно.
Что такое с ним делается? Несомненно, отец сказал правду. Он становится маньяком, настоящим маньяком, и не может с этим бороться. Сто пять человек погибло в шахтах «Нептуна». И он не может забыть о них. Эти люди жили в его сознании, были всегда с ним — во время еды, прогулки, работы. Они являлись ему во сне.
Забыть о них было невозможно. Вся эта «резня», как выражался его отец, эта страшная бойня, убийство тысяч людей бомбами, пулями, гранатами, шрапнелью, — все это, казалось, только усугубляло и заостряло его болезненное копание в себе. Война сама по себе для него не существовала. Она была лишь эхом, мощным отголоском несчастья в «Нептуне». Это был одновременно и новый ужас и повторение старого. Жертвы войны были и жертвами копей. Война была как бы катастрофой в «Нептуне», увеличенной в гигантском масштабе; то, первое, наводнение разливалось более могучим потоком, ширилась трясина, в которой тонула высокая идея о драгоценности человеческой жизни.
Артур беспокойно зашевелился. С недавнего времени его пугали собственные мысли. Его мозг представлялся ему хрупким стеклянным сосудом, в котором эти страшные мысли мешались и бурлили, подобно химическим веществам, способным соединиться и вызвать внезапный взрыв. Он чувствовал, что не может помешать этим бурным реакциям.
Больше всего пугало Артура его новое отношение к отцу. Он любил отца с детства, любил и преклонялся перед ним. А теперь он всё чаще и чаще ловил себя на том, что следит за отцом, критикует его, внимательно наблюдает и нанизывает одно наблюдение на другое, как сыщик, который шпионил бы за богом. Всей душой хотел бы он прекратить это кощунственное шпионство. Но не мог: перемена в отце делала это невозможным. Он знал, что отец переменился. Знал — и это его пугало.
Долго сидел он на кровати, размышляя. Потом лёг и закрыл глаза. Он вдруг почувствовал усталость, потребность уснуть. Проснулся поздно. Припомнил все, вздохнул и, встав, начал переодеваться.
В шесть часов он сошёл вниз. Отец уже ждал его в передней. Когда Артур подошёл к нему, Баррас многозначительно посмотрел на часы: в последнее время он усвоил себе манеру часто, щёлкая крышкой, открывать часы и озабоченно хмуриться на циферблат, как человек, которому время дорого.
Да, время, видимо, приобрело теперь новое значение для Барраса; казалось, он спешит использовать каждое мгновение.
— Я боялся, что ты опоздаешь. — И, не ожидая ответа, он пошёл впереди Артура к автомобилю.
Когда они уселись в автомобиль и помчались в Тайнкасл, Артур чувствовал себя уже менее угнетённым. В конце концов, это ведь приятная поездка. Он целую вечность не видел Гетти и радовался тому, что увидит её. Да и автомобиль оказался превосходным. Артур не мог остаться равнодушным к его упругому и ровному ходу. Баррас сидел, выпрямившись, с довольным видом, с жадным выражением ребёнка, рассматривающего новую игрушку.
Приехали в Тайнкасл. Улицы кишели людьми. Чувствовалось какое-то тревожное оживление, и это, видимо, было приятно Баррасу. Когда они подъехали к Центральной гостинице, старший швейцар открыл дверцу их машины с той торжественностью, которую швейцары всегда приберегают для дорогих автомобилей. Баррас кивнул ему. Швейцар низко поклонился.
Они вошли в зал, где было уже множество народа и царило такое же беспокойное оживление, как на улицах. Было много мужчин в военной форме. Баррас одобрительно посмотрел на них.
Гетти весело делала им знаки из угла, где она заняла места, — уютного уголка у камина, а Алан, её брат, встал, когда подошли Баррас и Артур. Первым вопросом Барраса было:
— Где же ваш отец?
Алан усмехнулся. Он был очень эффектен в форме младшего лейтенанта и очень весело настроен, так как успел уже хлебнуть немного.
— У отца приступ его старой болезни — разлитие желчи. Он просит его извинить.
Баррас показался смущённым, лицо у него вытянулось.
Наступила выразительная пауза. Но Баррас быстро оправился. Он неопределённо улыбнулся Гетти. Через минуту все четверо пошли обедать. В ресторане Баррас, развёртывая салфетку, обвёл глазами комнату, полную людей и веселья. Большинство из тех, кто веселился шумнее других, были в хаки. Баррас сказал:
— Как тут весело! Я несколько переутомился за последнее время. Приятно будет развлечься в такой обстановке.
— Вы, верно, рады, что всё уладилось, — заметил Алан с многозначительным взглядом.
Баррас ответил коротко:
— Да.
— Это такие пакостники, — продолжал Алан. — Они бы и вам насолили, если бы имели возможность. Знаю я эту свинью Геддона. Ему платят за то, чтобы он поступал как свинья, но он и без того, по природе своей, настоящая свинья!
— Алан! — с недовольной гримаской запротестовала Гетти.
— Знаю, Гетти, знаю, — беспечно продолжал Алан. — Мне немало приходилось иметь дело с людьми. Не проглотишь их сам, так они тебя проглотят. Это самозащита.
Артур украдкой посмотрел на отца. Что-то похожее на прежнюю замороженность снова проступило сейчас на лице Барраса. С явным желанием переменить разговор он сказал:
— Ты уезжаешь в понедельник, Алан?
— Да.
— И доволен, конечно?
— Ещё бы! — громко подтвердил Алан. — Это здорово приятно!
Подошёл лакей с карточкой вин. Баррас взял у него карточку в красной обложке и долго раздумывал над ней. Впрочем, он занят был не столько выбором вина, сколько совещанием с самим собой. Наконец, решение созрело.
— Полагаю, нам надо это отпраздновать. Почему не воспользоваться таким случаем?
Он заказал шампанское, и лакей с поклоном отошёл. Гетти, казалось, обрадовалась. Она всегда немного побаивалась Барраса, его чопорность и холодная важность как-то отпугивали её, но сегодня он удивил её, выступив неожиданно в роли любезного хозяина. Она подарила его улыбкой, нежной и почтительной.
— Вот это мило! — шепнула она. Одной рукой она перебирала бусы на шее, а в пальцах другой сжимала ножку своего бокала с вином.
Она обратилась к Артуру:
— Не находишь ли ты, что к Алану удивительно идёт военная форма?
Артур принуждённо усмехнулся:
— Алан хорош в любом платье.
— Нет, серьёзно, Артур, тебе не кажется, что форма очень его красит?
Артур деревянным голосом ответил:
— Да.
— Но чертовски утомительно всё время отвечать на приветствия, — вставил Алан снисходительным тоном. — Вот погоди, Гетти, поступишь в Женский добровольный отряд, так сама узнаешь.
Гетти отхлебнула ещё капельку шампанского из своего бокала. Она о чём-то размышляла, склонив набок красивую головку.
— А ты, Артур, будешь просто великолепен в военной форме.
Артур весь похолодел внутренне. Он сказал:
— Я как-то не представляю себе, что на мне военная форма.
— Видишь ли, Артур, ты, во-первых, строен, у тебя самая подходящая фигура для «Сэма Брауна». И потом — твой цвет лица! Ты будешь очарователен в хаки.
Все посмотрели на Артура. Алан подтвердил:
— Это верно, Артур. Ты бы всех за пояс заткнул. Жаль, что ты не едешь вместе со мной.
Артур не мог бы объяснить, почему он в эту минуту внутренне задрожал. Нервы его были напряжены, весь нынешний вечер представлялся ему чем-то ненормальным, отвратительным. Зачем отец сидит здесь, в этом шумном ресторане, пьёт шампанское, поддерживает патриотическое бахвальство Алана Тодда, да и сам так неестественно оживлён и на себя не похож?
— Слышишь, Артур? — повторил Алан. — Нам с тобой следовало бы двинуться вместе.
Артуру пришлось сделать над собой усилие, чтобы ответить. Он старался говорить лёгким тоном:
— Я думаю, дело без меня обойдётся, Алан. По правде говоря, меня оно не очень привлекает.
— О Артур! — разочарованно протянула Гетти. Считая Артура уже как бы своей собственностью, она желала, чтобы он всегда был на высоте, чтобы он, как она выражалась, «блистал во всём». А последнее замечание Артура не очень-то блестяще! Подвижное личико Гетти скорчилось в милую неодобрительную гримасу.
— Странная у тебя манера выражаться, Артур. Кто тебя не знает, может подумать, что ты трусишь.
— Пустяки, Гетти, — снисходительно вмешался Баррас. — Артур просто не успел об этом подумать. В скором времени вы увидите, как он со всех ног помчится на ближайший вербовочный пункт.
— О, я в этом уверена, — горячо сказала Гетти, опуская ясные глаза и немного сожалея о своих словах.
Артур промолчал. Он не поднимал глаз от тарелки. Отказался от шампанского. Отодвинул десерт. Он предоставил остальным вести беседу, не принимая в ней никакого участия.
В дальнем конце зала, где было приготовлено место и навощён пол для танцев, заиграл оркестр. Оркестр громко играл «Боже, храни короля», и все встали, загремев стульями, и по окончании долго и громко кричали «ура». Затем оркестр, уже не так громко, стал играть танцы. По субботам в Центральной всегда танцевали.
Гетти через стол улыбнулась Артуру: оба они танцевали хорошо и любили танцевать вдвоём. Когда Гетти танцевала с Артуром, ей часто говорили, что они очаровательная пара. И она ожидала, что Артур сейчас пригласит её. Но он сидел, мрачно упёршись глазами в тарелку, и молчал.
В конце концов всем стало ясно, что он не в духе, и Алан, всегда услужливый, наклонился к сестре.
— Не хочешь ли пройтись разок со старым боевым конём, Гетти?
Гетти улыбнулась с преувеличенной живостью. Алан танцевал плохо, тяжеловесно, он не любил танцев, и танцевать с ним не доставляло Гетти никакого удовольствия. Но Гетти притворилась довольной. Она поднялась и пошла с Аланом.
В то время как они танцевали, Баррас сказал:
— А Гетти — премилая девочка. Так скромна и вместе с тем такая живая!
Тон у него был дружелюбный и уже более спокойный. После обеда и шампанского он казался более уравновешенным.
Артур не отвечал. Он искоса наблюдал танцующих Гетти и Алана и изо всех сил старался побороть своё необъяснимо скверное настроение.
Когда Гетти и Алан вернулись к столику, он из вежливости пригласил её танцевать. Попросил об этом натянуто, всё ещё огорчённый и больно задетый.
Чудесно было танцевать с Гетти, она была так податлива в его объятиях, и при каждом движении её тела он ощущал аромат духов, составлявший как бы часть её самой. Но именно потому, что это было так чудесно, Артур поклялся себе, что протанцует с ней только этот единственный раз, не больше.
Потом Гетти сидела, отбивая такт ножкой, обутой в изящную туфельку, пока, наконец, не выдержала и сказала с подкупающим выражением живейшего огорчения:
— Что же, никто сегодня не хочет танцевать?
Артур поспешно отозвался:
— Я устал.
Молчание. И вдруг Баррас сказал:
— Если я могу пригодиться, Гетти, то я к твоим услугам. Но боюсь, что не знаю некоторых новых па.
Гетти посмотрела на него с сомнением, несколько растерявшись.
— Да они очень лёгкие, — возразила она, — надо ходить — больше ничего.
На лице Барраса появилась эта его новая улыбка, неопределённая, но довольная.
— Ну что ж, если ты не боишься, давай попробуем. — Он встал и предложил ей руку.
Артур сидел как одеревенелый, с застывшим лицом, наблюдая за отцом и Гетти, которые, обняв друг друга, медленно двигались в конце зала. Отец всегда относился к Гетти холодно-покровительственно, а Гетти к нему — с робким почтением. А теперь они танцевали вместе. Он ясно различал улыбку Гетти, кокетливую улыбку на её поднятом лице, — улыбку женщины, польщённой вниманием, которое ей оказывают.
Затем он услышал голос Алана, который предлагал ему выйти вместе из зала, и он механически встал и пошёл за Аланом. Алан был уже явно нетрезв. Лицо его пылало румянцем. В уборной он остановился перед Артуром, немного пошатываясь.
— А твой старик сегодня угостил нас на славу, Артур! Никогда бы не поверил!.. Шикарные проводы устроил старому боевому коню!
Он открыл оба крана, так что вода с силой хлынула в раковину, затем снова повернулся к Артуру и сказал с весьма конфиденциальным видом:
— А знаешь, Артур, мой папаша здорово зол на твоего за то, что он не пригласил его выступить на суде. Он на этот счёт много не распространяется, но я знаю, я все отлично знаю, Артур.
Артур с тревогой посмотрел на Алана.
— Беспокоиться нечего, Артур. — Алан махнул рукой с мудрым и дружеским участием. — Ни малейшего повода нет для беспокойства, Артур, понимаешь? Всё останется между друзьями, понимаешь, между наилучшими старыми друзьями.
Артур всё смотрел безмолвно на Алана, он не находил слов. Смесь подозрений, неуверенности и страха сразу охватила его.
— Что ты хочешь сказать? — спросил он, наконец.
Неожиданно вода в переполненной раковине хлынула через край и все заливала и заливала пол.
Артур ошеломлённо следил за нею глазами. Вот так и в «Нептуне» вода заливала шахту, неслась по извилистым незримым каналам рудника, поглощая людей среди ужаса и мрака.
Артур весь трясся, как в припадке. Он твердил себе страстно: «Я должен узнать правду! Хотя бы эта правда меня убила, я должен её узнать».
III
На обратном пути Артур дождался, пока остались позади улицы Тайнкасла с их шумным движением, и когда автомобиль жужжа понёсся по прямой и тихой дороге между Кентоном и Слискэйлем, он сказал быстро:
— Я хочу у тебя кое-что спросить, папа.
С минуту Баррас не отвечал. Он сидел в углу, откинувшись на мягкую спинку сидения, и темнота внутри автомобиля скрывала его лицо.
— Ну, — сказал он, наконец, неохотно. — Что тебе надо?
Тон был сильно обескураживающий, но Артура уже ничем нельзя было обескуражить.
— Это насчёт катастрофы.
Баррас сделал движение неудовольствия, почти отвращения. Артур скорее угадал, чем увидел этот жест. Они помолчали, затем раздался голос отца:
— Почему ты вечно носишься с одним и тем же? Мне это крайне надоело. Я провёл приятный вечер. Мне доставило удовольствие танцевать с Гетти, я не думал, что так легко выучу эти па. И я не желаю, чтобы ко мне приставали с тем, что окончательно улажено и забыто.
Артур горячо возразил:
— Я не забыл, отец. Не могу забыть.
Баррас некоторое время сидел совершенно неподвижно.
— Артур, я от всей души надеюсь, что ты это забудешь. — Он говорил сдержанно, видимо, стараясь этой сдержанностью прикрыть все растущее нетерпение. И оттого вкладывал в свои слова какую-то угрюмую мягкость.
— Не думай, что я не заметил, как это началось. Я видел. Теперь выслушай меня и попытайся рассуждать здраво. Ты — на моей стороне, не так ли? Мои интересы — твои интересы. Тебе почти двадцать два года. Очень скоро ты станешь моим компаньоном в «Нептуне». Как только война кончится, я это оформлю. И когда ни одна живая душа больше не вспоминает о случившемся, не безумие ли с твоей стороны постоянно возвращаться к этому?
Артуру стало до тошноты противно. Напоминая ему о его доле в «Нептуне», отец как бы предлагал ему взятку. Голос Артура дрогнул:
— Я не вижу в этом никакого безумия. Я хочу знать правду.
Баррас потерял самообладание.
— Правду! — воскликнул он. — Разве не было расследования? Одиннадцать дней тянулось это, и все проверено и выяснено. Тебе известно, что меня оправдали. Вот тебе и правда. Чего же ты ещё хочешь?
— Расследование было простой формальностью. От такого суда скрыть факты очень легко.
— Какие факты? — вскипел Баррас. — Ты что, с ума сошёл?
Артур смотрел прямо перед собой сквозь стекло на неподвижные очертания спины Бартлея.
— Разве ты не знал всё время, что затеял рискованное дело, отец?
— Всем нам приходится рисковать, — отвечал Баррас сердито. — Решительно всем. Подземные разработки — такое уж дело, что рискуешь и рискуешь, каждый день. Это неизбежно.
Но Артура не легко было сбить с толку.
— Разве Адам Тодд не предупреждал тебя раньше, чем ты начал выемку угля из Дэйка? — спросил он с каменным лицом. — Помнишь, в тот день, когда ты приезжал к нему? Разве не сказал он тебе, что это опасно? А ты всё-таки поставил на своём.
— Ты говоришь глупости! — Баррас уже почти кричал. — Решать эти вопросы — моё дело. «Нептун» мой рудник, и я им управляю так, как считаю нужным. Никто не имеет права вмешиваться. Я стараюсь управлять наилучшим образом.
— Наилучшим — для кого?
Баррас всеми силами старался сохранить самообладание.
— Ты полагаешь, что «Нептун» — благотворительное учреждение? Должен я заботиться о его доходности или нет?
— Вот то-то и есть, отец, — сказал беззвучно Артур. — Ты хотел получить прибыль, колоссальную прибыль. Если бы ты велел выкачать воду из старых выработок прежде, чем приступать к выемке угля в Скаппер-Флетс, не было бы никакой опасности. Но ведь затраты на осушку старой шахты поглотили бы прибыль. Согласиться на это — было выше твоих сил. И ты решил рискнуть, оставить воду в старых выработках и послать всех этих людей туда, где им грозила смерть.
— Довольно! — грубо оборвал его Баррас. — Я не позволю тебе так говорить со мной!
Фонари проехавшего мимо экипажа на миг осветили его лицо: оно пылало от прилива крови, лоб был красен, воспалённые глаза сверкали гневом. Затем внутри автомобиля стало совсем темно. Артур, дрожа, прижался к спинке сиденья, губы его были белы, душу раздирало невообразимое смятение.
В словах отца он чуял всё то же странное беспокойство, торопливость, уклончивость: это смутно напоминало бегство от опасности. Артур больше не говорил ни слова. Автомобиль свернул в аллею «Холма» и подкатил к подъезду. Артур прошёл вслед за отцом в дом, и в высокой, ярко освещённой передней они остановились лицом к лицу. Странное выражение было в глазах Барраса, когда он стоял так, положив руку на резные перила лестницы, собираясь идти наверх.
— Ты что-то очень много рассуждаешь в последнее время, очень много. Не думаешь ли ты, что лучше было бы для разнообразия попробовать делать что-нибудь?
— Я тебя не понимаю, папа.
Баррас сказал через плечо:
— Не приходило ли тебе в голову, например, что следовало бы пойти сражаться за своё отечество?
Затем он отвернулся и, тяжело ступая, начал подниматься по лестнице.
Артур всё стоял, откинув голову и следя за удалявшейся фигурой отца. Его обращённое вверх бледное лицо было перекошено судорогой, он почувствовал, наконец, что любовь к отцу умерла в нём и что из её пепла рождалось нечто жуткое и зловещее.
IV
В этот самый вечер субботы, но несколько пораньше, Сэмми и Энни Мэйсер гуляли по дороге, носившей название Аллеи. В течение многих лет Сэмми и Энни гуляли здесь каждую субботу вечером. Это было частью их романа. Каждую субботу около семи часов они встречались на углу Кэй-стрит. Обыкновенно Энни приходила первая и принималась бродить взад и вперёд в своих толстых шерстяных чулках и хорошо начищенных башмаках, спокойно ходить взад и вперёд в ожидании Сэмми. Сэмми всегда опаздывал. Он являлся минут через десять после назначенного часа, с свежевыбритым подбородком и блестевшим лбом, в своём парадном синем костюме.
— Я опоздал, Энни, — говорил он с улыбкой. Сэм никогда не извинялся, ему это и в голову не приходило. И, конечно, если бы Сэмми вдруг вздумал извиниться, что заставил её ждать, Энни это показалось бы неуместным.
И сегодня они вышли на обычную прогулку по Аллее. Не об руку — ничего подобного между Энни и Сэмми не бывало, они никогда не держались за руку. Не прижимались друг к другу, не целовались и никаких других неумеренных проявлений чувств себе не позволяли. Сэм и Энни были степенной парой. Сэм уважал Энни. Иногда, когда они проходили по самой тёмной части Аллеи, Сэм спокойно и степенно обнимал Энни за талию. И все. Сэмми и Энни просто прогуливались вместе. Энни было известно, что мать Сэма против его выбора. Но она знала, что Сэмми любит её. И этого было достаточно. Погуляв по Аллее, они возвращались в город — Сэм здоровался с знакомыми: «Здорово, Нед», «Ещё раз здравствуй, Том», — и по Лам-стрит шли в лавку миссис «Скорбящей», где колокольчик звякал и плохо вмазанное стекло в двери дребезжало всякий раз, как входил кто-нибудь. Стоя в тёмной тесной лавке, они съедали по горячему пирожку с подливкой и выпивали вдвоём большую бутылку лимонаду. Энни предпочитала имбирное пиво, но Сэм больше всего любил лимонад, и, конечно, Энни всегда настаивала на том, чтобы взять лимонад. Иногда Сэм, если он после усиленной работы бывал при деньгах, съедал два пирожка, так как пироги у миссис «Скорбящей» были последним словом кулинарного искусства. Но Энни неизменно отказывалась от второго, Энни знала, как подобает вести себя женщине, и никогда не съедала больше одного пирожка. Она обсасывала подливку с пальцев, пока Сэм налегал на вторую порцию. Потом они иной раз болтали с хозяйкой и шли обратно к углу Кэй-стрит, где раньше, чем проститься, любили всегда постоять немного, наблюдая обычную в субботний вечер шумную суету на улицах. И когда они поднимались на Террасы, Сэм думал о том, как чудесно они провели вечер и какая Энни славная и какой он счастливец, что может гулять с ней.
Но в этот вечер, когда Сэм и Энни шли домой по Аллее, видно было, что между ними что-то произошло. Видно было, что Энни подавлена, а Сэмми, с измученным лицом, как будто порывался объяснить ей что-то.
— Ты извини меня, Энни… — Он сердито отшвырнул ногой лежавший на дороге камешек. — Я не думал, что тебе это будет так больно, девочка.
Энни промолвила тихо:
— Ничего, Сэмми, ты за меня не беспокойся, я не очень расстроена. Что же делать, значит так надо.
(Как бы Сэмми ни поступил, Энни всегда находила, что так и надо.)
Но её лицо, тускло белевшее в темноте под деревьями, было печально.
Он подбросил ногой второй камешек.
— Не могу я больше работать в шахте, честное слово, не могу, Энни. Спускаться туда каждый день с мыслями об отце и Гюи, которые лежат где-то там внизу, — нет, мне этого не вынести. Шахта никогда уже не будет для меня тем, чем была, никогда, Энни, пока не вытащат оттуда отца и Гюи.
— Я понимаю, Сэмми, — согласилась Энни.
— Видишь ли, мне не то, чтобы хотелось идти воевать, — продолжал взволнованно Сэм. — Меня мало привлекает вся эта шумиха, трубы, флаги… Но я на это смотрю просто как на выход. Мне надо избавиться от шахты. Пускай что угодно, — только не шахта.
— Да, да, Сэмми, — поддержала его Энни. — Я понимаю.
Энни было ясно, что Сэмми, отличный забойщик, любивший своё дело и необходимый в шахте, никогда не ушёл бы на войну, если бы не несчастье в «Нептуне». Но печаль, скользившая в покорности Энни, больше, чем всегда, вызвала в душе Сэма разлад.
— Ах, Энни, — вдруг воскликнул он с чувством. — И надо же было случиться этому несчастью в «Нептуне»! Сегодня, когда я сменился и вынес наверх все мои инструменты, я только об этом и думал всё время. А теперь ещё история с нашим Дэви. Я здорово расстроен тем, что с ним так поступили. И, знаешь, девочка, меня беспокоит его отношение к этому.
Он продолжал с неожиданной горячностью.
— Они не имели права увольнять его из школы. Это Ремедж постарался, он давно точил на нас зубы. Но ведь это позор, Энни!
— Он найдёт работу где-нибудь в другом месте, Сэмми.
Но Сэмми покачал головой:
— Он не хочет больше быть учителем, девочка. Он теперь связался с Гарри Нэджентом. Гарри очень отличал его, когда был здесь, и мне думается, что-нибудь из этого да выйдет. — Он вздохнул. — Но я замечаю в Дэви большую перемену.
Энни не отвечала. Она думала о перемене, которая произошла в самом Сэмми.
Они шли по дороге, не разговаривая больше. Было уже почти темно, но когда они проходили мимо «Холма», луна выплыла из-за гряды облаков и облила холодным резким светом дом, квадратный и приземистый, высившийся над дорогой с какой-то почти злобной кичливостью. За широкими белыми воротами, под одним из осенявших их высоких буков, стояли двое — молодой человек в военной форме и девушка без шляпы.
Когда Сэм и Энни дошли до конца Аллеи, Сэм повернулся к Энни:
— Ты видела? Дэн Тисдэйль и Грэйс Баррас.
— Видела, Сэмми.
— Я думаю, Баррасу бы не понравилось, если бы он застал их здесь.
— Баррас!.. — Сэмми тряхнул головой и плюнул. — Вышел-таки сухим из воды! Но я на него больше не работник, нет, даже если бы он сам пришёл просить меня.
Молчание между ними длилось всё время, пока они шли к лавке миссис «Скорбящей». Энни крепилась, но сегодня мысль, что Сэмми идёт на войну, словно парализовала её. Всякая другая отказалась бы идти в лавку. Но Энни угадывала, что Сэму этого хочется, и поэтому она вошла и мужественно пыталась съесть свой пирожок. Сегодня и Сэмми съел только один и оставил недопитым полстакана лимонаду.
Когда они остановились на углу Кэй-стрит, Сэм сказал, пытаясь улыбнуться своей обычной улыбкой:
— Не горюй, Энни, девочка! В конце концов и от шахты я немного видал добра. Может быть, война даст мне побольше.
— Может быть, — согласилась Энни. У неё вдруг перехватило горло. — Я ещё увижу тебя завтра, Сэмми. Непременно увижу до твоего отъезда.
Сэм кивнул головой, все ещё улыбаясь вымученной улыбкой, и воскликнул:
— Поцелуй меня, девочка, чтобы я видел, что ты на меня не сердишься.
Энни поцеловала его и отвернулась, боясь, что Сэм увидит слезы у неё на глазах. Опустив голову, она торопливо направилась домой.
Сэмми медленно взбирался наверх, к Террасам. Он говорил себе, что поступает как дурак, оставляя Энни и хороший заработок ради войны, которая его не интересовала. Но он ничего не мог с собой поделать. После того несчастья в шахте с ним что-то произошло, — вот так же, как с Дэвидом. Ему всё равно, куда уйти, лишь бы уйти из шахты!
Дома мать, как всегда, ожидала его, сидя у окна на своём жёстком стуле с прямой спинкой, и не успел он войти, как она встала, чтобы принести ему горячего какао.
Она подала ему чашку и, стоя у очага, на который только что поставила чайник с кипятком, сложив под грудью руки с несколько костлявыми локтями, смотрела на сына хмурыми и любящими глазами.
— Отрезать тебе пирога, сынок?
Сэм сидел у стола в позе очень усталого человека, сдвинув шапку на затылок; он поднял глаза и поглядел на мать.
Марта тоже изменилась. Катастрофа не вызвала в ней внутреннего протеста: она приняла её с мрачным, но спокойным фатализмом женщины, которая всегда знала, что в шахте работать опасно, и давно примирилась с этим. Но несчастье в «Нептуне» оставило свой след и на Марте. Морщины на её лице углубились, щеки ещё больше впали, в чёрных, туго закрученных волосах резко выделялась седая прядь. Лоб тоже избороздила сеть морщинок. Но она всё ещё без всякого усилия держалась прямо. Её энергия казалась неиссякаемой.
Сэму ужасно не хотелось сообщать матери новость. Но выхода не было. И, как человек бесхитростный, он сразу заговорил об этом:
— Мама, — сказал он, — я записался…
У Марты лицо стало пепельно-серым. И лицо и губы были теперь одного цвета с седой прядью в её волосах. Рука её инстинктивно поднялась к горлу. В глазах появилось что-то одичалое.
— Ты хочешь сказать… — она остановилась, но в конце концов принудила себя выговорить это слово: — В армию?
Он подтвердил угрюмым кивком.
— В пятый стрелковый. Я уже сегодня сдал инструмент. Мы в понедельник выступаем.
— В понедельник, — пробормотала она, заикаясь, все тем же тоном дикого недоверчивого испуга.
Продолжая глядеть на сына, она опустилась на стул. Садилась медленно, осторожно, всё ещё прижимая руку к горлу. Она вся сжалась, словно раздавленная его словами. Но все ещё отказывалась поверить. Сказала тихо:
— Тебя не возьмут. Шахтёры им нужны здесь, на родине. Не могут они снять с работы такого хорошего забойщика, как ты.
Сэм избегал её умоляющего взгляда.
— Меня уже приняли.
Эти слова её сразили. Наступило долгое молчание. Потом она спросила шёпотом:
— Как ты мог сделать такую вещь, Сэмми? Нет, как ты мог это сделать?..
Он отвечал упрямо:
— Я не виноват, мать, не могу я больше выносить шахту!
V
Во вторник около пяти часов Дэвид возвращался домой по Лам-стрит. Было ещё светло, но уже по-вечернему тихо на улицах. Войдя в дом, Дэвид остановился в тесной передней и первым делом посмотрел на металлический подносик, на который Дженни со своей неизменной страстью к «хорошему тону» всегда клала полученные для него письма. Сегодня на подносе лежало только одно письмо. Дэвид схватил его, и его хмурое лицо просветлело.
Он прошёл на кухню, сел у очага, в котором горел слабый огонь, и начал снимать башмаки, одной рукой расшнуровывая их, а другой держа письмо, от которого он не отрывал глаз.
Дженни принесла ему домашние туфли. Это было не в её привычках, но последнее время Дженни вообще была не такая, как всегда: озабоченная, почти робкая, она окружала Дэвида мелочными заботами и, казалось, была подавлена его угрюмостью и неразговорчивостью.
Он взглядом поблагодарил её. Дыхание Дженни благоухало портвейном, но Дэвид воздержался от замечания, он говорил с ней об этом столько раз, что устал говорить. Дженни уверяла, что пьёт очень мало, какой-нибудь стаканчик, когда у неё плохое настроение. А позорное (по её выражению) увольнение Дэвида из школы естественно располагало к унынию.
Дэвид открыл письмо и прочёл его медленно и внимательно, потом положил на колени и стал смотреть в огонь. Лицо его приобрело теперь сосредоточенное, бесстрастное, зрелое выражение. За те полгода, что прошли со времени катастрофы, он как будто постарел на добрых десять лет.
Дженни вертелась на кухне, делая вид, что занята делом, но время от времени украдкой поглядывая на мужа, словно хотела узнать, о чём говорилось в письме. Она чувствовала, что в душе Дэвида идёт какая-то тайная и глубокая работа, но не вполне понимала, что с ним; глаза её выражали почти испуг.
— В письме что-нибудь важное? — спросила она, наконец. Она не могла удержаться, слова вырвались сами собой.
— Оно от Нэджента, — отвечал Дэвид.
Дженни растерянно уставилась на него, но в следующую минуту лицо её выразило раздражение. Ей была подозрительна эта внезапная и как-то сама собой возникшая дружба с Гарри Нэджентом. рождённая несчастьем в «Нептуне». Это был как бы союз двух, из которого она была исключена, — и она ревновала.
— А я думала, что это насчёт службы, меня прямо убивает то, что ты ходишь без дела.
Дэвид очнулся от задумчивости и посмотрел на неё.
— Здесь говорится и о работе, Дженни. Это ответ на письмо, которое я на прошлой неделе написал Гарри. Он поступил санитаром в полевой лазарет, который отправляют во Францию, и я решил ехать с ним, это единственное, что мне остаётся.
Дженни ахнула в невероятном волнении. Она мертвенно побледнела, прямо позеленела и вся поникла.
Видно было, что она страшно испугана. Одно мгновение Дэвиду казалось, что ей дурно, — у неё в последнее время бывали странные приступы слабости и тошноты, — и он вскочил и побежал к ней.
— Не волнуйся, Дженни, — сказал он. — Нет ни малейшего повода тревожиться за меня.
— Но зачем тебе уезжать? — сказала она дрожащим голосом, в котором слышался всё тот же непонятный испуг. — Зачем ты дал Нэдженту втянуть себя в такое дело? Ты не веришь в войну, и незачем тебе идти!
Дэвида тронуло её волнение. Он было уже примирился с мыслью, что Дженни любит его не так, как прежде.
Он не знал, что отвечать ей. Это верно, он не патриот. Политическая система, вызвавшая войну, связывалась в его уме с системой экономической, вызвавшей несчастье в «Нептуне». За той и другой он видел лишь ненасытную жажду власти, стремление к приобретению, неутолимый человеческий эгоизм.
Но, не заражаясь военным патриотизмом, Дэвид всё же чувствовал, что не может оставаться в стороне. То же самое чувствовал и Нэджент. Ужасно было принимать участие в этой войне, но ещё ужаснее — не принимать в ней участия. Он не должен идти на войну убивать. Но можно же пойти на войну спасать людей. А бездеятельно стоять в стороне, когда человечество бьётся в тисках мучительной борьбы, — было всё равно, что навсегда признать себя предателем. Это было всё равно, что стоять наверху у спуска в шахту, смотреть, как ползёт вниз клеть, переполненная людьми, которым предопределена гибель, и, оставаясь наверху, говорить: «Вы — в клетке, братья, а я не войду туда с вами потому, что тот ужас и опасность, на которые вас посылают, не должны были бы никогда существовать».
Он протянул руку и погладил Дженни по щеке.
— Это трудно объяснить, Дженни. Помнишь, что я говорил тебе… после несчастья… после того как меня уволили из школы…. Я бросаю экзамены на бакалавра, преподавание, все, все. Я хочу порвать со всем и вступить в Союз. Правда, пока не кончится война, мне вряд ли удастся делать то, что я хочу делать здесь, на родине. Это была бы не работа, а «шаг на месте». И потом — Сэмми ушёл на фронт, и Гарри Нэджент идёт. Только это одно и остаётся.
— О нет, Дэвид, — захныкала Дженни. — Ты не можешь уйти.
— Ничего со мной не случится, — сказал он, успокаивая её. — Об этом тебе нечего беспокоиться.
— Нет, ты не поедешь, ты не можешь теперь оставить меня, не можешь оставить меня в такое время… — (Дженни уже изображала женщину, покинутую не только им, но всеми, кому она верила).
— Но послушай, Дженни.
— Ты не можешь теперь меня оставить. — Она была вне себя, слова лились стремительным потоком. — Ты мой муж и не можешь меня бросить. Разве ты не видишь, что у меня… что у нас скоро будет ребёнок?
Полная тишина. Новость потрясла Дэвида, он совершенно не подозревал того, о чём говорила Дженни. Потом Дженни заплакала, поникнув головой, слёзы ручьями лились из её глаз, она плакала так, как всегда в тех случаях, когда обижала Дэвида. Ему было нестерпимо видеть эти слезы; он обнял Дженни одной рукой.
— Не плачь, Дженни, ради бога, не плачь. Я рад, ужасно рад. Ты знаешь, что я этого всегда хотел. Я просто на минуту растерялся от неожиданности вот и всё. Ну, перестань же, пожалуйста, не плачь так, как будто ты в чём-то виновата.
Она всхлипывала и вздыхала у него на груди, крепко прижавшись к нему.
Лицо её снова порозовело, она, видимо, испытывала облегчение, поделившись новостью с Дэвидом. Она сказала:
— Ты ведь не уедешь от меня теперь, Дэвид? — Во всяком случае до тех пор, пока не родится наш малыш?
Что-то почти жалкое было в той настойчивости, с какой Дженни подчёркивала, что это — их ребёнок, её и Дэвида. Но Дэвид не замечал этого.
— Ну, конечно нет, Дженни.
— Обещаешь?
— Обещаю.
Он сел и посадил её к себе на колени. Она все не поднимала головы от его груди, словно боясь, что он прочтёт что-то в её глазах.
— И не стыдно тебе так плакать, — сказал он ласково. — Ведь ты отлично знала, что я буду рад. Почему же ты мне ничего не говорила до сих пор?
— Я думала, что ты, может быть, рассердишься. У тебя и без того столько хлопот теперь, и ты так изменился в последнее время. Скажу тебе прямо, ты меня пугал.
Он ответил мягко:
— Я не хочу, чтобы ты меня боялась, Дженни.
— Так ты не уедешь, нет, Дэвид? Не оставишь меня, пока всё не кончится?
Он тихонько взял её за подбородок и поднял залитое слезами лицо вровень со своим. Глядя ей в глаза, он сказал:
— Я перестану думать об армии, пока ты не будешь совсем здорова, Дженни. — Он помолчал, заставляя её смотреть себе прямо в глаза. Дженни опять казалась слегка испуганной, готовой задрожать, заплакать.
— Но ты обещаешь мне перестать пить этот проклятый портвейн, Дженни?
На этот раз ссоры не произошло. Внезапное облегчение выразилось на лице Дженни, и она разразилась рыданиями.
— Да, да, обещаю, — причитала она. — Клянусь тебе, что буду хорошей. Ты лучший из мужей, Дэвид, а я глупое, глупое, скверное создание. О Дэвид…
Он крепко обнимал её, утешая, в нём снова проснулась и окрепла нежность к ней. Среди смятения и мрака его души ему вдруг сверкнул надеждой луч света. Из смерти вставало видение новой жизни — сын, сын его и Дженни! И Дэвид был счастлив в своём ослеплении.
Вдруг зазвенел колокольчик у входной двери. Дженни подняла голову; она раскраснелась, повеселела. Настроение у неё менялось так же легко, как у ребёнка.
— Кто бы это мог быть? — сказала она с любопытством. Посетители с парадного хода были непривычным явлением в их доме в такой час. Но раньше, чем Дженни успела высказать какую-нибудь догадку, снова раздался звонок. Она торопливо побежала отворять.
Через минуту она вернулась очень взволнованная и возвестила:
— Это мистер Артур Баррас. Я проводила его в гостиную. Можешь ты себе представить, Дэвид, — сам молодой мистер Баррас? Он сказал, что хочет видеть тебя.
Лицо Дэвида снова застыло, глаза стали суровыми.
— Что ему нужно?
— Он не сказал. Я, конечно, не посмела спросить. Но подумай только: пришёл запросто к нам в дом! О господи, если бы я знала, я бы растопила камин в парадной комнате.
Дэвид не отвечал. Ему, очевидно, визит Барраса не казался таким важным событием. Он встал и медленно пошёл к двери.
Артур шагал по гостиной взад и вперёд в сильном нервном возбуждении, и, когда вошёл Дэвид, он заметно вздрогнул. Одно мгновение он смотрел на вошедшего широко раскрытыми глазами, затем поспешно подошёл к нему.
— Извините, что побеспокоил вас, — сказал он, — но мне необходимо, просто необходимо было вас увидеть.
Он неожиданным движением опустился на стул и заслонил глаза рукой.
— Я знаю, что вы чувствуете при виде меня, и ни капельки вас за это не осуждаю. Я бы не обиделся даже и в том случае, если бы вы не захотели со мной говорить. Но я не мог не прийти, я в таком состоянии, что мне необходимо было увидеть вас. Вы мне всегда нравились, я вас уважаю, Дэвид. И я чувствую, что только вы один могли бы мне помочь.
Дэвид спокойно сел за стол напротив Артура. Контраст между ними был поразителен: одного терзало мучительное волнение, другой вполне владел собой, и лицо его выражало сдержанную силу.
— Для чего я вам нужен? — спросил Дэвид.
Артур порывисто отнял руку от глаз и с какой-то отчаянной решимостью остановил их на Дэвиде.
— Услышать правду — вот что мне нужно. Я не буду знать ни сна, ни отдыха, ни покоя, пока не открою правду. Я хочу знать, виноват ли мой отец в катастрофе. Должен знать, понимаете? И вы должны мне помочь.
Дэвид отвёл глаза, пронзённый той непонятной жалостью, которую Артуру, видно, суждено было всегда вызывать в нём.
— Что же я могу сделать? — спросил он тихо. — Всё, что я имел сказать, я сказал на суде. Но они не хотели меня слушать.
— Можно требовать нового следствия….
— А что пользы? Чего мы этим добьёмся?
У Артура вырвалось восклицание, полное горечи, не то смех, не то рыдание.
— Правосудия! — крикнул он страстно. — Справедливости, простой справедливости! Подумайте об этих убитых людях, внезапно отрезанных и умиравших ужасной смертью. Подумайте о страданиях их жён и детей. О боже! Эти мысли невыносимы. Если отец виноват, то слишком жестоко и ужасно то, что это дело замяли и забыли о нём.
Дэвид встал и подошёл к окну. Он хотел дать Артуру время успокоиться. Наконец он заговорил:
— Вначале я чувствовал то же самое, что вы. Пожалуй, даже нечто похуже… Ненависть… жуткую ненависть. Но я старался побороть её в себе. Не легко это. Когда человек бросает в вас бомбу, то первое ваше естественное побуждение схватить её и бросить в него обратно. Я говорил обо всём этом с Нэджентом, когда он был здесь. Жаль, что вы незнакомы с ним, Артур, это самый разумный человек из всех, кого я знаю. Так вот, Артур, ничего нет хорошего в том, чтобы бросить бомбу обратно. Гораздо умнее не обращать внимания на того, кто её бросил, и заняться организацией, которая его послала. Бесполезно добиваться наказания отдельных лиц за несчастье в «Нептуне», когда виновата вся экономическая система. Понимаете, что я хочу сказать, Артур? Что пользы отрубить ветвь, когда болезнь подтачивает самые корни дерева?
— Значит, вы ничего не намерены предпринять? — спросил Артур в отчаянии. Слова как будто застревали у него в горле. — Ничего? Абсолютно ничего?
Дэвид покачал головой, лицо его было сурово и печально.
— Я хочу попробовать что-нибудь сделать, — сказал он медленно, — после того как мы избавимся от войны. Пока ничего не могу вам сказать. Но, поверьте, я приложу все силы…
Оба долго молчали. Артур нервным, растерянным жестом провёл рукой по глазам. Лоб его был покрыт бусинками пота. Он встал, собираясь уходить.
— Так вы не хотите мне помочь? — сказал он сдавленным голосом.
Дэвид протянул ему руку:
— Бросьте это, Артур, — промолвил он с искренним дружелюбием. — Не давайте этим мыслям завладеть вами, иначе тяжелее всего придётся вам. Забудьте обо всём.
Артур густо покраснел, его худое мальчишеское лицо выражало нерешительность и страх.
— Не могу, — сказал он все тем же измученным голосом. — Не могу я забыть об этом.
Он вышел из комнаты в крошечную переднюю. Дэвид отпер входную дверь. Шёл дождь. Не глядя на Дэвида, Артур пробормотал «до свиданья» и нырнул в сырой мрак. Дэвид постоял ещё на пороге, прислушиваясь к его торопливым шагам, постепенно замиравшим вдали. Потом уже не слышно было ничего, кроме медленного шороха дождя.
VI
Артур добрался до дому только к семи часам. В своём душевном смятении он испытывал потребность быть одному и надеялся, что дома уже отужинали. Но ужин ещё не кончился. Когда он вошёл, все сидели за столом.
Баррас ликовал. Он побывал сегодня в Тайнкасле и привёз весть о новой победе над немцами. В сражении при Лоосе 26 сентября английская армия на западном фронте одержала блестящую победу, потеряв всего только пятнадцать тысяч человек. «Тайнкаслский Аргус» исчислял потери противника в девятнадцать тысяч убитых и раненых, семь тысяч пленных, сто двадцать пять захваченных пушек. «Северная звезда» немного перещеголяла «Аргус», насчитав двадцать одну тысячу убитых и раненых германцев и три тысячи пленных.
Баррас весь сиял радостным удовлетворением. Он одновременно и ел котлеты и громким, торжественным голосом читал вслух официальное сообщение в «Северной звезде». До войны Баррас никогда не покупал вечерней газеты, удовлетворяясь чтением «Таймс», теперь же он никогда не приходил домой без вечернего выпуска «Аргуса» или «Звезды», или даже и того и другой вместе. С газетой в руке он вскочил из-за стола и подошёл к противоположной стене, на которой висела большая карта, вся утыканная флажками союзных армий. Внимательно сверяя газету с картой, он передвинул с полдюжины флажков Соединённого королевства. Передвинул вперёд.
Артур исподтишка наблюдал за отцом, и вдруг у него мелькнула жуткая мысль. Отец его, Ричард Баррас, передвигавший флажки, показался ему каким-то собирательным образом тех, кто вызвал войну. Он, ликовавший от того, что захвачено несколько сот ярдов разрушенных окопов, и был в сущности виновником гибели этих тысяч людей.
Переколов флажки, Баррас принялся внимательно изучать карту. Он весь, с головой, ушёл в эту войну, растворился в ней; он был патриотом и жил в каком-то вихре, забыв обо всём. Он уже состоял в шести комитетах и намечался в члены Северной комиссии помощи беженцам. Телефон звонил с утра до вечера. Автомобиль вечно носился в Тайнкасл и обратно. А из «Файв-Квотерс» и «Глоба» добывался уголь и великолепно раскупался по цене сорок шиллингов за тонну без доставки.
Баррас вернулся к столу. Садясь, он украдкой покосился на Хильду, Грэйс и Артура, точно желая проверить, видели ли они манёвры с флажками. Затем с явным удовлетворением снова уткнулся в газету. Его прежняя озабоченность и замкнутость исчезли. Жилы на висках немного набухли, и видно было, как пульсировала в них кровь.
В нём замечалось смутное, почти лихорадочное возбуждение. Он напоминал больного, который вопреки предписаниям врача упорно остаётся на ногах, у которого неправильный обмен веществ и усилены все отправления организма.
Читая газету, он всё время барабанил пальцами по столу. Звук этот немного напоминал быстрое выстукивание кровли в шахте.
Несколько минут тишину нарушало лишь это частое постукивание пальцев. Затем произошла невероятная вещь.
Баррас дважды перечёл про себя какую-то заметку в газете и поднял голову:
— «Лорд Келл любезно предоставил свой дом в Лондоне под временный лазарет для раненых. Оборудование лазарета будет закончено через месяц. Уже идёт набор добровольных сестёр милосердия. Лорд Келл выразил пожелание, чтобы сестры по возможности набирались из жительниц Северного района…»
Баррас остановился и посмотрел на Хильду и Грэйс с ласковым и пристальным вниманием.
— А вы хотели бы поступить туда?
Артур так и прирос к стулу. Его отец, этот каменный оплот идеи семейного очага, неумолимая скала, о которую до сих пор разбивались все мольбы Хильды! Артур сильно побледнел. Чуть не с испугом метнул он взгляд на Хильду.
Хильда густо покраснела. Казалось, она не верила своим ушам. Она спросила:
— Ты это серьёзно говоришь, папа?
Он ответил все с тем же ласковым оживлением:
— А разве я когда-нибудь говорю не серьёзно, Хильда?
Краска отлила от лица Хильды так же быстро, как появилась. Она взглянула на Грэйс, которая сидела рядом с ней, широко открыв глаза и сгорая от нетерпения. Голос её дрожал от радости:
— Мы обе охотно поедем, папа.
— Что ж, отлично. — Баррас опять торопливо поднял газету. Очевидно, это было дело решённое. Хильда и Грэйс обменялись быстрым взглядом. Хильда сказала:
— Когда же нам можно будет ехать, папа?
Отец из-за газеты:
— Скоро, я полагаю. Вероятно, на будущей неделе. Завтра я в Тайнкасле увижусь с членом совета Личем. Потолкую с ним и всё устрою.
Пауза. Потом, с ударением:
— Я буду счастлив, зная, что хотя бы ты и Грэйс выполняете свой долг перед родиной.
Артур почувствовал, что у него вспотели ладони. Он хотел встать и выйти из комнаты, но не мог. Он упорно смотрел в тарелку. От волнения его, как всегда, начало тошнить.
Хильда и Грэйс вышли, и слышно было, как они бежали наверх, чтобы поговорить о происшедшем чуде. Тётя Кэрри ещё раньше ушла к матери. Артур снова сделал попытку встать, но ноги его отказывались служить. Он сидел как парализованный, скованный током враждебности, словно струившимся из-за газеты. Он ждал.
Как он и думал, отец опустил газету и заговорил:
— Меня очень радует готовность твоих сестёр послужить родине.
Артур вздрогнул. Целый океан чувств забушевал в его сердце. Когда-то там жила любовь. Теперь её сменил страх, недоверие, ненависть. Как произошла эта перемена? Он и знал это — и вместе не знал. Он устал от напряжения сегодняшнего дня, чувствовал, что как-то отупел, и ум у него мутился. Он глухо ответил:
— Хильде и Грэйс просто хочется уехать отсюда.
У Барраса пошли по лицу красные пятна. Он несколько повысил голос:
— Вот как! А почему же?
Артур отозвался равнодушно, как будто не думая о том, что говорит:
— Им уже стало невтерпёж тут оставаться. Хильда всегда ненавидела этот дом, а теперь и Грэйс тоже его ненавидит. После несчастья в «Нептуне». Я слышал на днях их разговор между собой. Они говорили о том, что ты сильно переменился. Хильда сказала, что ты живёшь как в лихорадке.
Баррас, казалось, пропустил эти слова мимо ушей. В последнее время он приобрёл способность отгораживаться от всего, что могло бы его потревожить, замечательную способность оставаться неприступным. Артуру он представлялся Пилатом, умывающим руки. Выждав некоторое время, он сказал ровным голосом:
— Меня беспокоит твоё поведение, Артур. Ты сильно изменился.
— Нет, это ты изменился.
— И не меня одного это беспокоит. Сегодня вечером я встретил Гетти в Центральном комитете. Она ужасно встревожена и огорчена твоим поведением.
— Ничем не могу ей помочь, — сказал Артур все с тем же горьким равнодушием.
Баррас продолжал с ещё большим достоинством:
— Об Алане упоминается в официальном сообщении. Гетти сказала мне, что они только что получили известие. Он представлен к кресту.
— Тем лучше для него, — отвечал Артур.
Теперь у Барраса побагровел уже не только лоб, но и уши и дряблая шея. Жилы на висках надулись и пульсировали. Он сказал громко:
— А у тебя нет желания сражаться за отечество?
— Я не хочу сражаться ни за отечество, ни за что-либо другое, — отвечал Артур сдавленным голосом. — Я никого не хочу убивать. Довольно уже убийств. Достаточно хорошее начало было положено в «Нептуне». Оно навсегда внушило мне отвращение к убийству. — Голос его вдруг зазвучал громко, пронзительно, истерически. — Понимаешь? Не случись этого, я бы, может быть, как другие, взял винтовку и пошёл воевать, щеголял бы в военной форме и высматривал, кого убить… Но я видел людей, погибших в шахте, и теперь я не успокоюсь… У меня было время подумать над этим, понимаешь? Было время подумать…
Он умолк, тяжело дыша. Он не решался посмотреть на отца, но чувствовал, что тот смотрит на него.
Долгая, мучительная пауза. Потом Баррас сделал привычный жест: неторопливо полез в левый карман жилета и выразительно посмотрел на часы. Артур слышал, как щёлкнула, захлопываясь, крышка, и что-то ненормальное, пугающее почудилось ему в жесте отца. Опять у него дела в Тайнкасле, какое-нибудь заседание Комитета, — одно из бесчисленных заседаний. И это его отец, который никогда не выходил по вечерам, сидел и слушал музыку Генделя в тиши своего дома! Его отец, который послал столько людей на смерть в «Нептуне».
— Надеюсь, тебе ясно, — сказал Баррас, вставая из-за стола, — что я могу обойтись в «Нептуне» без тебя. Подумай об этом. Может быть, тогда ты скорее решишься исполнить свой долг перед родиной.
Он вышел, захлопнув дверь. Через минуту-две до Артура донеслось гудение отъехавшего автомобиля.
У Артура тряслась губа, он дрожал всем телом, новый приступ слабости овладел им.
— Нет, он этого не сделает! — завопил он вдруг, словно обращаясь к пустой комнате. — Не сделает он этого!
VII
В конце сентября Джо Гоулен как-то неожиданно для всех, рано утром, чуть свет, уехал из Слискэйля. Никто не знал, куда и зачем он скрылся, но у Джо были на то свои веские причины. Он тайно вернулся в Ерроу и отправился в Плэтт-Лэйн.
Шагая по переулку сырым осенним утром, он заметил необычное оживление на заводе Миллингтона. Из-за высокой ограды виден был недостроенный ещё длинный навес из рифлёного железа, а в воротах стоял грузовик, с которого снимали тяжёлое оборудование. Джо, крадучись, прильнул глазом к щели в заборе. Боже правый, ну и закипела же тут работа! Два новых токарных станка для машинного зала, сверлильный станок, новые изложницы и лотки. Рабочие все это выгружают и тащат, Портерфильд, мастер, чертыхается, а вот и Ирвинг выбежал из чертёжной с пачкой бумаг в руке. Джо с задумчивым видом отошёл от щели и направился в заводскую контору.
Ему пришлось бесконечно дожидаться в проходной, раньше чем его пустили к Миллингтону, но ни ожидание, ни недовольные взгляды Фулера, старшего секретаря, не обескуражили его. Он уверенно вошёл в кабинет.
— Это я, Джо Гоулен, мистер Стэнли, — сказал он, улыбаясь почтительно и доверчиво. — Вы, может быть, меня не помните. Вы обещали найти для меня местечко, когда я вернусь сюда.
Стэнли, сидевший без пиджака у заваленного бумагами стола, поднял голову и посмотрел на Джо. И лицо и фигура у Стэнли округлились, он был чуточку бледнее прежнего, волосы у лба поредели, и он начал лысеть, у него появилась какая-то вялость и раздражительность. Увидев Джо, он нахмурился; он узнал его сразу, но элегантность Джо привела его в некоторое недоумение: воспоминание о нём связывалось с воспоминанием о бумажной куртке, о слое грязи и копоти. Он сказал в замешательстве:
— Да, да, конечно, узнал. Вы что же, не имеете работы?
— Да, сэр, — против улыбки Джо, все такой же почтительной, устоять было невозможно, и Стэнли невольно слегка улыбнулся в ответ. — Дела мои всё это время шли очень недурно, но захотелось перемены, а меня всегда тянуло обратно к вам, вот я и пришёл.
— Так, — сухо сказал Стэнли. — Но, к сожалению, нам сейчас пудлинговщики не требуются. А почему же вы не в армии? Такому крепкому парню, как вы, следовало бы быть на фронте.
Сияющее лицо Джо затуманилось безутешной грустью. (Он предвидел это затруднение и не имел ни малейшего намерения идти на фронт.) Он отвечал, не задумываясь:
— Меня дважды забраковали, сэр. Бесполезно снова идти. Это из-за колена, сэр: связки или что-то в таком роде. Должно быть, я растянул их, занимаясь боксом.
У Стэнли не было оснований думать, что Джо лжёт. Помолчав, он спросил:
— А чем вы занимались с тех пор, как ушли от нас?
И, глазом не моргнув, Джо ответил скромно:
— Работал на постройке в Шеффильде. Служил десятником, у меня под началом было тридцать с лишним человек. Но нигде как-то не хотелось устраиваться прочно с тех пор, как я ушёл с вашего завода. Я всё время надеялся, что вы, как обещали тогда, дадите мне местечко у себя.
Снова пауза. Миллингтон взял со стола линейку и нетерпеливо вертел её в руках. Голова у него была занята делами, проектами, договорами. Вдруг у него мелькнула одна идея. Он нашёл её превосходной. Подобно большинству тупых людей, занимающих ответственное положение, он был весьма высокого мнения о своей сообразительности, или, как он называл это, о своей способности быстро принимать решения. И сейчас он чувствовал, что такое решение уже у него созрело. Он бегло посмотрел на Джо: покровительственно и с большим достоинством.
— У нас тут некоторые перемены. Вам это известно?
— Нет, мистер Стэнли.
Миллингтон разглядывал линейку с видом усталым и вместе победоносным.
— Завод наш работает на оборону, — объявил он, наконец, внушительным тоном. — Мы готовим ручные гранаты, шрапнель, оболочки для восемнадцатифунтовых снарядов.
Устал Стэнли или не устал, а основания торжествовать у него имелись. Его завод, наконец, занял видное место в стране. За последние годы сбыт сильно пошатнулся, прежние рынки исчезли, а новые трудно было найти. Пришлось уволить множество рабочих. И «Народный клуб» стал уже чуточку менее «народным». Несмотря на добросовестные усилия Стэнли, похоже было на то, что завод в конце концов придётся закрыть.
Но сразу же после объявления войны мистер Клегг, отдуваясь, притащился к Стэнли. Старый Клегг теперь сильно страдал от астмы, очень одряхлел и опустился, но на этот раз его осенило свыше.
— Дело наше кончено, и у нас остался только один шанс, — заявил он хозяину с грубой прямолинейностью. — Началась война, сбывать наши вагонетки и болты в Англии теперь будет так же трудно, как в какой-нибудь Гренландии. Но зато потребуются снаряды, сотни тонн снарядов, больше, чем могут дать все арсеналы британского королевства. За это дело надо ухватиться, мистер Стэнли, и поскорее перейти на новое производство. Если мы этого не сделаем, то через полгода прогорим. Ради бога, давайте обсудим это, мистер Стэнли.
Они обсудили это, то есть старый Клегг прохрипел свои планы в уши оторопевшему Стэнли. Завод в таком виде, как есть, лишь с некоторыми добавлениями, годится для нового производства. У них есть литейный цех, машинный цех, четыре печи и одна вагранка; все это, правда, не приспособлено для производства крупного военного снаряжения, но можно будет заняться мелким — шрапнелью, шрапнельными пулями, ручными гранатами и небольшими бомбами. Как с чувством заметил Клегг, это такой товар, что и прибыль им принесёт, и поможет Англии выиграть войну.
Этот последний довод воспламенил патриотические чувства Стэнли и решил вопрос. Стэнли одобрил мысль Клегга, реализовал все средства, поставил шесть новых плавильных печей и ещё одну вагранку. Завод Миллингтона начал изготовлять снаряды и, впервые после пяти лет, буквально ковать деньги, как будто там отливали не шрапнель, а золотые соверены. Это оказалось до смешного легко, у Стэнли от этой лёгкости просто дух захватывало. Одно государственное учреждение с лихорадочной быстротой откликнулось на его предложение, заказав полмиллиона бомб по цене три тысячи пятьдесят фунтов за десять тысяч. На шрапнель спрос был усиленный, постоянный, её продавали по сто, двести, триста тонн в неделю. У Стэнли имелась уже целая пачка договоров. Он оборудовал завод формами для отливки оболочек восемнадцатифунтовых снарядов и токарными станками. Заводы, где оболочки начинялись, требовали, вопили о материале, так что завод Стэнли не успевал их снабжать.
Вот почему Стэнли с такой важностью посмотрел на Джо. Он сделал быстрый решительный жест.
— Вы, пожалуй, являетесь в подходящий момент, Гоулен. У нас не хватает рабочих рук, главным образом, из-за того, что все уходят в армию. Я никогда не задерживаю тех, кто хочет идти на войну. Как раз сейчас ушёл Гьюс, мастер литейного цеха, и мне нужен человек на его место. Мистер Клегг не может этим заняться. Он совсем ослабел за последнее время, и мне пришлось взять на себя часть его обязанностей. Но в цеху мне нужен надсмотрщик, не могу же я находиться одновременно в трёх местах. И я почти решил взять вас на испытание. Шесть фунтов в неделю и месячный испытательный срок. Что вы скажете на это?
У Джо заблестели глаза, предложение было гораздо заманчивее, чем он рассчитывал. Он едва мог скрыть свою радость.
— Скажу: согласен, мистер Стэнли, — выпалил он. — Только дайте мне возможность показать, на что я способен.
Воодушевление Джо, видимо, было приятно Миллингтону.
— В таком случае, идёмте. — Он встал. — Я вас провожу к Клеггу.
Клегга они нашли в цеху, где он распоряжался установкой новых опок. Он выглядел больным, опирался на палку, в седых усах застряли сгустки мокроты. Он не помнил Джо, но по предложению Стэнли повёл его в литейную. Имея уже некоторый опыт, Джо с первого взгляда убедился, что он с этой работой справится. Котлов было всего шесть, а процесс производства очень прост: чугун и свинец, к которым примешивали двенадцать процентов сурьмы, чтобы придать им твёрдость, подогревались снизу, и расплавленная масса вливалась в формы. Джо делал вид, что внимательно слушает бессвязные объяснения мистера Клегга, а между тем его живые глаза обегали все вокруг, в том числе и сорок человек, которые работали в красном блеске пламени, наполняя котлы, выпуская массу в формы, выключая печь, отвозя после отливки готовые гранаты, похожие на маленькие незрелые ананасы. «Разок посмотрю — и буду знать все от начала до конца», — говорил он себе.
— Главное — нужно уметь подтягивать людей и добиваться высокой выработки, — заметил Стэнли. Он вслед за ними пришёл в цех.
Джо сказал с спокойной уверенностью:
— Можете на меня положиться, мистер Стэнли. Я хорошо присмотрю за всем.
Мистер Стэнли кивнул головой и вышел вместе с Клеггом.
И вот Джо принялся, по его собственному выражению, «присматривать за всем». С самого начала он дал всем почувствовать, что в цеху хозяин — он. Он никогда раньше не имел возможности командовать другими, но чувствовал себя созданным для такой роли. Он не обнаруживал никакой неуверенности, никаких сомнений, был бодр и весел. Он с головой ушёл в работу, носился повсюду, следя за смешиванием, за плавкой, за отливкой, и у него всегда было наготове одобрительное слово или заряд сочной ругани.
К концу первого же месяца выработка в литейной явно увеличилась, и Миллингтон был доволен. Он поздравил себя мысленно с принятым решением и, вызвав Джо в кабинет, похвалил его и утвердил в должности. Джо, разумеется, не щадя сил, угождал хозяину. Стоило Миллингтону прийти в мастерскую, как Джо начинал вертеться подле него, выставляя напоказ то, что сделано, или высказывая свои соображения, или придумывая какое-нибудь новое улучшение, проявляя усиленную хлопотливость и энергию. Употребляя собственное выражение Джо, он «здорово подлизывался» к хозяину, и Стэнли, который в силу своего темперамента терялся и падал духом под натиском спешной работы, начинал приходить к убеждению, что Джо — энергичный и дельный малый.
По вечерам Джо сидел дома. Сначала у него мелькнула мысль снова поселиться в семействе Сэнли. Но это только в первый момент. У него было много причин не возвращаться на Скоттсвуд-род и не возобновлять старых связей. Он считал, что теперь, наконец, он на верной дороге: завод работал вовсю, деньги так и текли, в воздухе чувствовалось возбуждение и перемены. По рекомендации Сима Портерфильда, заведующего машинным отделением, он снял комнату в доме № 4 на Бич-род, у миссис Кальдер, почтенной и пожилой женщины, весьма сухощавой и жилистой, которая, как надеялся Джо, приняв во внимание её возраст, респектабельность и блеск её линолеума, не станет, вероятно, искушать добродетель жильца и таким образом разрушать его виды на будущее.
Проходили месяцы, и Джо всё более и более сосредоточивал внимание на главной своей цели. И чем более он на ней сосредоточивал внимание, тем зорче следил за машинным отделением и Симом Портерфильдом. Сим был невысокий, молчаливый человек с желтовато-бледным лицом и чёрной бородой, страстный игрок в палет[15] и муж набожной и сварливой жены. Его молчаливость создала ему репутацию «философа», он состоял членом Ерроуского фабианского общества[16] и вечно корпел над сочинениями Карла Маркса, которые были не под силу его неповоротливому уму. Он не пользовался популярностью среди рабочих, не любил его и Стэнли, отчасти подозревавший Сима в том, что он «социалист». А между тем Сим был хороший человек. Именно он принял Джо на работу в тот памятный день, семь лет тому назад, и первый дал ему возможность выдвинуться на заводе.
Естественно, Джо был «дружен» с Симом, мирился с его скучным обществом, отказывался от более лёгких развлечений в субботние вечера для того, чтобы сопровождать Сима на площадку, где шла игра в палет и металлические кольца летели в липкую глину. Ещё естественнее, что Джо тратил много времени на наблюдение за Симом, придумывая всякие остроумные способы «подкопаться» под него. Препятствием служило примерное поведение Сима. Он никогда не пил больше одной кружки пива, не обращал внимания на женщин и за всю жизнь не утащил из мастерской ни дюйма железа, ни единой гайки. Джо уже начинал думать, что никогда ему не удастся запутать в чем-нибудь Сима, но однажды вечером, когда он в сгущавшейся темноте выходил с завода, какой-то незнакомый человек украдкой сунул ему в руки несколько прокламаций и скрылся на Плэтт-Лэйн.
У ближайшего уличного фонаря Джо равнодушно взглянул на ещё липкие листки:
Товарищи! Пролетарии всех стран! Долой войну! Не допускайте, чтобы те, кому война выгодна, совали вам в руки ружья и посылали убивать германских рабочих! Вспомните, как они поступают с вами, когда вы бастуете, требуя прожиточного минимума. Они не смогут вести эту войну без вас. Так прекратите же её! Германский рабочий хочет воевать не более, чем вы; не давайте делать из вас пушечное мясо. Рабочие заводов, изготовляющих снаряды, бросайте работу! Капиталисты продают Германии британские пушки. Долой капитализм! Долой войну!..
Джо сразу увидел, что это за литература, и хотел уже бросить листки в канаву.
Но вдруг его осенила одна мысль. Он бережно сложил листки и спрятал их в бумажник, затем, слабо усмехаясь, пошёл домой.
На следующий день он был как-то особенно благодушно настроен, шмыгал всё время в машинное отделение и обратно, завтракал вместе с Симом (сидевшим без куртки) в уголку столовой; затем, внезапно приняв серьёзный вид, отправился в контору и заявил, что ему нужно поговорить с самим Миллингтоном. И очень долго пробыл у Стэнли в запертом кабинете.
В шесть часов вечера, когда проревел гудок и рабочие, торопливо напяливая куртки, высыпали из машинного зала, Стэнли, Клегг и Джо встали у дверей. Лицо Миллингтона пылало гневом. Когда мимо проходил Сим, он поднял руку и остановил его.
— Портерфильд, вы на моём заводе сеете смуту!
— Что? — переспросил ошеломлённый Сим.
Все обернулись, чтобы увидеть, в чём дело.
— Не отпирайтесь! — голос Стэнли дрожал от ярости. — Мне всё известно. Вы с вашим проклятым Марксом… Я мог бы и раньше догадаться об этом…
— Я ничего не делал, сэр, — задыхаясь, пробормотал Сим
— Вы бесстыдный лгун! — загремел Стэнли. — Вас видели когда вы распространяли прокламации! А что у вас в этом кармане? — Он вытащил пачку бумажек из кармана расстёгнутой куртки Сима. — Так это — ничего? Призывы к мятежу? На моём заводе! Вы уволены! Ступайте и получите расчёт у мистера Добби и чтобы я больше не видел вблизи завода вашу физиономию германского агента.
— Но, послушайте, мистер Миллингтон… — дико вскрикнул Сим.
Всё было тщетно. Стэнли уже повернул ему спину и величественно удалялся с Джо и Клеггом. Сим тупо уставился на одну из прокламаций, валявшуюся на полу, поднял её, словно во сне, и стал читать. Пять минут спустя, когда он, шатаясь, выходил из ворот, его уже там ожидала толпа мужчин. Поднялся злобный рёв. Кто-то завопил:
— Вот он, проклятый немецкий агент! Вот этот ублюдок, ребята! Мы ему зададим перцу!
Они тесным кольцом окружили Сима.
— Оставьте меня. — Сим тяжело дышал, его смешная бородка задорно торчала вверх. — Говорю вам, я ничего не сделал.
Вместо ответа стальной болт угодил ему в ухо. Он слепо взмахнул кулаками. Но получил страшный удар ногой в пах. Он упал на колени, перед глазами от боли плавал красный туман. «Германский агент! Грязная свинья!..» Туман гуще, темнее. Последняя, острая как нож, боль от пинка в грудь сапогом, подбитым железом. Потом — чёрная тьма.
Три недели спустя Джо навестил Сима. Сим лежал в постели: правая его нога была в лубках, грудь облеплена пластырями, на лице застыло ошеломлённое выражение.
— Господи Иисусе! — Джо чуть не заплакал. — Сим, никогда бы я не поверил!.. Меня эта история просто убила. И подумай только, они взяли да и назначили меня на твоё место! О боже, Сим, зачем ты это сделал?!
Раньше чем уйти, Джо предусмотрительно оставил на столе вырезку из «Ерроуских новостей» под заголовкам «Рабочие-британцы проучили гадину». Заметка кончалась словами: «Мистер Джозеф Гоулен в настоящее время назначен заведующим литейным и машинным цехом на военном заводе Миллингтона». Сим прочёл это безучастно через свои узкие очки, потом с тем же деревянным лицом взял со столика книгу. Но он не мог как следует понять Маркса.
С этих пор акции Джо сильно поднялись: он заслужил расположение хозяина и пользовался на заводе громадным авторитетом. Затем наступило то памятное утро понедельника, когда Стэнли приехал поздно, несколько расстроенный сообщением по телефону, что Клегг заболел и не может быть сегодня на заводе. Джо был уже в конторе — под предлогом, что ему вместе с Стэнли необходимо просмотреть контрольные ведомости.
Но Стэнли имел загнанный вид и был в одном из тех припадков раздражительности, которыми у него сопровождалась всякая спешка. Можно было подумать, что на нём одном держатся громаднейшие предприятия. Он долго возился, расстёгивая пальто и развязывая кашне, и, наконец сняв перчатки и повесив кашне, крикнул Фулеру, чтобы тот позвал ему Добби, кассира. Затем, пощупав боковой карман пальто, сделал жест досады.
— Ах, чёрт возьми, я забыл дома корешки чеков! — Он обернулся к Джо и поерошил себе волосы. — Будьте так добры, садитесь в автомобиль и съездите за ними в «Хиллтоп». Попросите Лауру… то есть миссис Миллингтон или кого-нибудь из горничных дать вам длинный конверт, который я, вероятно, оставил в столовой на столе, а может быть, в передней. Скорее бегите, пока Доддс не уехал.
Джо кинулся исполнять поручение. Он вышел из конторы во двор, где автомобиль Стэнли стоял, готовый отъехать, с ещё работавшим мотором. Джо объяснил шофёру Доддсу, в чём дело, и через мгновение они уже мчались в «Хиллтоп».
Утро было холодное, но прекрасное, в воздухе ощущалась бодрящая свежесть. Джо сидел рядом с Доддсом, и ветер от быстрой езды разрумянил ему щеки. В нём ширилось гордое сознание своих способностей, своего все возраставшего значения в окружающем мире. Когда автомобиль приехал в «Хиллтоп», расположенный в двух милях от завода, и по полукруглой аллее подкатил к дому Миллингтонов, обширной вилле в новейшем вкусе, с площадкой для гольфа перед окнами, он выпрыгнул, взбежал по ступеням и нажал кнопку звонка.
Открыла нарядная горничная. Он фамильярно улыбнулся ей, — Джо не пренебрегал ничьим расположением.
— Я с завода, — объявил он ей. — Мне нужно видеть миссис Миллингтон.
Девушка проводила его в приёмную, где он, стоя у жарко топившегося камина, насторожённо ждал. Кресла здесь были глубокие, видно было, что, сидеть в них очень удобно, но Джо счёл более безопасным остаться на ногах. Ему понравилась эта комната, комфортабельная, оригинально убранная, с одной-единственной картиной на стене.
Джо решил, что картина — «первоклассная». И он достаточно уже понимал, чтобы оценить по достоинству старинную мебель.
Затем появилась Лаура. Она медленно сошла по ступенькам, холодная, элегантная и в своём голубовато-сером платье с белым воротником и манжетами. С отсутствующим видом она бросила на Джо беглый ничего не выражавший взгляд и спросила:
— Да?
При всей своей самоуверенности Джо смутился. Он бессвязно пробормотал:
— Я приехал за бумагами. Мистер Миллингтон забыл их на столе, где завтракал.
— Ах, да. — Она стояла в полуоборот, глядя на него с чем-то вроде любопытства, и Джо покраснел до корней волос, не зная, что делать, и чувствуя, что его рассматривают. Непривычное смущение, которое он проклинал, сослужило ему, однако, службу, так как Лаура вдруг слегка усмехнулась, усмешкой скучающей женщины, уступающей минутному капризу.
— Я вас, кажется, где-то видела раньше? — спросила она.
— Я имел честь танцевать с вами однажды, миссис Миллингтон, — пролепетал Джо. — В клубе.
— Ах, да. — Она кивнула головой. — Теперь вспоминаю.
Джо почтительно усмехнулся. Он уже оправился от смущения.
— Я-то во всяком случае не забыл этого, миссис Миллингтон. Такие вещи не забываются.
Лаура продолжала с некоторым интересом рассматривать его. Он и в самом деле был очень красив в своём новом синем костюме, с этим слабым румянцем на щеках, с улыбкой, открывавшей крепкие белые зубы, кудрявый и темноглазый.
— Стэнли как-то недавно говорил о вас, — сказала она, словно размышляя. — Вы идёте в гору. — Она помолчала. — Вы тот молодой человек, дама которого в клубе устроила сцену. — Она усмехнулась своей холодной, немного насмешливой улыбкой. — Или я ошиблась?
Джо поспешно опустил глаза, чувствуя, что она видит его насквозь и потешается над ним.
— С тем всё покончено, — сказал он отрывисто.
Она с минуту помолчала.
— Ну, хорошо, пойду за бумагами. — Она направилась к двери, но по дороге обернулась все с тем же безразличным видом. — Не хотите ли чего-нибудь выпить?
— Я, собственно, не пью ничего, — сказал он. — Особенно по утрам. Видите ли, я решил выбиться в люди.
Как будто не слыша, она взяла графин с орехового шкафчика, в котором хранилось все нужное для коктейля, и смешала виски с содой. Потом вышла из комнаты.
Джо ещё не допил своего стакана, когда Лаура воротилась. Вручая ему бумаги, она заметила:
— Так, значит, вы хотите выйти в люди, а?
— Ну, разумеется, миссис Миллингтон, — подтвердил он с почтительной готовностью.
Наступила пауза, во время которой Лаура с скучающим видом смотрела в огонь. А Джо молча рассматривал её. Лаура не была красива. Лицо очень бледное, под глазами голубоватые тени, белки глаз не чистые. У неё были самые обыкновенные чёрные волосы, ничем не замечательная фигура, — красивая, но не бросающаяся в глаза. Ноги её не отличались стройностью, а бедра были несколько широки. Но Лаура была удивительно изящна, не просто элегантна в обычном смысле слова, а безукоризненно изящна. Одета она была с тонким вкусом, волосы и руки обличали тщательный уход. Все с тем же немым восхищением Джо отметил про себя изумительную опрятность Лауры и невольно подумал о том, какое у неё, должно быть, чудесное бельё.
Однако виски было выпито, и у Джо не было предлога дольше оставаться здесь. Он поставил стакан на камин и сказал:
— Ну, мне пора ехать обратно на завод.
Лаура не отвечала. Отвела взгляд от огня и, снова усмехнувшись своей холодной, чуть-чуть иронической усмешкой, подала ему руку — холодно и уверенно. Джо пожал эту руку в высшей степени почтительно и вежливо, — у него тоже руки были холодные — и через минуту уже выходил из дому.
Он занял своё место в автомобиле.
Голова у него кружилась. Он не знал, не был уверен, но у него мелькнула дикая, невозможная догадка, что он произвёл некоторое впечатление на Лауру Миллингтон.
Это была, может быть, бредовая мысль, а между тем чутьё говорило ему, что это правда, и трепетный восторг обуревал его. Он отлично знал, что очень нравится женщинам. Стоило ему появиться на улице, как он ловил на себе их восхищённые взгляды. Лаура ничем не выдала себя — ни словом, ни движением, — держала себя чрезвычайно чопорно и холодно: но Джо знал женщин. Он заметил нечто чересчур тщательно скрываемое, какую-то искорку, тлевшую в равнодушно-скучающем взгляде Лауры. И Джо, у которого не было ни стыда, ни совести, уже мысленно облизывался. О, если только это правда!.. Ему всегда хотелось, чтобы в него влюбилась настоящая леди. Часто бродя по Грэйнджер-стрит, в толпе простых смертных, он видел, как останавливался автомобиль и нарядно одетая, надменная дама, торопливо пройдя по тротуару, входила в какой-нибудь дорогой магазин, оставляя за собой особенный возбуждающий аромат и нестерпимое впечатление недоступности. В прежние времена Джо всегда раздражался, сжимал кулаки в карманах и, в гордом сознании своей мужской силы, клялся, что у него когда-нибудь будет вот такая именно женщина, настоящая леди. Будет, как бог свят! Конечно, и «девочки» с улицы имеют свою прелесть, но настоящая леди — совсем другое дело. И с этими мыслями, выпятив губы, он снова шёл, увлекаемый толпой, проталкиваясь вперёд, иногда останавливаясь у витрины, где выставлено было тонкое как паутина, нарядное бельё. Вот что они носят! И его воображение, отвернувшись от единственно доступного ему пока грубого бумажного белья, уносилось к будущему, когда он сможет удовлетворять свои желания во всей их полноте и разнообразии.
Все это снова проносилось в голове Джо, пока он ехал на завод: он на месте не мог усидеть от радостного возбуждения. Он беспрестанно любовался собой в зеркале, укреплённом впереди автомобиля, и проводил рукой по лоснистым, вьющимся от природы волосам. В конторе он передал Стэнли привезённые бумаги и, весь горя оживлением, отправился в плавильный цех.
Но дни шли за днями, и ничего, ровно ничего не случалось, так что самодовольство Джо начало таять. Он ожидал от Лауры какого-нибудь знака, хоть слабого намёка на интерес к нему. Но Лаура вела себя так, словно ей было всё равно, существует на свете Джо Гоулен или нет. Джо начинал думать, что он ошибся. Он ходил угрюмый, злой, срывал свою злость на рабочих в литейной, и кончилось всё это ночью разгула в компании крикливой незнакомой молодой особы, которая стала ему окончательно противна, когда он увидел, какие грязные ногти у неё на ногах.
Прошло три месяца, и вот однажды в морозный день в конце ноября, когда Джо совещался со Стэнли насчёт каких-то повреждённых форм для литья, в контору вошла Лаура. Она приехала в своём автомобиле за Стэнли, чтобы отвезти его в Тайнкасл. Она вошла спокойно. Мягкий, серебристый лисий мех шёл к её бледному овальному лицу, — и сердце у Джо сильно ёкнуло.
Стэнли с лёгким раздражением поднял глаза от бумаг. В эту осень раздражительность Стэнли ещё усилилась. Несмотря на паровое отопление в конторе, лицо у него было бледное, потное и осунувшееся.
«Это все от переутомления, — уверял он жалобным голосом. — Вы только подумайте, вот уже шесть недель, как Клегга не было в конторе». — Действительно, старый мистер Клегг, разрешившись мыслью о переходе завода на производство снарядов, слёг в постель, — словно его ослабевший организм не вынес этих родов, — и доктор говорил, что он пролежит долго, а, может быть, и не встанет больше. В последнее время Стэнли и сам немного раскис и любил иногда плакаться на то, что полнеет, что всё складывается для него неблагоприятно, и он уже не может, как бывало, регулярно два раза в неделю играть в гольф. Тон у него в этих случаях бывал такой, как у человека, только что потерявшего запонку и обвиняющего в этом всех домашних.
— Я через минутку кончу, Лаура, — буркнул он. — Ты знакома с Гоуленом? Джо Гоулен. Не считая меня, это единственный человек здесь, который действительно работает.
Джо едва осмелился поднять глаза. Он пролепетал какую-то вежливую фразу и, как только можно было, собрал бумаги и вышел из кабинета.
Стэнли зевнул и бросил перо.
— Я устал, Лаура, — сказал он. — Чертовски устал. Слишком много джина выпито вчера вечером, и я не выспался. Весь день сегодня я похож на мокрую курицу. Господи, как вспомню, каким я был молодцом!.. Мне недостаёт гольфа, вот что я тебе скажу. И нужно будет начать снова брать холодные души по утрам. Эх, если бы у меня было время снова встряхнуться! Надоела эта гонка! Деньги так и текут в карман, но на кой чёрт они мне? Клегг все ещё в постели. Не могу я больше. Придётся его перевести на пенсию и взять нового человека, нового директора завода.
— Разумеется, так и надо сделать, — согласилась Лаура.
Стэнли подавил зевок. Лицо его приняло брюзгливое выражение.
— Но ведь найти подходящего человека дьявольски трудно. — Все — на фронте, счастливцы! Придётся дать объявление. В понедельник займусь этим.
Лаура погладила мех своими белыми тонкими пальцами, словно наслаждаясь сладострастным ощущением его шелковистой мягкости.
— Почему бы тебе не испытать этого субъекта, Гоулена? — заметила она лениво.
Стэнли оторопело уставился на неё.
— Гоулена! — воскликнул он с отрывистым смехом. — Джо Гоулена — директором моего завода! Вот и видно, как мало ты смыслишь в делах, дорогая. Гоулен ещё недавно был простым рабочим. Это просто смешно.
— Да, пожалуй, — заметила она все так же равнодушно. — Я ведь ничего не понимаю. — Она направилась к двери. Но Стэнли не последовал за ней.
— Должность Клегга — чёрт знает какая ответственная. Это значит всем ведать, когда меня здесь не бывает. Идиотством было бы предположить, что Гоулен с этим справится. — Он в нерешимости поскрёб подбородок. — Но всё же я не знаю… Он чертовски способный малый. Он мне всячески помогал эти три месяца. У рабочих он пользуется популярностью, умён, честен, верен как золото. Помнишь, как он открыл мне глаза на штуки этой свиньи Портерфильда? Чёрт возьми, Лаура, а ведь это не плохая идея.
Лаура посмотрела на свои крошечные часы в браслете, надетом поверх перчатки.
— Оставим в покое твою идею, Стэнли, нам, право же, пора ехать!
— Нет, ты послушай, Лаура. Я серьёзно думаю, что это для меня выход из затруднений. Как тебе известно, у нас война, а во время войны-то люди и выдвигаются. Пожалуй, испытать в этой должности Гоулена — не такой уж плохой выход.
— Делай так, как считаешь нужным.
— Господи, Лаура, можно подумать, что я когда-нибудь поступал иначе! Нет, честное слово, мне это нравится! Не пригласить ли его как-нибудь к ужину и посмотреть, какое он произведёт на нас впечатление?
— Как хочешь. А теперь идём, иначе мы опоздаем.
Стэнли мгновение стоял, задумчиво наморщив лоб, затем надел котелок и взял пальто. Он прошёл коридором вслед за Лаурой и, выйдя во двор, крикнул в машинный зал, чтобы ему позвали Джо.
Джо медленно подошёл, и Стэнли, застёгивая пальто, сказал небрежно:
— Кстати, Джо, чуть не забыл. Я хочу, чтобы вы как-нибудь пришли и поужинали с нами. Как насчёт завтрашнего вечера? Удобно это вам?
Джо не мог выговорить ни слова.
— Да, — пробормотал он, наконец, запинаясь. — Очень удобно.
— Значит, решено, — объявил Стэнли. — Если бы я и забыл вам напомнить, приходите в половине восьмого.
Джо кивнул головой. Он чувствовал на себе взгляд чёрных глаз Лауры, незаметно наблюдавшей за ним из-за плеча мужа. Потом оба — она и Стэнли — отвернулись и пошли к автомобилю.
Джо смотрел им вслед с бурно колотившимся сердцем. Ему хотелось громко кричать от радости. Наконец-то! Наконец! Значит, чутьё его не обмануло! Весь в испарине, торжествуя, воротился он в мастерскую.
Вечером, когда он возвращался домой, он почувствовал, что не вытерпит. Надо с кем-нибудь поговорить, невозможно не поделиться с другими этой головокружительной новостью. Странное желание овладело им, искушение, перед которым он не мог устоять. Он сел в трамвай, шедший через мост в Тайнкасл, и явился торжествующий на Скоттсвуд-род.
Когда он, с видом человека, заглянувшего случайно, по пути, вошёл к Сэнли, они сидели за ужином, — Альфред, Ада, Клэри и Филлис (Салли не было в городе, она уехала во Францию с группой артистов), — и встреча, которую ему устроили, вызвала у Джо ещё больший прилив гордости.
— Вот не ожидала… — повторяла беспрестанно Ада. — Как приятно увидеть вас снова!
Он расположился на своём месте у камина, не возражая против того, что Ада послала в лавку за ветчиной и приготовила ему отдельно ужин, или, как он выражался, закуску, и, поедая затем сэндвичи, рассказывал все о своих успехах на заводе Миллингтона.
Потянувшись за горчицей, он заметил небрежно:
— Между прочим, завтра вечером я ужинаю в «Хиллтопе» со Стэнли и миссис Миллингтон.
Восхищение и ошеломление слушателей привело Джо в весёлое настроение. Он очень любил хвастать, в особенности перед отзывчивой аудиторией, и теперь нахвастался вволю. Распространялся о том, какая прекрасная и ответственная у него работа. «Кто-нибудь должен же делать пули, бомбы и снаряды для наших солдатиков на фронте», — заявил он, набив рот ветчиной. И для производства снарядов открываются большие перспективы. Он ещё на днях слышал, что в Виртлее, на пустыре, на верхушке Ерроуского холма, открывается ряд военных мастерских для начинки снарядов, а это совсем близко от их завода. Мистер Стэнли получил это сообщение прямо из Лондона… Джо посмотрел на Клэри и Филлис и сказал:
— Почему бы вам обеим не поступить туда? Вам будут платить втрое больше, чем у Слэттери, и работа — одно удовольствие.
Ада была явно заинтересована. Она спросила:
— Так это уже факт, что они открываются, Джо?
— Ну, разумеется, — отвечал важно Джо. — За кого вы меня принимаете? Кому же знать, как не мне?
Ада лениво раскачивалась в качалке. В эти первые месяцы войны у маляров в Тайнкасле заработки были плохие. В доме не было столько денег, сколько хотела бы Ада, Клэри и Филлис получали тоже очень мало. Ада сказала:
— Хорошо было бы, если бы вы нас известили, когда узнаете на этот счёт что-нибудь ещё, Джо.
Ада всегда питала слабость, трогательную материнскую нежность к Джо. Сегодня он казался ей удивительно красивым, — настоящий джентльмен, такой шикарный и весёлый! Ада вздохнула. Она всегда мечтала увидеть Джо своим зятем, и теперь, когда все так удачно для него складывается, особенно обидно, что Дженни упустила такой случай.
Когда Клэри и Филлис ушли, а Альф занялся своими голубями, Ада посмотрела через стол на Джо и сказала тихонько, грустным и конфиденциальным тоном:
— А вы не слышали новость о Дженни?
— Нет. — Джо вынул портсигар и принялся закуривать.
Ада вздохнула.
— Она в будущем месяце ожидает… Да, мне придётся поехать туда и присмотреть за ней. В начале декабря.
Табачный дым попал, видно, Джо в глотку. Он поперхнулся, закашлялся и весь побагровел. Через некоторое время он спросил:
— Вы хотите сказать, что ожидается прибавление семейства?
Ада с похоронным видом кивнула головой.
— А живут в обрез, и как только это произойдёт, Дэвид уходит в армию. Бедная Дженни! Бог знает, что потом с ней будет. Из школы его уволили. Представляете себе их положение? Я всегда говорила, что она себя погубила этим замужеством, Джо. И подумать только, что теперь она так попалась!
Джо снова одолел кашель.
— Что делать, такие вещи случаются.
Ада стала ещё откровеннее с Джо. Они вели приятную интимную беседу в полумраке комнаты. Когда она окончилась, потому что Джо пора было уходить, Ада почувствовала себя очень утешенной, визит Джо доставил ей громадное удовольствие.
Джо шёл пешком до Бич-род, и на лице его было странное выражение. Какое счастье, что он тогда вовремя выбрался из Слискэйля!
В этот вечер он был необычайно любезен со своей увядшей квартирной хозяйкой, ласково говорил с ней и, казалось, мысленно поздравлял её с тем, что она стара и некрасива и не имеет дочерей.
Весь следующий день Джо не мог думать ни о чём другом, кроме предстоящего ужина у Миллингтона. По окончании работы он забежал в парикмахерскую Григга в конце Бич-род, где тщательно побрился и причесался. Потом пошёл домой и принял ванну. Он сидел голый на краю ванны, тихонько насвистывая и подпиливая ногти. Сегодня он решил показать себя в полном блеске.
После ванны он вернулся в комнату, служившую ему и спальней и гостиной, оделся с особой тщательностью в свой самый лучший костюм, светло-серый в едва заметную полоску, — копия костюма, который он как-то видел на одном большом франте, в «Эмпайре». Джо мечтал о визитке, его попросту мучило честолюбивое желание иметь визитку, но он знал, что для этого время ещё не пришло. Впрочем, он и в простом сером костюме выглядит прекрасно: подбородок гладко выбрит, волосы намазаны бриллиантином, глаза — блестящие, живые, тонкая часовая цепочка выпущена высоко на жилете, в галстуке — булавка с поддельной жемчужиной. Он улыбнулся своему ослепительному образу в зеркале, сделал пробный поклон, прорепетировал несколько небрежно-изящных поз. Улыбка стала шире, он сказал себе: «Наконец-то ты пробрался, куда хотел, мой мальчик, теперь только следи за собой — и ничто тебе помешать не сможет». Потом он снова стал серьёзен и по дороге в «Хиллтоп» репетировал нужный тон, — почтительный, но смелый. На лице его, когда он поднимался по лестнице, готовый побеждать, и было такое мастерски сделанное выражение.
Та же нарядная горничная, Бесси, впустила его в комнату, где Лаура стояла одна, опершись обнажённой рукой на камин и протянув к огню одну ногу в туфле. Одета в простое чёрное платье, она была удивительно эффектна в этой позе у камина, огонь румянил её бледное лицо и играл на чудесно отполированных ногтях. Джо внезапно ощутил трепет восхищения.
«Она, ей-богу, великолепна!» — подумал он. И, охваченный знакомым внутренним напряжением, но делая трогательно-смиренное лицо, он подошёл и поздоровался с Лаурой.
Последовала неловкая пауза. Джо потёр руки, пригладил волосы, поправил галстук и улыбнулся.
— Холодный сегодня был день, ужасно холодный для такого времени года. И сейчас как будто подмораживает.
Она протянула к огню вторую ногу и сказала:
— Вот как?
Джо почувствовал, что его «осадили». Лаура внушала ему благоговейный трепет. Никогда в жизни он не встречал ещё такой женщины. Но он не сдался.
— Вы очень добры, что пригласили меня к вам сегодня. Это для меня большая честь, уверяю вас. Когда мистер Стэнли сказал мне об этом, я едва на ногах удержался, право.
Лаура посмотрела на него со своей невесёлой усмешкой, отметив про себя и вычурную цепочку, и фальшивую жемчужину, и одуряющее благоухание помады. Затем, словно жалея, что заметила все это, отвела глаза и сказала, обращаясь к огню:
— Стэнли выйдет сию минуту.
Джо был обескуражен, он не понимал её. Он бы все отдал за то, чтобы знать совершенно достоверно, какова же в действительности душа этой женщины и каковы его шансы на успех. Но он не знал этого, и она внушала ему почти страх. Во-первых, она несомненная леди. Не «похожа на леди», как говаривала глупенькая Дженни (он чуть не засмеялся, вспомнив жеманство Дженни, сгибание мизинца, поклоны, всякие кривлянья вроде — «как любезно с вашей стороны» и «как вам будет угодно»), а действительно настоящая леди. Ей не надо было стараться быть «дамой высшего света», она была ею.
К тому же её непонятное бесстрастие нравилось Джо, притягивало его. Он угадывал, что она никогда не бывает настойчива: если она не согласна, она просто прекращает разговор и остаётся при своём мнении, усмехаясь этой странной невесёлой усмешкой. Казалось, Лаура тайно смеётся над чем-то. Джо подозревал, что она в глубине души презирает условности и целиком не согласна с общепринятыми суждениями о жизни. Но внешне она соблюдала эти условности. Она чрезвычайно следила за собой, одевалась со строгим изяществом. И всё же Джо, несмотря ни на что, чуял в ней презрение к условностям. В нём наполовину уже созрела интуитивная уверенность, что Лаура презирает всех, — в том числе и его.
Мысли его прервал приход Стэнли. Стэнли был в хорошем настроении, пожал руку Джо и ударил его по плечу, слишком явно стараясь его ободрить.
— Рад видеть вас у себя, Гоулен. Мы здесь церемоний не придерживаемся, так что будьте как дома.
Расставив ноги, он встал на середину коврика перед камином, спиной к огню, и воскликнул:
— А как насчёт того, Лаура? Насчёт порции рома, которая полагается каждому солдату?
Лаура подошла к ореховому шкафчику, где стоял шейкер[17] со льдом и стаканы. Они выпили по стакану сухого мартини[18]. Потом Джо и Миллингтон — по второму. А Миллингтон, выпивший свой быстро, налил себе ещё третий.
— Слишком много я его пью в компании, Гоулен, — пожаловался он, чмокая губами. — И спортом мало занимаюсь. Но в самом ближайшем времени я начну тренироваться и верну себе прежнюю фигуру. Гимнастика — вот что главное! Закаляться, как нас закаляли в колледже! — Он согнул руку и, хмурясь, пощупал мускулы.
Чтобы подбодриться, Стэнли выпил ещё стакан, и они отправились ужинать.
— Удивительно, как легко человек распускается, — жаловался Стэнли, развёртывая салфетку и обращаясь к холодному цыплёнку на своей тарелке. — Дела, конечно, вещь хорошая, и, чтобы делать деньги, приходится не вылезать из конторы, но, чёрт побери все, здоровье — лучшее богатство. Это сказал, кажется, Шекспир? Или кто-то другой?
— Не Эмерсон ли? — предположила Лаура, глядя на Джо.
Джо не отвечал. Библиотека у него дома состояла из книжки в истрёпанной обложке под названием «Пикантные анекдоты, переведённые с французского» и Библии, принадлежащей миссис Кальдер и с назидательной целью положенной ею перед стеклянным ящиком с восковыми фруктами. Из этой Библии Джо в воскресные вечера, когда он бывал особенно благочестиво настроен, перечитывал то, что он называл «сальными местами».
— Как жаль, что я не могу вступить в армию, — огорчённо размышлял вслух Стэнли. У него была привычка тупых людей говорить до тошноты об одном и том же. — Только там человека приводят в настоящий вид.
Короткое молчание. Стэнли в минутном недовольстве крошит свою булочку. Моменты безоблачного настроения перемежались у него часто с приступами ворчливости, горькой раздражительности человека, который видит, что он начинает стареть и лысеть. Стэнли, впрочем, всегда был склонен сетовать на судьбу. Полгода тому назад он стремился заработать много денег и восстановить прежнее положение фирмы. А теперь, когда он этого добился, у него всё ещё оставалось ощущение неудовлетворённости.
Стэнли один завладел разговором. Лаура говорила очень мало, а Джо, несмотря на все возраставшую уверенность в себе, вставлял лишь изредка осторожные замечания, соглашаясь с тем, что говорил Стэнли. Пока последний разглагольствовал о бридже или гольфе, а особенно — пока он несколько длинно и подробно описывал, каким способом он однажды загнал шар в лунку, глаза Джо время от времени встречались через стол с глазами Лауры и намеренная непроницаемость этих глаз вызывала в нём тайную досаду. Он спрашивал себя, что она чувствует к Стэнли. Она его жена вот уже семь лет. Детей у них нет. Она очень внимательна к мужу, слушает всё, что он говорит, — а может быть, и не слушает? Неужели под её холодным безучастием не таятся никакие чувства? И она просто «ледышка»? Праведное небо, да что же она собой представляет? Джо знал, что Стэнли вначале с ума сходил по Лауре, их медовый месяц продолжался шесть недель, а то и больше; теперь же Стэнли не казался уже так сильно влюблённым. В нём мало осталось от блестящего Дон-Жуана. Теперь часто казалось, что он, по выражению Джо, «совсем выдохся».
После сладкого Лаура встала, чтобы уйти, и Джо, спотыкаясь от избытка усердия, галантно кинулся открывать перед ней дверь. Стэнли выбрал себе сигару, зажёг её и с великодушной щедростью пододвинул ящик Джо.
— Курите, Гоулен, — сказал он. — Отличные сигары.
Джо взял сигару с наружным смирением и благодарностью. В душе же он был раздосадован покровительственным обращением Миллингтона. «Ну, погоди ты у меня, — думал он, — я тебя проучу когда-нибудь». Пока же он был олицетворённая почтительность. Закурил сигару, не сняв ярлычка.
Последовало долгое молчание. Стэнли, вытянув под столом ноги и расстегнув жилет, затянулся сигарой и посмотрел на Джо.
— Знаете, Гоулен, — объявил он, наконец, — вы мне нравитесь.
Джо скромно улыбнулся и ожидал, что будет дальше.
— Я человек либеральный, — продолжал разглагольствовать Стэнли (кроме коктейлей, он выпил ещё полбутылки сотерна и стал словоохотлив). — И мне решительно наплевать, кто вы такой, лишь бы вы были порядочный человек. Сын ли герцога или сын мусорщика — мне всё равно, меня это не интересует, лишь бы был честный человек. Понимаете вы меня?
— Ну, разумеется, понимаю, мистер Стэнли.
— Ну, так вот, Джо, — продолжал Миллингтон, — раз вы поняли к чему я веду, то я продолжаю. Наблюдал я за вами очень внимательно последние месяца два, и то, что я заметил, меня удовлетворило.
Стэнли остановился и передвинул сигару во рту, следя за выражением лица Джо. Затем сказал медленно:
— Клегг — конченый человек, это во-первых. Во-вторых, у меня явилась одна мысль, Гоулен, — хочу испытать вас в должности директора.
Джо чуть не лишился чувств.
— Директора! — с трудом прошептал он.
Миллингтон усмехнулся.
— Да, я предлагаю вам должность Клегга. Теперь ваше дело решать, справитесь вы или нет.
Волнение Джо было так сильно, что комната поплыла у него перед глазами. Он уже раньше чуял что-то в воздухе, но ни о чём подобном и мечтать не смел. Он так побледнел, что лицо у него приняло цвет бараньего сала, и уронил сигару на тарелку.
— О мистер Стэнли! — ахнул он. На этот раз ему не надо было притворяться, это вышло естественно и убедительно. — О мистер Стэнли…
— Ладно, ладно, Джо. Отнеситесь к этому легче. Извините, что так вас сразу ошеломил. Но, видите ли, у нас война. А война — время неожиданностей. Вам скоро придётся взять все в свои руки. И я думаю, что вы меня не подведёте.
Волна радостного возбуждения подхватила Джо. Пост Клегга… ему! Директор завода Миллингтона!
— Вы видите, Джо, что я вам доверяю, — сердечно объяснил Стэнли. — И я готов отстаивать своё мнение о вас. Потому-то и предлагаю вам такой пост.
В эту минуту в приёмной зазвонил телефон, и раньше чем Джо успел ответить, вошла Лаура.
— Это тебя, Стэнли, — сказала она. — Тебя вызывает майор Дженкинс.
Стэнли извинился и пошёл к телефону.
Молчание. Джо, не глядя, чувствовал, что Лаура здесь стоит у двери против него, близко, что она смотрит на него. Радостное волнение бушевало в нём, он чувствовал себя сильным, полным ликующей бодрости, опьянения. Он поднял глаза и посмотрел ей прямо в лицо. Но Лаура, избегая его взгляда, сказала весьма лаконично:
— Выпейте кофе в гостиной, раньше чем уйдёте.
Он не отвечал. Не в состоянии был заговорить. Так они стояли друг против друга, а в комнату доносился голос Стэнли, говорившего по телефону.
VIII
Приближалось время родов, и Дженни вела себя во всех отношениях примерно. С того времени, как она сообщила Дэвиду о своей беременности, она «стала другой женщиной». Конечно, у неё бывали небольшие припадки сварливости, — у кого же в таком положении их не бывает? — и разные «прихоти», как она их называла: внезапно, в самые неподходящие моменты, ей хотелось каких-нибудь особенных, экзотических деликатесов, которые именовались термином «что-нибудь вкусненькое». То она, например, жаждала имбирных пряников, так как её «отвернуло» от хлеба, то маринованного луку, то тартинок с селёдочной икрой. У матери её, Ады, всегда во время беременности появлялись разные прихоти, и Дженни считала себя в праве иметь свои.
Она готовила нарядное приданое для будущей новорождённой, — она была убеждена, что родится девочка, ей так хотелось дочурку, которую можно наряжать, а мальчишки ужасны! И вечер за вечером Дженни сидела у камина против Дэвида, как самая домовитая жена, вышивала, вязала, отделывала детские вещицы, руководствуясь указаниями в «Журнале для домашних хозяек» и журнале «Малютка». Она мечтательно строила планы будущего своей дочки. Она будет актрисой, знаменитой актрисой, или ещё лучше, — великолепной певицей, примадонной Большого оперного театра. Она унаследует и разовьёт талант матери и будет переходить от триумфа к триумфу в Ковент-гардене, важные особы будут слушать её и бросать букеты к её ногам, а Дженни из ложи будет с нежностью и сочувствием следить за успехом, который и ей когда-то достался бы на долю, если бы ей дали возможность выдвинуться. Но на пути актрисы встречаются и соблазны, великие соблазны, и Дженни морщила лоб при этой мысли. То вдруг картина менялась, и она видела в своём воображении монахиню с бледным и одухотворённым лицом, с тайной печалью на сердце, покинувшую сцену и свет, проходящую по коридорам большого монастыря в полутёмную часовню. Начинается служба, звучит орган, и голос монахини разливается вокруг во всей своей чудесной чистоте. Слезы наполняют глаза Дженни, и печальные романтические грёзы приобретают уже более трагическую окраску. Нет, не будет никакой маленькой девочки, никакой примадонны или монахини. И она, Дженни, умрёт, чует её сердце! Нелепо было воображать, что у неё хватит сил родить ребёнка, у неё всегда было предчувствие, что она умрёт молодой. Она вспоминала, что Лили Блэйдс, одна из продавщиц у Слэттери, которая удивительно верно всем гадала, однажды предсказала ей, Дженни, страшную болезнь. Она уже видела себя умирающей на руках Дэвида, который с искажённым, страдальческим лицом молит не покидать его. У постели — большая корзина белых роз, и даже доктор, этот суровый человек, стоит в глубине комнаты, ужасно расстроенный.
Настоящие слезы начинали струиться по лицу Дженни, и Дэвид, случайно подняв глаза, восклицал:
— Господи помилуй, Дженни, в чём дело?
— Ничего, Дэвид, — вздыхала она с бледной, ангельской улыбкой. — Право же, я счастлива. Вполне, вполне счастлива.
Потом она решила, что ей следует завести кошку, так как кошка привязывается к дому и создаёт веселье и уют. Она стала просить всех знакомых достать ей котёнка. Всех, решительно всех заставила она искать, где только можно, и когда Гарри, мальчик из мясной лавки, принёс ей маленького полосатого зверька, она пришла в восторг. Но потом, когда пришёл фургонщик Мэрчисона и принёс ещё одного, а на следующий день миссис «Скорбящая» прислала третьего, Дженни была уже в меньшем восторге. Немыслимо было вернуть котят, раз она так просила людей достать их, а между тем котята вели себя не очень аккуратно. Пришлось в конце концов двух утопить, Дженни было ужасно больно за милых беспомощных крошек, но что же делать? Дженни зато потратила массу времени на придумывание клички для оставленного в живых котёнка. Она назвала его «Красавчик».
Потом она снова начала заниматься музыкой. Целыми днями упражнялась на пианино и пробовала голос — и выучила две колыбельные песенки.
Потом она захотела быть образованнее. В этот период она всем своим видом давала окружающим понять, что её терзают тайные сожаления: она, мол, недостаточно хороша для Дэвида, ей следовало бы во всех отношениях быть лучше: талантливее, развитее.
Она хотела быть способной беседовать с Дэвидом, вести дискуссии, настоящие дискуссии по вопросам, которые его интересовали, только на серьёзные темы — социально-экономические, политические. С этими намерениями она раз-другой принималась за книги, чтобы повысить уровень своего развития и засыпать зерно на мельницу философских дискуссий. Но книги её не слишком обнадёжили, и в конце концов пришлось их забросить.
Что ж, если она не может стать умной, она может стать хорошей! О да, хорошей! Она купила книжечку под названием «Солнечные минуты в счастливой семье» и усердно читала её. Она читала её, как ребёнок учит урок, тихонько шевеля губами, положив, книгу на колени, поверх вязанья. Прочтя описание одного особенно «солнечного» получаса, она устремила влажные глаза на Дэвида и в волнении воскликнула:
— Я глупенькая, Дэвид, но в сущности я не плохая. Здесь сказано, что все мы совершаем проступки, но можем потом снова очиститься душой. Скажи, Дэвид, правда ведь, я не скверная?
Он терпеливо уверил её, что она не скверная.
Дженни с минуту смотрела на него, потом сказала в внезапном порыве:
— О Дэвид, нет человека лучше тебя. Правда, Дэвид, ты самый лучший человек на свете.
Никогда ещё Дженни не казалась Дэвиду таким ребёнком. Она была настоящий ребёнок. Казалось просто нелепым, что она скоро будет матерью. Дэвид обращался с нею ласково. Часто по ночам, когда они лежали рядом, и она, чем-нибудь потревоженная или испуганная во сне, вздрагивала и жалась к нему, он ощущал её располневшее тело и движение ребёнка внутри него. Нежность переполняла его сердце, и он принимался успокаивать жалобно хныкавшую Дженни.
Он спросил у неё как-то, хочет ли она, чтобы Марта, его мать, хозяйничала у них в доме и ухаживала за ней во время родов, Дженни, по-новому покорная, согласилась. Но когда Марта пришла, чтобы сделать нужные приготовления, это единственное свидание показало невозможность примирения. Марта, возвращаясь к себе, по пути встретила Дэвида. Лицо её пылало.
— Не могу я за это взяться , — объявила она ему сдавленным голосом. — И напрасно буду пробовать. Чем меньше мне с ней встречаться, тем лучше. Я её не выношу, и она меня не выносит. Так лучше раз навсегда с этим покончить.
И она зашагала прочь раньше, чем сын успел ответить хоть слово.
Таким образом было решено, что Ада Сэнли приедет из Тайнкасла на роды. Ада приехала 2 декабря, в сырой и ветреный день, и, тяжело ступая, вышла из вагона, держа в руках небольшой жёлтый саквояж, перевязанный верёвкой. Встретивший её на вокзале Дэвид снёс этот саквояж на Лам-Лэйн. Ада прибыла в очень кислом настроении, видимо не слишком довольная поездкой и во всяком случае недовольная Дэвидом. Она разговаривала с ним сдержанно и довольно сухо, заранее готовая негодовать на скудость их хозяйства. Не прошло и часу с момента её появления в доме, как она уже послала Дэвида купить подкладное судно. Её приготовления, хлопоты, суета, поднятая ею в доме, были невыносимы. Лишённая комфорта своей грязной «задней комнаты», оторванная от блаженного покоя в любимой качалке, она развила необычную деятельность, ужасающую суетливость толстой, переваливающейся на ходу женщины. Она проявляла усиленную заботливость по отношению к Дженни, заботливость и жалость. Она как будто говорила мысленно: «Поди сюда, бедная моя овечка. Слава богу, что хоть мать твоя с тобою!»
Особенно деятельно работала Ада языком. Она сообщила Дженни все новости. Салли неожиданно закончила своё зимнее турне (она участвовала в пантомиме): у труппы вышли какие-то неприятности, так что Салли снова оказалась без работы и теперь ищет ангажемента. «Салли всю жизнь только и делает, что ищет ангажемента», — прибавила Ада мрачно. Ходят слухи о каких-то концертах, организуемых для раненых солдат, и Салли, может быть, предложат выступать в них, но это будет благотворительные выступления, за них не заплатят ни пенни. Ада сетовала на неспособность Салли добиться приличного и постоянного заработка и на глупое честолюбие, побуждавшее её цепляться за такое безнадёжное дело, как сцена. Как было бы хорошо, если бы она не бросила тогда службу на телефонной станции!
Постепенно излагая события, Ада дошла до появления Джо. Это было на следующий день после её приезда, и они с Дженни вдвоём находились на кухне. Ада наливала Дженни чашку чаю. Как будто невзначай, она сказала:
— Да, кстати, ты знаешь, что Джо приходил нас навестить?
Дженни, полулежавшая на диване, внезапно выпрямилась, и её бледное томное лицо замкнулось как устрица. После некоторого молчания она сказала ледяным тоном:
— Я ничего не знаю и знать не хочу о Джо Гоулене. Я его презираю.
Ада старательно поправляла стёганую покрышку на чайнике.
— Он приехал к нам такой шикарный, что ты и представить себе не можешь, и потом заходил ещё раза два. Не следует тебе, Дженни, ругать его только потому, что ты его упустила. Сами виноваты, миледи. Вот умри я на этом месте, если Джо не отличный парень. Обещает устроить Клэри и Филлис на военный завод в Виртлее, когда он откроется. Джо работает у Миллингтона, и ему живётся прекрасно.
— Я сказала тебе, что не желаю ничего слышать о Джо Гоулене! — закричала Дженни натужным голосом. — Если хочешь знать, мне противен и ненавистен даже звук его имени!
Но Ада, усевшись за стол и положив пухлые руки на крышку чайника, как бы желая их погреть, продолжала бесить Дженни:
— Ты не можешь себе представить, как он идёт в гору. Он начальник цеха, работа у него чистая, одет великолепно. А когда он был у нас последний раз, то рассказал, что приглашён на ужин в дом к Миллингтону. В их дом в «Хиллтопе», Дженни, можешь себе представить? Говорю тебе, сударыня, ты сделала большую ошибку, когда упустила Джо. Вот такого зятя я бы хотела иметь.
Лицо Дженни было совсем бело, она крепко сжала кулаки, голос её перешёл в визг:
— Я не желаю слушать таких речей, мать! Не хочу, чтобы имя Джо упоминалось здесь рядом с именем Дэвида! Джо — отпетый негодяй, а Дэвид — лучший человек на свете.
Она с вызовом смотрела на Аду. Но на этот раз Дженни не удалось взять верх над матерью. Беременность ослабила её физически; а нравственное её состояние было состоянием какого-то странного внутреннего компромисса. Аде представлялся удобный случай заставить Дженни хоть раз «смириться» перед ней, и она этим случаем воспользовалась.
— Фи! — сказала она, тряхнув головой. — Что за манера разговаривать! Послушать тебя, так можно подумать, что ты никогда с ним не заигрывала.
Дженни опустила глаза. Она немного дрожала и молчала. В эту минуту дверь отворилась и вошёл Дэвид. Он только что воротился из Управления порта, где имел временную конторскую работу. Ада повернулась к нему, улыбаясь несколько свысока. Но не успел он и слова вымолвить, как Дженни, упав на диван, испустила жалобный крик и схватилась рукой за живот.
— О боже! — шепнула она. — У меня схватки.
Ада, глядя на дочь, колебалась между сомнением и неудовольствием.
— Не может быть, — сказала она, наконец. — Ещё неделя до срока.
— Да, это оно, — отвечала Дженни задыхающимся голосом. — Я знаю. Ой, вот опять!
— Кто бы мог подумать! — воскликнула Ада. — Да, кажется, началось! — Её охватило сострадание. — Бедный мой ягнёнок! — Она опустилась на колени у дивана и приложила руку к животу Дженни.
— Да, да, это оно. Скажите пожалуйста, а! — И обратилась к Дэвиду с таким видом, как будто все положение резко изменилось и он каким-то непонятным образом в этом виноват. — Ступайте за доктором! Нечего стоять тут и смотреть на неё!
Бросив быстрый взгляд на Дженни, Дэвид отправился за доктором Скоттом, у которого ещё не кончился вечерний приём больных. Скотт был пожилой, костлявый и краснолицый мужчина, весьма резкий и несловоохотливый, с неприятной привычкой плевать и харкать во время разговора. Он отличался полным отсутствием черт, типичных для людей его профессии. Ходил постоянно в рейтузах и длинном клетчатом пиджаке с огромными карманами, набитыми всякой всячиной: там можно было найти его трубку, пилюли, кусок бинта, изюм, парочку футляров от термометров, карманный ланцет, который никогда не стерилизовался, резиновый катетер, выскакивавший на пол всякий раз, как доктор вытаскивал свой ветхий носовой платок. Но, несмотря на его неряшливость причуды и полное игнорирование асептики, это был прекрасный врач.
Доктор Скотт, невидимому, не находил нужным спешить к Дженни при первых же схватках. Он закашлялся, плюнул и кивнул головой Дэвиду:
— Я зайду через час. — И крикнул через открытую дверь в приёмную: — Следующий, пожалуйста.
Дэвида расстроило то, что доктор не пошёл с ним тотчас же. Придя домой, он увидел, что Ада и Дженни ушли уже наверх. Он стал с беспокойством ожидать Скотта.
Но когда в семь часов доктор, наконец, явился, то, хотя схватки у Дженни были уже гораздо сильнее, он стал уверять Дэвида, что пока ничем помочь не может. Дэвид понял из его объяснений, что первые роды — дело затяжное, и спросил, долго ли придётся Дженни мучиться. Уставившись на огонь в камине, раньше чем плюнуть в него, Скотт отвечал:
— Не думаю, чтобы долго. Я приду ещё раз часов в двенадцать.
Ждать до двенадцати было очень трудно. Мучения Дженни становились всё сильнее. Казалось, у неё скоро не хватит ни сил, ни мужества их выносить. Она переходила от капризов к испугу, от испуга к истерике, от истерики к изнеможению. В спальне, убранству которой она уделяла столько внимания и забот, в спальне с детской кроваткой в углу, новыми кисейными занавесками на окнах и красивыми кружевными салфеточками на туалете, теперь царил полный беспорядок. Неприятно было, когда Ада опрокинула чайник, но кульминационным пунктом оказался тот момент, когда слабое мяуканье заставило Дженни вздрогнуть и обнаружило присутствие под кроватью «Красавчика».
Затем Дженни совсем обессилела. Хоть Ада и говорила ей, что надо ходить, она лежала, раскинувшись, поперёк кровати, на скомканных простынях, держалась за голову и плакала. Она забыла и про журнал «Малютка» и про «Солнечные минуты в счастливой семье». Она больше ни на что не обращала внимания, лежала поперёк кровати на беспорядочной куче белья, раскинув ноги, её ночная сорочка задралась, волосы рассыпались вокруг бледного худого лица, со лба струился пот. Время от времени она закрывала глаза и стонала.
— О боже милосердный, — причитала она, — а-а-а, вот опять начинается, о боже, моя поясница, а-а-а, мама, дай напиться, это вода нехорошая, скорее, мама, ради бога…
Все оказывалось не так романтично, как воображала Дженни.
Доктор Скотт явился ровно в двенадцать и прошёл прямо наверх. Дверь спальни захлопнулась, в ней остались втроём доктор, Ада и кричавшая Дженни. Крики усилились, тяжело затопали сапоги Скотта, потом наступила тишина.
«Слава богу, хлороформ!» — подумал Дэвид. Он сидел, сгорбившись, на стуле в кухне перед уже почти потухшим огнём. Он вместе с Дженни терпел все муки, и сейчас тишина после хлороформа принесла ему похожее на смерть облегчение. Страдания других людей всегда производили на него глубокое впечатление, а муки Дженни были частью этого неотвратимого человеческого страдания. Он с нежностью думал о ней. Он забыл обо всех ссорах, спорах, недоразумениях, происходивших между ними. Забыл её мелочность, сварливость и суетное тщеславие. Мысли его перешли на ребёнка, и снова этот ребёнок представился ему символом, — символом новой жизни, рождающейся среди мёртвых. Ему чудилось поле битвы, где убитые лежали в позах, ещё более странных, чем мертвецы в шахте, Скоро он будет во Франции, на этих полях смерти. Нэджент писал ему с фронта, он работал санитаром в лазарете, сопровождавшем Нортэмберлендский стрелковый батальон. Если записаться на том же пункте в Тайнкасле, то он, Дэвид, будет отправлен в тот же батальон. И он надеялся, что его лазарет будет близко от лазарета, где работал Нэджент.
Стон долетел сверху, потом пение — Дженни пела. Он ясно различал куплеты одной из её любимых сентиментальных песенок, но слова звучали до странности неприлично. Это — действие хлороформа, который заставляет людей петь так, как будто они пьяны. Потом снова наступила, тишина, долгая тишина, внезапно нарушенная новым голосом, слабым голоском, который не был голосом Дженни, Ады или Скотта. Совсем новым голосом, который плакал и пищал как жиденькая флейта. Звук этого тоненького голоса, возникшего из мук и воплей и последовавшего за ними мрачного молчания, ударил Дэвиду по сердцу. Снова знамение: из хаоса, — новая заря. Он сидел совсем неподвижно, сжав руки, подняв голову и странное предчувствие светилось в его глазах.
Через полчаса Скотт, тяжело ступая, сошёл вниз и вошёл в кухню. На лице его было то утомлённое и брезгливое выражение, которое часто бывает на лицах перегруженных работой докторов-скептиков, только что отошедших от постели роженицы. Он порылся в кармане, ища изюм. Скотт всегда уверял, что носит в карманах изюм для того, чтобы давать его детям, так как это отличное средство против глистов. На самом же деле он сам любил изюм, потому и набивал им карманы.
Он нашёл изюмину и принялся её жевать, сказав как-то неохотно:
— Ну, вот и явился маленький человечек.
Дэвид ничего не отвечал, только проглотил слюну и кивнул головой.
— Мальчик, — снова сообщил Скотт, как бы автоматически отвечая на немой вопрос Дэвида и пытаясь вдохнуть в свои слова энтузиазм.
— А с Дженни всё благополучно?
— О, ваша жена чувствует себя хорошо, вполне хорошо. — Скотт помолчал и бросил очень странный взгляд на Дэвида. — Но ребёнок слабенький. За ним нужно будет немного присматривать.
Он опять с какой-то странной подозрительностью посмотрел на Дэвида, но не сказал больше ничего. Это был огрубевший старый человек, лечивший только деревенских жителей да шахтёров. Но сейчас его поведение объяснялось не грубостью. Видимо, он просто был утомлён жизнью, и в такие моменты она представлялась ему жуткой и непонятной. Закинув руки за голову, он потянулся и зевнул. Потом, простясь с Дэвидом и плюнув в потухший камин, вышел.
Дэвид стоял несколько минут посреди пустой кухни, прежде чем идти наверх. Он постучал в дверь спальни и вошёл. Он хотел быть подле Дженни и их ребёнка. Но Дженни была в полном изнеможении, она ещё не совсем пришла в себя после наркоза и была в истерическом состоянии. Ада хлопотала вокруг неё и сразу же сердито прогнала Дэвида из комнаты. Ему ничего не оставалось, как вернуться вниз. Он постелил себе на диване в гостиной. Ещё раньше, чем он уснул, в доме наступила полная тишина.
На следующее утро Дэвиду показали малыша. Когда он сидел за завтраком, состоявшим из какао и хлеба, Ада принесла ребёнка на кухню с таким гордым видом, как будто это было её собственное произведение. Он был только что выкупан, присыпан и уложен в обшитый кружевом конверт, изготовленный по фасону журнала «Малютка» и очень эффектно драпировавший крохотное тельце. Но несмотря на этот пышный наряд, новорождённый выглядел очень слабеньким и некрасивым. У него были чёрные волосы и приплюснутый рыхлый носик, он все щурился на свет, был такой болезненно-жалкий, крошечный. Ребёнок был так мал и безобразен, что сердце Дэвида растаяло от нового чувства нежности. Он поставил на стол чашку и взял сына к себе на колени. Ощущать его на коленях было странно и удивительно приятно. Глаза малыша, боязливо мигая, глядели на него. Что-то виноватое почудилось Дэвиду в этом робком мигании, словно мальчик в чём-то извинялся перед ним.
— Ну, ну! — Ада отняла ребёнка и покачала его на руках. — Папа не умеет обращаться с нашим крошечкой.
У Ады было нелепое убеждение, будто никакой мужчина неспособен подержать на руках младенца так, чтобы не причинить ему вреда. А между тем — странное дело — ребёнок на коленях у Дэвида лежал совершенно спокойно, теперь же он заревел и ревел всё время, пока Ада уносила его наверх.
Дэвид отправился в контору, думая о сыне, и до самого возвращения с работы в конце дня всё думал о нём. Он начинал уже любить это маленькое, некрасивое существо.
Было совершенно очевидно, что ребёнок родился хрупким. Дженни сама это признавала и с течением времени усвоила себе привычку в присутствии посетителей говорить всегда одну и ту же выразительную фразу. Сострадательно глядя на ребёнка, она произносила быстро, без передышки:
— Бедный малютка, доктор говорит, что он не очень крепкий.
Доктор Скотт прописал ребёнку какие-то порошки и мазь для втирания, и Дженни, сначала немного протестовавшая, всё-таки стала кормить его сама. На этом настоял тот же доктор Скотт.
Воспоминание о родах, казавшихся чем-то незабываемо-мучительным, постепенно стёрлось. Дженни повеселела, оправилась от разочарования, что у неё не девочка, а мальчик. Она хотела назвать его Дэвидом.
Она премило упрашивала Дэвида позволить ей назвать сына в его честь.
— Ведь он твой, Дэвид, — говорила она с наивной убедительностью, глядя на Дэвида своими ясными красивыми глазами и улыбаясь. — Значит, и назвать его следует твоим именем.
Но Дэвид хотел, чтобы мальчик был назван Робертом. Пускай его живой сын будет Роберт, как и его умерший отец. И Дженни, попробовав предложить несколько других имён, в особенности имена Гектор, Арчибальд и Виктор, которые она находила более красивыми и звучными, в конце концов уступила. Она старалась, чем только можно, угодить Дэвиду. И мальчик получил имя Роберта.
Прошло три недели. Ада уехала обратно в Тайнкасл. Дженни была уже в силах покинуть спальню и томно полулежала внизу на диване. Но необходимость нянчить Роберта она считала для себя бременем по многим причинам. Когда силы к ней вернулись и жизнь снова потекла нормально, решения, взлелеянные её романтическим воображением, мало-помалу потеряли свою привлекательность. Роберт из «милого крошки» превратился в «милого надоеду». Она охотно позволяла Дэвиду давать Роберту лекарство, купать его, когда она чувствовала себя усталой. Но вместе с тем её несколько сердили заботы Дэвида о ребёнке.
— Ведь меня ты любишь больше, — не правда ли, Дэвид? — воскликнула она однажды вечером. — Ты не любишь его больше, чем меня?
— Ну, конечно, нет, Дженни, — засмеялся Дэвид, стоя на коленях с засученными рукавами у жестяной ванночки, где Роберт лежал в мыльной воде.
Дженни не отвечала. Она продолжала смотреть на обоих, и лицо её принимало всё более недовольное выражение.
Приближался Новый год, и Дженни испытывала все большее недовольство и беспокойство.
Всё шло не так, как ей хотелось, ни в чём она не видела утешения. Она и хотела, чтобы Дэвид уехал на фронт, и не хотела. Она то гордилась этим, то пугалась. Пытаясь рассеяться, она пристрастилась к чтению дешёвых романов в бумажных обложках, отложив в сторону «Солнечные минуты в счастливой семье». Она забросила музыку, не подходила к пианино и не пела больше своих колыбельных песенок. Подолгу изучала себя в зеркале, чтобы убедиться, что её лицо и фигура не пострадали. Опять она почувствовала, что у неё нет друзей. Она остаётся как-то вне всего, жизнь проходит мимо. Она ничего не берёт от жизни. Это очень мучило и угнетало её. Лучше бы она умерла!
К тому же погода стояла сырая, и, хотя Дженни уже была здорова, она считала, что не стоит выходить в дождь. И Роберта надо было кормить через каждые четыре часа, а это, конечно, мешало тем «настоящим» развлечениям вне дома, которых ей хотелось.
Но в канун Нового года дождь прекратился, выглянуло солнце, и Дженни почувствовала, что больше не выдержит. Ей необходимо немного развлечься. Необходимо. Кажется, годы, сотни лет она уже нигде не была! И она решила съездить в Тайнкасл навестить мать. При этой мысли лицо её просияло, она помчалась в спальню, старательно принарядилась и сошла вниз. Было четыре часа. Она накормила Роберта, положила его в колыбель и торопливо нацарапала записку Дэвиду, сообщая, что вернётся в восемь.
Дэвид был очень доволен, когда, придя домой, нашёл записку Дженни; его радовало и то, что Дженни развлечётся, и в особенности то, что Роберт на это время всецело предоставлен ему.
Роберт спал в своей колыбельке, в углу за печкой. Дэвид снял башмаки и ходил по квартире в одних носках, чтобы не шуметь. Он налил себе чаю и поужинал в обществе Роберта. Потом взял книгу и сел у колыбели читать. Это был Ницше «По ту сторону добра и зла». Дэвида интересовал Ницше. Но он смотрел больше на Роберта, чем в книгу.
В половине восьмого Роберт проснулся и ожидал, что его будут кормить. Он лежал совершенно смирно на спине и смотрел на складчатый полог своей колыбели.
«А странное у него, должно быть, представление о мире», — подумал Дэвид.
Добрые полчаса Роберт продолжал благодушно предаваться созерцанию этого странного мира, пока утоляя свой голод тем, что сосал палец. Но в конце концов палец перестал его удовлетворять, и после небольшого предварительного писка Роберт заревел. Дэвид вынул его из колыбели и стал успокаивать. На короткое время это помогло, но потом Роберт снова заплакал.
Дэвид с тревогой посмотрел на часы. Половина девятого. Дженни, должно быть, опоздала на поезд, а следующий прибывал только в десять! Дэвида впервые поразила мысль о том, как всецело благополучие Роберта зависит от Дженни.
Он делал всё, что мог. Увидев, что у Роберта мокрая пелёнка, он переменил её, хотя был не слишком опытен в этом деле. Роберт как будто остался этим доволен и в виде благодарности вцепился ручонками в волосы Дэвиду, когда тот снова взял его на руки.
Дэвид засмеялся, и Роберт тоже. Он, видимо, хотя и был голоден, но в остальном чувствовал себя теперь прекрасно. Дэвид положил его на коврик перед огнем, и Роберт, раскинувшись на пелёнке, болтал ножками в воздухе. За последние недели он заметно окреп, потолстел, сыпь исчезла, и он уже меньше сопел носом. Но сейчас он был ужасно голоден и снова принялся орать, потому что время близилось к десяти часам.
Всё сильнее негодуя на опоздавшую Дженни, Дэвид встал на четвереньки и начал разговаривать с Робертом, пытаясь его утихомирить. В эту минуту дверь распахнулась, и вошла Дженни в весьма приподнятом настроении. Она ходила с Клэри в кино, а потом угостила себя стаканом портвейна.
Она остановилась на пороге, подбоченившись одной рукой и широко ухмыляясь красными губами. Потом вдруг захохотала. Она корчилась от смеха, любуясь зрелищем, которое представляли собой Дэвид и Роберт на ковре.
Дэвид сжал зубы.
— Перестань! — сказал он резко.
— Нет, не могу! — хихикала Дженни. — Мне вдруг пришло в голову… пришла в голову одна мысль.
— Какая?
— Нет, ничего, — сказала она торопливо. — Так, просто шутка.
Наступило молчание. Дэвид встал и поднял ребёнка.
— Роберт голоден, — сказал он, все ещё возмущённый, злой. — Не знаешь ты, что ли, что его нужно кормить?
Она шагнула вперёд, ступая не совсем твёрдо.
— Что ж, давай его, — сказала она, — ведь я могу помочь этому горю, а?
Она взяла у него ребёнка и не села, а шлёпнулась на диван. Должно быть, два стакана портвейна придали некоторую размашистость её движениям. Дэвид угрюмо наблюдал за ней. Она быстрым движением расстегнула блузку. Большие налитые груди выступали как коровье вымя, полные, белые с синими жилками. Молоко уже капало из сосков. Когда Роберт пристроился к одной груди и стал сосать, молоко из другой так и брызнуло. Раскрасневшаяся, счастливая, Дженни улыбалась, блаженно раскачиваясь на диване взад и вперёд, не обращая внимания на сочившееся из груди молоко.
А Дэвид отвернулся. Ему вдруг стало противно. Он сделал вид, что поправляет дрова в камине, потом снова посмотрел Дженни в лицо.
— Помни! — сказал он серьёзно и тихо. — Я рассчитываю, что ты будешь как следует заботиться о Роберте, когда меня здесь не будет.
— Непременно, Дэвид, — стремительно уверила его Дженни. — Ты и сам знаешь, что буду.
На следующий день Дэвид уехал в Тайнкасл, а оттуда его отправили в лагерь у Кэттерика. Три месяца спустя, 5 апреля, он с полевым лазаретом, прикомандированным к Пятому Нортэмберлендскому стрелковому батальону, отплыл во Францию.
IX
В этот день, второе воскресенье сентября 1915 года, автомобиль Гетти круто остановился на усыпанной гравием дорожке «Холма». У окна столовой, засунув руки в карманы, стоял Артур и наблюдал, как Гетти выходила из автомобиля, такая изящная в своей форме хаки, и как она потом шла к подъезду.
Артуру было известно, что Гетти приедет к ним сегодня. Не знать о приезде Гетти было совершенно невозможно. Об этом возвестила тётя Кэрри, упоминала мать, а в субботу за завтраком и отец, окинув взглядом стол, заметил как-то особенно многозначительно:
— Завтра к чаю приедет Гетти. Она специально отпросилась на этот день.
Артур не сказал ничего. Что, они считают его дураком? Всё было слишком ясно; это слово «специально» звучало каким-то мрачным юмором.
За последние восемь месяцев Гетти часто наведывалась в «Холм». Вступив одной из первых в Женский комитет помощи, она теперь получила место в штабе Женского добровольного полка в Тайнкасле. Она часто оказывалась полезной Баррасу, так как, носясь в своём двухместном автомобиле между Тайнкаслом и Слискэйлем, привозила ему на подпись бумаги. Но в это воскресенье, по глубокому убеждению Артура, Гетти приедет ради дел неслужебного порядка. Гетти взяла отпуск на день для того, чтобы быть очаровательно неофициальной. Он отлично понимал это и, несмотря на всё своё ожесточение, чуть не засмеялся громко.
Гетти вошла в столовую. Увидела его у окна, она весело улыбнулась и протянула ему руки, защебетав от удовольствия.
— Ты меня ожидал здесь, Артур, — сказала она. — Как мило!
Гетти была удивительно весела; он это предвидел. Он не ответил улыбкой на улыбку. Сказал отрывисто:
— Да, ожидал.
Его тон мог бы быть для неё предостережением, но он не смутил Гетти.
— А где все остальные? — спросила она беспечно.
— Все исчезли. Все дипломатически устранились, чтобы оставить нас вдвоём.
Она одобрительно засмеялась:
— По твоему тону можно подумать, что тебе этого не хочется. Но я знаю, ты не хотел быть грубым. Я знаю тебя лучше, чем ты сам. Ну, что же мы будем делать? Не пойти ли нам погулять?
Артур слегка покраснел и отвёл глаза. Но через мгновенье сказал:
— Ну, хорошо, Гетти, пойдём гулять.
Он взял шляпу и пальто, и они вышли на обычную прогулку (которую не совершали, впрочем, уже несколько месяцев) — по Слус-Дин. Осенний день был тих, поросшая лесом долина уже вся желтела бронзой, сучья трещали под ногами. Артур и Гетти шли молча. Дойдя до конца долины, они сели на корни дуба, которые, благодаря оседанию почвы, выступали высоко над землёй. То было их излюбленное место. Внизу лежал город, по-воскресному тихий, а за ним простиралось море, сверкая вдалеке и сливаясь с небом. Копры «Нептуна», чёрные, высокие, выступали на светлом фоне моря и неба. Артур смотрел на них, на эти виселицы над шахтами «Нептуна».
Гетти, с кокетливой стыдливостью прикрыв юбкой красиво обутые ножки, посмотрела в направлении его взгляда.
— Артур, — окликнула она его. — Почему ты смотришь так на рудник?
— Не знаю, — сказал он с горечью. — Дела хороши. Уголь продаём по пятидесяти шиллингов за тонну.
— Нет, ты не об этом думал, — возразила она с внезапно проснувшимся любопытством. — Я хочу, чтобы ты мне правду сказал, Артур. В последнее время ты такой странный, на себя не похож. Расскажи мне, милый, и, может быть, я сумею тебе помочь.
Он повернулся к Гетти, сквозь горечь пробилось тёплое чувство. Ему захотелось сказать ей, освободиться от ужасной тяжести, угнетавшей его, раздавившей его душу. Он сказал тихо:
— Я не могу забыть о том, что случилось в «Нептуне».
Гетти пришла в замешательство, но ничем этого не выдала. Она сказала, словно утешая огорчённого ребёнка:
— Почему же, Артур, милый?
— Потому что я уверен, что это несчастье можно было предотвратить.
Она смотрела в его печальное лицо почти с отчаянием, чувствуя что ей надо, наконец, разгадать до конца эту раздражающую загадку.
— Тебя что-то не на шутку мучает, Артур, милый. Может быть, ты всё же расскажешь мне?
Он посмотрел на Гетти и отвечал медленно:
— Я считаю, Гетти, что жизнь всех этих людей была напрасно загублена. — Он замолчал. К чему говорить? Всё равно она никогда не поймёт. Но Гетти смутно догадывалась о навязчивой идее, сжигавшей его мозг. Она взяла его за руку, желая успокоить, и сказала мягко:
— Даже если так, Артур, не лучше ли забыть об этом? Это было так давно. И всего сто человек. Что это по сравнению с тысячами храбрых, убитых на войне? Вот о чём тебе не надо забывать, милый Артур! У нас война. Мировая война. Это не то, что пустяковый несчастный случай в шахте!
— Нет, это всё равно, — возразил он, сжимая рукой лоб. — Это совершенно то же самое. Я не могу смотреть на это иначе. В моей голове одно неразрывно связано с другим. Людей на войне губят совершенно так же, как людей в шахтах, бесполезно, возмутительно. Несчастный случай в «Нептуне» и война — для меня одно и то же. Одно великое массовое избиение.
Теперь Гетти овладела положением и, минуя запутанные лабиринты, куда увлекал её Артур, пошла прямо к цели. Она по-своему была привязана к Артуру. Но она была практична и гордилась этим. И желала Артуру добра.
— Я так рада, что ты мне рассказал, Артур, — сказала она стремительно. — Ты себя замучил до смерти — и все из-за пустяков. Я замечала, что ты в последнее время какой-то странный, но мне и в голову не приходило, что из-за этого. Я думала… нет, я просто не знала, что и думать.
Он мрачно посмотрел на неё.
— Что ты думала? Говори прямо.
— Видишь ли… — Гетти замялась. — Я думала, что ты, должно быть… что ты не хочешь идти на войну.
— Я и не хочу, — сказал Артур.
— Нет, я думала… Я думала, Артур, милый, что ты боишься идти.
— Может быть, и боюсь, — вяло отозвался Артур. — Может быть, я трус… почём я знаю!..
— Глупости! — возразила Гетти решительно и погладила его руку. — Просто ты довёл себя до полного расстройства нервов. С самыми храбрыми это бывает. Вот, например, Алан говорил мне, что перед тем, как он так отличился и получил крест, он был в настоящей панике. Теперь выслушай меня, дорогой мой. Ты слишком много думал и волновался. Тебе полезно будет для разнообразия начать действовать. Давно пора мне прибрать тебя к рукам.
Взгляд её стал пытливым. Она улыбалась, прелестная, уверенная в себе, в сознании своей женской прелести и своих чар.
— Ну, слушай, глупый мой, родной мальчик! Помнишь то воскресенье в Тайнкасле, когда ты хотел, чтобы мы обручились, а я сказала, что оба мы слишком молоды?
— Да, — медленно отвечал Артур, — я этот день помню. Меня никакая суета не заставит его забыть.
Она подняла на него глаза с чёрными зрачками и принялась нежно гладить его руку.
— Ну, так вот, Артур… всё было бы иначе, если бы ты вступил в армию.
Артур сразу внутренне сжался. Вот оно, то, чего он страшился. Оно пришло к нему под ненавистной маской нежности! Но Гетти не заметила порыва отвращения, под влиянием которого Артур стал холоден и нем. Она была увлечена собственным чувством, — и чувство это было не любовь, а любование своей самоотверженностью. Она придвинулась к Артуру и прошептала:
— Ты знаешь, что я тебя люблю, Артур. С самого детства люблю. Почему бы нам не обручиться и не покончить со всеми этими глупыми недоразумениями? Ты тревожишь отца, тревожишь всех, в том числе и твою бедную маленькую Гетти. Ты чувствовал бы себя гораздо, гораздо счастливее в армии, я в этом уверена. Мы оба были бы счастливы, и для нас настало бы чудесное время.
А он всё молчал, и только, когда Гетти подняла немного раскрасневшееся личико с трогательно разметавшимися по щекам прядями гладких белокурых волос, ответил сухо:
— Не сомневаюсь, что это было бы чудесно. Но, к несчастью, я решил в армию не вступать.
— О нет, Артур! — вскрикнула Гетти. — Не можешь ты говорить это серьёзно.
— Я говорю совершенно серьёзно.
Первым её движением был испуг. Она сказала торопливо:
— Нет, послушай, Артур. Пожалуйста, выслушай. Ведь это не так просто, как ты думаешь. Тут выбирать не приходится. Скоро объявят обязательный призыв. Я это знаю наверное. Слышала в штабе. Призовут всех от восемнадцати лет до сорока одного, кроме тех, кто будет освобождён. А я не думаю, чтобы тебя освободили. Для этого твой отец должен был бы дать заключение, что ты необходим на руднике.
— Пускай отец мой делает, что ему угодно, — отвечал Артур тихо и злобно. — Я вижу, что вы с ним вели разговоры насчёт меня…
— Пожалуйста, Артур, ради меня сделай это, — попросила она. — Пожалуйста!
— Не могу, — возразил он с твёрдой решимостью.
Лицо Гетти ярко покраснело от стыда. Стыда отчасти за Артура, но больше всего за себя. Она отдёрнула руку. Чтобы выиграть время, повернулась спиной к Артуру и сделала вид, будто поправляет причёску, потом сказала уже совершенно другим тоном:
— Надеюсь, ты понимаешь, как ужасно для меня быть невестой человека, отказавшегося сделать единственный порядочный поступок, который от него требуется!
— Извини, Гетти, — сказал Артур вполголоса, — но неужели ты не понимаешь…
— Молчи! — с бешенством перебила она его. — Никогда в жизни меня ещё так не оскорбляли. Никогда. Это… Это неслыханно. Не воображай, что я так уже влюблена, чтобы все это терпеть. Я делала это только ради твоего отца. Он настоящий мужчина, а не только жалкое подобие мужчины, как ты. Так больше продолжаться не может. Я не могу больше иметь с тобой ничего общего.
— Хорошо, — сказал он едва слышно.
Желание сделать ему больно говорило в ней теперь почти так же сильно, как прежде потребность самопожертвования. Она яростно закусила губу.
— Я могу сделать только один вывод, и к этому выводу придёт всякий. Ты боишься, в этом всё дело. — Она сделала паузу и бросила ему в лицо: — Ты трус, жалкий трус!..
Артур сильно побледнел. Она ожидала, что он заговорит, но он ничего не сказал, и с жестом сдержанного презрения Гетти поднялась. Встал и он. В полном молчании дошли они до «Холма». Он открыл перед нею входную дверь, но, войдя в дом, прошёл прямо к себе, оставив Гетти одну в передней. Гетти постояла, вскинув голову, с глазами, полными гнева и жалости к себе, потом резко повернулась и пошла в столовую.
Там был один только Баррас. Он у стены изучал утыканную флажками карту. При входе Гетти он обернулся, потирая руки, и поздоровался с нею несколько экспансивно.
— А, Гетти, — воскликнул он. — Ну как, есть новости?
Всю дорогу Гетти держалась стойко. Но ласковое выражение лица Барраса растопило её сдержанность. Она зарыдала.
— О боже, о боже! — всхлипывала она. — Мне так тяжело.
Баррас подошёл к ней. Посмотрел на неё с высоты своего роста, и, повинуясь внезапному побуждению, обнял рукой её хрупкие, соблазнительные плечи.
— Что случилось, моя бедная, маленькая Гетти? — спросил он покровительственно.
Гетти была так расстроена, что не могла отвечать, и только жалась к нему, как человек, ищущий прибежища в бурю. Он держал её в объятиях, успокаивая. Гетти он представлялся в эту минуту покровителем, защитником от Артура. Она чуяла в нём большую жизненную энергию и силу и, закрыв глаза, отдалась этому новому, неиспытанному ощущению его покровительства.
Х
В первые полгода после назначения его директором у Джо оказалось очень много дела. Он приезжал в Плэтт-Лэйн рано утром и уезжал вечером; когда бы он ни был нужен, он всегда оказывался под рукой; он производил впечатление энтузиаста и человека неукротимой энергии.
Вначале он действовал осторожно. Природная хитрость подсказывала ему, что старший секретарь Фулер, заведующий чертёжной Ирвинг и кассир Добби недоброжелательно относятся к его выдвижению. Это были люди уже пожилые, готовые возмутиться против того, что ими командует молодой человек двадцати семи лет, так быстро возвысившийся из самого низкого положения. Особенно Добби, — не человек, а счётная машина, высохший, угловатый, в пенсне, балансировавшем на его крючковатом носу, и высоком воротничке с закруглёнными концами, какие носят пасторы, — разговаривал с Джо тоном, кислым как уксус. Но Джо был предусмотрителен. Он знал, что его время придёт. И пока продолжал втираться в милость к Миллингтону.
Для Джо, казалось, не существовало трудностей. Он старался освобождать Стэнли от разных мелких неприятных обязанностей, которые с течением времени расширили сферу его собственной деятельности. В марте он предложил устраивать каждую субботу утром совещания между ним и Миллингтоном для обсуждения всех накопившихся за неделю важных вопросов. В конце того же месяца он настоял на установке добавочных шести котлов и выдвинул идею об использовании женского труда для работы у лотков. Машинное отделение он поручил Вику Оливеру, а литейную — старому Сэму Даблдэю. И тот и другой были послушным орудием в его руках. В апреле умер мистер Клегг, и Джо послал на гроб громадный венок.
Мало-помалу Миллингтон очень приблизил его к себе и посвятил во все дела. Джо был поражён размерами прибыли, которую приносил завод. Уж за одни только бомбы Миллса государство платило Стэнли по семи шиллингов шесть пенсов за штуку, тогда как они обходились ему в среднем всего по девяти пенсов. А их выпускали десятками тысяч! «Боже всемогущий», — говорил про себя Джо, и руки у него так и чесались. Его жалованье, семьсот пятьдесят фунтов в год, казалось ему теперь ничтожным. Он удвоил старания. Они с Стэнли очень подружились: часто завтракали вместе в конторе сэндвичами и пивом; иногда ходили в клуб Стэнли или в ресторан Центральной гостиницы. Вышло так, что Джо сопровождал Миллингтона на первое собрание Местного комитета по снаряжению армии. Всё это он устраивал очень ловко и незаметно. Когда Стэнли бывал в отъезде, вся ответственность, как будто совершенно естественно и законно, перекладывалась на широкие плечи Джо. «Об этом вы потолкуете с мистером Гоуленом», — стало излюбленной фразой Стэнли, когда ему хотелось увильнуть от скуки какого-нибудь неприятного разговора. Таким образом Джо начал приобретать полезные для себя связи и даже сам делать закупки некоторых материалов: лома, свинца, главным же образом — сурьмы. Цена на сурьму поднялась до двадцати пяти фунтов за длинную тонну[19]. И именно при закупке сурьмы Джо впервые столкнулся с Моусоном.
Джим Моусон представлял собой крупного мужчину с двойным подбородком и маленькими, пронырливыми глазками, которые он старательно прятал. Происхождения он был ещё более низкого, чем Джо, и это с самого начала расположило к нему Джо. Он важно называл себя «коммерсантом и подрядчиком». Основным его предприятием являлся обширный склад в гавани Мальмо, под вывеской (на которой, впрочем, почти все уже стёрлось): «Джим Моусон. Железо и другие металлы, старая верёвка, брезент, волос и жиры, обрезки резины, кроличьи шкурки, тряпки, кости и прочее. Главный оптовый подрядчик и торговец». Но деятельность Моусона этим не ограничивалась. Он участвовал в новом подряде на постройку бараков в Виртлее; играл на тайнкаслской бирже. Он был одним из тех, кто наживался благодаря войне; он считался человеком состоятельным, богател с каждым днём. Особенно понравилась Джо одна его затея, о которой ему рассказали и которая, по его мнению доказывала ловкость Моусона. Бумажный кризис в то время уже докатился до Тайнкасла, и Джим Моусон, отлично осведомлённый о положении вещей, нанял партию девушек — из трущоб Мальмо, — которые выходили каждый день в пять часов утра и собирали бумагу из доброй половины мусорных ящиков города. Они собирали бумагу и картон, — дороже всего ценился картон, — и каждая из этих тружениц получала два шиллинга шесть пенсов в неделю (Джим утверждал, что они и этого не заслуживают). Сам же Джим выручал за собранную бумагу громадные суммы. Но Джо, главным образом, восхитила самая идея: вот это ловко — добывать золото из мусора.
Джо чувствовал, что Джим Моусон и он — братья по духу. Перед Моусоном ему не было надобности маскировать свои истинные цели. У него создавалось впечатление, что Моусон в такой же мере расположен к нему. После предварительных переговоров о сурьме Моусон пригласил Джо к себе на Питерс-Плэйс, в просторный и грязный дом (просроченный заклад, который Моусон оставил себе), полный тяжеловесной жёлтой мебели, потрёпанных ковров и грязи. Здесь Джо был представлен миссис Моусон, завитой, пожилой и умной даме, гордившейся тем, что у неё когда-то была ссудная касса. Джо занялся мамашей Моусон; весело и почтительно здороваясь с ней, склонился над её унизанной перстнями увядшей рукой с таким видом, словно собирался облобызать её. Ужин состоял из кровавого бифштекса с луком, поданного прямо на сковороде, и нескольких бутылок крепкого портера. После ужина Моусон незаметно перевёл разговор на биржевые дела и дал Джо полезный совет. Сидя в глубоком кожаном кресле, спокойный, лаконичный, Моусон говорил, цедя слова:
— Гм… Я бы мог для вас купить несколько акций Франка. До войны они ни черта не стоили. Фабрика Франка делает совершенно затхлые галеты из протухшей муки. Вы бы и собаку не стали кормить ими. Но в окопах они имеют громадный успех. Акции дают пятнадцать процентов дивиденда. Вам следовало бы стать акционером, пока они не падают.
Последовав совету Моусона, Джо положил в карман триста фунтов чистого барыша и, обрадованный этим, решил, что работа в компании с Моусоном откроет ему большие перспективы. Это только ещё начало. Война затягивается надолго, и она сделает его большим человеком. Такой замечательной войны ещё не бывало! Джо хотел бы, чтобы она никогда не кончилась.
Только одно тёмное пятно омрачало открывавшиеся перед ним блестящие виды на будущее: Лаура. Когда Джо думал о Лауре, — а он думал о ней часто, — на лбу его появлялась морщина замешательства и разочарования. Он не мог, попросту не мог разгадать её. Он был убеждён, что — каким-то неуловимым путём — именно Лауре обязан своим нынешним положением. И не только этим, а ещё чем-то более важным. Он ловил себя на том, что бессознательно учится у Лауры, пытается разобраться в новых для него вещах, равняется по Лауре, спрашивая себя всякий раз, как ей понравилось бы то или другое. Он всё ещё был невеждой, но кое-какие успехи сделал. Перестал помадить голову бриллиантином, резкое благоухание которого заставляло Лауру слегка поднимать одну бровь; коричневые ботинки надевались теперь только к коричневому костюму, галстуки стали менее цветисты, часовая цепочка висела уже между нижними, а не верхними карманами жилета; связка печаток фальшивого золота и булавка с фальшивой жемчужиной были в один тёмный вечер брошены в реку Тайн. Незримое влияние Лауры сказывалось и на более интимных подробностях его туалета. Так, например, заглянув один только раз в ванную комнату в «Хиллтопе» и увидев все эти соли для ванны, хрустальные принадлежности, туалетный уксус, губки и душ, Джо пошёл прямо в аптеку и без колебаний купил себе зубную щётку.
Но горе было в том, что Лаура оставалась такой же стойко-недосягаемой. Они виделись часто, но всегда в присутствии Стэнли. А Джо хотелось остаться с нею наедине, он бы дорого дал за это, но не смел сделать первый шаг. Он не совсем был уверен в чувствах Лауры; боялся совершить страшную ошибку, лишиться прекрасного места и ещё более прекрасных видов на будущее.
По вечерам он сидел у себя в комнате, думая о Лауре, желая её, вызывая её образ, спрашивая себя, что она делает в эту минуту: принимает ванну, причёсывается, натягивает свои длинные шёлковые чулки? Раз эти мысли привели его в такое лихорадочное возбуждение, что он вскочил и помчался к ближайшей телефонной будке. С громко стучавшим сердцем он назвал номер; но с другого конца провода ответил голос Стэнли, и Джо, холодея от испуга, бросил трубку и улизнул к себе в комнату.
Это могло довести человека до бешенства. Лаура вызывала в нём то же чувство, какое вызывала когда-то первая женщина, с которой он сошёлся: она представлялась ему чем-то новым, неизведанным, чем-то, что хочется разгадать. А разгадать он не мог. Она все оставалась для него загадкой. Он усиленно пытался вникнуть в её характер, и подчас рождались смутные проблески понимания. Во-первых, он подозревал, что Лауре до смерти надоели вечные излияния Стэнли, приступы угрюмости и ворчливости, его патриотизм, весьма усилившийся в последнее время. Ей, должно быть, до слёз надоел тот дух закрытой школы, которым был пропитан Стэнли, высокие идеалы и его манера переходить на детский лепет в моменты нежности. Джо раз слышал, как Стэнли шепнул: «Ну, как себя чувствует мой кисеночек?» — и он готов был поклясться, что Лауру при этом передёрнуло. И всё же она была предана Стэнли, — «вот в том-то и проклятье», — мысленно твердил Джо.
Джо был порядком тщеславен. Он считал себя интересным, красивым, блестящим молодым человеком. Но считала ли его таким Лаура?
Она признавала его способности, проявляла к нему что-то вроде насмешливого интереса. Но не питала никаких иллюзий насчёт его нравственности. На все его попытки щегольнуть высокими идеалами и искренней верой она отвечала своей невесёлой усмешкой. Но вместе с тем, когда Джо ловко менял курс и атаковал её с противоположной стороны, результат получался совсем уж плачевный. Как-то за чаем он позволил себе немного вульгарную шутку. Стэнли шумно захохотал, но лицо Лауры приняло непроницаемое, совершенно непроницаемое и ледяное выражение. Джо покраснел, как не краснел ещё ни разу в жизни, готов был сквозь землю провалиться от стыда. Чудачка она, эта Лаура! Она не такова, как другие, она своеобразна.
Странный характер Лауры обнаружился в особенности, когда все стали увлекаться «работой на оборону». Все дамы в Ерроу помешались на этом, началась настоящая эпидемия кружков, отрядов и комитетов. Гетти, сестра Лауры, не расставалась со своей формой хаки. Лаура же ничего об этом и слышать не хотела. Она только иногда дежурила в столовой при новых рабочих бараках военного завода в Виртлее, потому что (как она с иронией сказала как-то Джо) ей нравилось смотреть на кормление зверей. Она раздавала рабочим кофе с сэндвичами — и только. Лаура оставалась верна себе, и Джо, к его отчаянию, не удавалось подойти к ней ближе.
Наступил июнь, а положение не менялось. Но вот 16 июня Стэнли устроил Джо второй в его жизни потрясающий сюрприз. В четверть первого Миллингтон, которого все утро не было в конторе, приоткрыл дверь в кабинет Джо и сказал:
— Мне надо поговорить с вами, Гоулен. Идём ко мне.
Серьёзный тон Стэнли испугал Джо. Со слегка виноватым видом он встал и пошёл за ним в его личный кабинет, где Стэнли бросился в кресло и стал нервно перебирать бумаги на столе. В последнее время он был в каком-то постоянном беспокойстве. Стэнли был странный субъект. Судя по всему, совершенно заурядный; весь его умственный багаж состоял из штампов, ко всему он подходил с готовой трафаретной меркой, а вкусы у него были самые заурядные: он любил играть в бридж и гольф; любил почитать хороший детективный роман или рассказы, в которых всё вертелось вокруг спрятанных сокровищ; он верил, что один британец стоит пяти любых иностранцев; в мирное время он не пропускал ни одной автомобильной выставки. Он был скучный человек; он постоянно повторял одни и те же истории; он мог часами рассказывать, как в последний год его учения в Сент-Бэдском колледже «первых пятнадцать взял Гиггльсвик». Но сквозь все это проходила странная тоскливая неудовлетворённость, подсознательный «комплекс отхода от жизни». Он иногда приезжал на завод в понедельник утром с утомлённо опущенными углами губ и всем своим видом как бы говорил: «О господи, до каких же пор это будет продолжаться?»
Дело его процветало, и вначале он им очень увлекался. Он хотел «делать деньги», и было «чертовски приятно» наблюдать, как растут барыши, доходя до тысячи фунтов в неделю. Но теперь Стэнли уже находил, что «деньги ещё не все». Его недовольство усилилось, когда появилось на сцену военное министерство. Завод Миллингтона был взят на учёт, он стал теперь субпоставщиком виртлейских новых военных мастерских для начинки снарядов: с ролью пионера было кончено; всё было введено в законные, раз навсегда предусмотренные нормы. У Стэнли было уже меньше работы; наступило нечто вроде затишья. И несмотря на то, что прежде Стэнли ворчливо жаловался на недостаток отдыха, он был недоволен, когда этот отдых наступил.
Он начал хандрить. В особенности его расстраивали военные оркестры. Всякий раз, когда по улице проходила военная часть под звуки «Типерери» или «Прощай», на щеках Стэнли выступал слабый румянец, глаза загорались, спина выпрямлялась. Но отряд скрывался из виду, музыка затихала, от топота марширующих людей оставалось лишь эхо в его сердце, и Стэнли вздыхал, снова весь как-то обмякнув. Волновали его и плакаты. Ерроу с готовностью отозвался на призыв в армию, и в очень многих домах висели на окнах плакаты: «Из этого дома ушёл человек сражаться за короля и отечество». Слово «человек» печаталось большими буквами, а Миллингтон всегда с гордостью считал себя человеком «с большой буквы».
А плакаты на столбах! Строгое выражение на лице Китченера, и палец, который указывал на него, Стэнли, не желая оставить его в покое. Проходя мимо этих плакатов на столбах, Стэнли кипел, краснел, мучился и стискивал зубами трубку и спрашивал себя, до каких же пор он будет терпеть это.
Впрочем к окончательному решению привёл Стэнли не этот указующий перст, а банкет бывших воспитанников Сент-Бэдской школы. Банкет происходил накануне вечером в Тайнкасле, в ресторане Дилли. А сегодня Миллингтон, глядя через стол на Джо, важно изрёк:
— Джо, во Франции происходят важные события, а я в них не участвую!
Джо не понял, его первым чувством было облегчение, так как он боялся, что Стэнли узнал о его махинациях с сурьмой.
— И я должен вам сообщить, — продолжал Стэнли уже громче, с истерической ноткой в голосе, — что я решил вступить в армию.
Молчание, насыщенное электричеством.
Потрясение было так сильно, что Джо совсем ослабел. Он побледнел и пролепетал:
— Но вам нельзя… Как же с заводом?
— Об этом мы поговорим потом, — отмахнулся Стэнли и заговорил быстрее. — Завод вы от меня примете, а я уеду. Вчера вечером окончательно решил. Вчера на банкете. Господи, и как я только это пережил, не знаю. Поверите ли, все, все, кроме меня одного, — в военной форме. Все мои товарищи в мундирах, а я один среди них в штатском. Я чувствовал себя совершенным чужаком. И все смотрели на меня этак, знаете, словно хотели спросить: «Ну, как делишки, спекулянт?» Хемпсон, мой одноклассник, очень славный парень, прямо убил меня: он уже имеет чин майора. А Роббинс, этот замухрышка, который в школе не был даже во второй команде, теперь — капитан, имеет две нашивки за ранения. Говорю вам, Гоулен, я этого не вытерплю. Я должен тоже вступить в армию.
Джо судорожно перевёл дыхание, пытаясь собрать взбудораженные мысли.
Он всё ещё не смел поверить, — это было слишком чудесно, чтобы быть правдой.
— Но вы руководите делом большой государственной важности. И вас отсюда не отпустят.
— Должны будут отпустить! — рявкнул Стэнли. — Дело теперь идёт уже само собой. Договоры заключены и выполняются автоматически. Расчёты ведёт Добби, и затем имеетесь вы. Вы ведь в курсе всего, Джо.
Джо поспешно опустил глаза.
— Что же, — пробормотал он, — пожалуй, это верно.
Стэнли вскочил и зашагал по комнате из угла в угол.
— Я не такой уж восторженный человек, но должен вам сказать, с тех пор как я решил ехать на фронт, я чувствую такое воодушевление… Да, дух святого Георгия ещё жив в Англии, он не умер, поверьте мне! Мы боремся за правое дело. Какой же порядочный человек может спокойно мириться со всем этим, с этими воздушными налётами и подводными лодками, и насилованном честных женщин, и бомбардировкой госпиталей, и стрельбой в детей, — о господи, даже когда об этом читаешь в газетах, начинает кипеть кровь.
— Мне ваши чувства понятны, — сказал Джо, не поднимая глаз от пола. — Это чёрт знает что! Если бы не моё колено, я бы…
Заболевание колена, на которое ссылался Джо, он открыл у себя, побывав в какой-то подозрительной лечебнице на Коммерческой улице и выложив семь фунтов и шесть шиллингов за медицинское свидетельство. С тех пор он начинал сильнейшим образом хромать всякий раз, когда в воздухе пахло новым призывом в армию.
Стэнли, шагавший взад и вперёд, был занят исключительно самим собой.
— Я ведь имею право на чин офицера. Я три года проходил военное обучение в Сент-Бэде. Мне понадобится неделя-другая, не больше, чтобы подготовиться, а там я надеваю мундир Батальона воспитанников закрытых учебных заведений.
Новая пауза.
— Так, — медленно сказал Джо и откашлялся. — Но миссис Миллингтон это не понравится.
— Да, конечно, она не хочет, чтобы я шёл на войну! — Стэнли засмеялся и хлопнул Джо по спине. — Ну, развеселитесь, молодой человек! Очень мило с вашей стороны так огорчаться, но эта чёртова война не долго протянется, раз я в неё вмешаюсь. — Он остановился и посмотрел на часы. — Ну, а теперь вот что: я тороплюсь в город, я сегодня завтракаю с майором Хемпсоном. Если не вернусь к трём, то вы, может быть, заглянете к Ратли и переговорите с ними насчёт последней партии гранат. Старый Джон Ратли вызывал меня, но и вы можете объяснить ему всё, что нужно.
— Хорошо, — сказал Джо печально. — Я схожу.
Таким образом, Джо отправился к Ратли и вёл со старым Джоном утомительный и сложный разговор насчёт дефектов отливки, пока возбуждённый Стэнли мчался в город завтракать с Хемпсоном.
В пять часов, когда Стэнли после нескольких тостов лежал в клубном кресле и смеялся до колик, слушая очередной анекдот майора о некой девице и некой кофейне, Джо крепко и почтительно жал руку главе фирмы Ратли, а старик с угрюмым одобрением говорил себе, что этот молодой человек знает своё дело.
В тот же вечер Джо поспешил к Моусону с свежими новостями. Моусон долго молчал, выпрямившись в кресле и сложив руки на животе; кожа на его облысевшем лбу собралась в складки, маленькие глазки внимательно смотрели на Джо.
— Что же, — сказал он, как бы размышляя вслух, — это нам на руку.
Джо не выдержал и ухмыльнулся.
— Мы с вами сумеем извлечь из этого пользу, Джо, — сказал Моусон хладнокровно, потом крикнул жене: — Мать, принеси-ка нам бутылочку виски!
Они вдвоём выпили всю бутылку, но когда около полуночи Джо возвращался домой, бушевавшее в его крови опьянение было не от виски. Его опьяняло сознание своего успеха, сознание, что его ждёт власть, деньги, все на свете. Наконец-то и для него «открывается будущее», как выразился Джим. О да, головокружительное будущее. Теперь он попадёт в среду больших людей — и только нужно не зевать, тогда он станет и сам большим человеком, чёрт знает, каким большим! О господи, ну не чудесно ли это? Чудесный город Тайнкасл, чудесный воздух, чудесные улицы, чудесные дома! Теперь у него есть цель — нажить состояние, и оно у него будет! Да, придёт время — и у него будет чёртова тьма денег. Какая чудная ночь! Как луна освещает это белое здание! Что это за здание? Кажется, общественная уборная? Ну, что же, всё равно — чудесная уборная!.. На углу Грэйнджер-стрит проститутка заговорила с ним.
— Эй ты, сучка, убирайся-ка подальше! — сказал Джо благодушно. И поплёлся дальше, смеясь, бодрый и радостный. «Теперь мне нужен кое-кто почище тебя, — думал он, — да, много почище». Он жаждал Лауры с её изысканной опрятностью, её холодным очарованием. К чёрту публичных девок! Вот такие женщины, как Лаура, — те совсем другое дело. Идиллические мечты о Лауре далеко увлекли его в эту ночь, особенно, когда он, добравшись до своей квартиры, лёг в постель.
Но на следующее утро он ровно в девять был уже в Плэтт-Лэйн. Свежий как маргаритка и более, чем когда-либо, расторопный и угодливый по отношению к Стэнли. Оказалось удивительно много вопросов, в которые нужно было вникнуть. И Джо был воплощённая бдительность: ничто от него не ускользало.
— Боже милостивый! — воскликнул Стэнли, зевая, после того как они усердно поработали часа два. — Вы настоящий мучитель, Джо. Я и не подозревал, что вы так интересуетесь каждой мелочью.
Он весело похлопал Джо по плечу.
— Это очень похвально. Ну, пока хватит, я уезжаю, потому что мы условились встретиться с Хемпсоном. До свиданья.
Странное выражение лица было у Джо, когда он следил за Стэнли, торопливо выходившим из дверей конторы.
Дни шли за днями, все нужные приготовления были сделаны, и, наконец, наступил день отъезда Стэнли в Олдершот. Он собирался ехать автомобилем до станции Карнтон, а там сесть на экспресс, вместо того, чтобы ехать обыкновенным поездом из Ерроу. В знак особого расположения он предложил Джо поехать с Лаурой на вокзал проводить его.
День был дождливый. Джо приехал в «Хиллтоп» слишком рано, и ему пришлось минут десять дожидаться в гостиной, пока Лаура вышла к нему. На ней был простой синий костюм и тёмный шелковистый мех, придававший её бледному лицу ту удивительную прозрачность, которая так восхищала Джо. Он вскочил со стула, но Лаура медленно подошла к окну, словно не заметив его. Оба молчали. Джо смотрел на неё.
— Как мне жалко, что он уезжает, — сказал он, наконец.
Лаура обернулась и бросила на него тот непонятный взгляд, перед которым Джо всегда терялся. Он чувствовал, что Лаура удручена, а может быть, и сердита: ей не хотелось, чтобы Стэнли ехал на фронт; нет, не хотелось.
Вошёл Стэнли с таким праздничным видом, словно у него уже был ряд медалей на груди. Он весело потирал руки.
— Какая мерзкая погода! Ну да, чем хуже погода, тем веселее идёт работа — не так ли, Джо? Ха, ха! А как насчёт подкрепления, Лаура?
Лаура позвонила, и Бесси принесла на подносе сэндвичи, чай. Стэнли был настроен удивительно благодушно, он подшучивал над вытянутой физиономией Бесси, смешал себе виски с содой и ходил по комнате, жуя сэндвичи и болтая.
— А вкусные сэндвичи, Лаура! Думаю, что через неделю-другую мне уже таких вещей достать будет негде. Придётся тебе посылать на фронт посылочки, Лаура. Один парень говорил вчера при мне, что вся их надежда на посылки. — Стэнли засмеялся. — Хемпсон, старый плут, рассказывал мне, что они собираются тушить жаркое в жестянках из-под консервов. Некоторые из этих вояк — замечательные парни. Интересно, каких товарищей мне пошлёт судьба! Вы читали последний номер «Наблюдателя?» Остроумно, чертовски остроумно!..
Затем на Стэнли опять нашло патриотическое настроение. Вертясь по комнате, он с воодушевлением повторял всё, что ему говорил майор, — о контратаках, о противогазных масках, о подземных бетонных укреплениях немцев, о справочнике по вопросам ружейных приёмов, о световых сигналах Вери[20] и об отваге британцев.
Всё время пока Стэнли говорил, Лаура сидела у окна, и её печальный профиль выделялся на фоне темневшего за окном мокрого лаврового куста. Она внимательно слушала патриотические излияния Стэнли. Но тот вдруг размашисто поставил свой бокал на стол.
— Ну, однако, пора ехать. Иначе я прозеваю поезд. — Он посмотрел в окно. — Ты бы надела свой макинтош, старушка: похоже на то, что будет дождь.
— Нет, я думаю, не стоит, — отозвалась Лаура. Она встала, парализуя всю суетливость Стэнли полнейшей неподвижностью своей осанки.
— Все ли у тебя уложено в автомобиль?
— На этот счёт будь покойна, — сказал Стэнли, первым направляясь к двери.
Они сели в автомобиль, не заводской, а собственный, открытый автомобиль Стэнли (новая модель гоночного типа, выпущенная только два года тому назад), который стоял уже с поднятым верхом у подъезда. Стэнли нажал большим пальцем стартер, пустил машину, и они отъехали.
Дорога шла вверх по холму, по окрестностям Хилльброу, оставляла позади последнюю уединённую виллу и затем тянулась через поля и вересковую степь. Стэнли правил автомобилем с большим азартом, не тормозя на поворотах.
— Машина летит как аэроплан, правда? — крикнул он с большим воодушевлением. — Право, я почти жалею, что не поступил в воздухоплавательные войска.
— Смотрите, чтобы не буксовали колеса, — предостерегал его Джо. — На дорогах сегодня изрядно скользко!
Стэнли снова засмеялся. Джо, сидя один позади, не отводил глаз от спокойного профиля сидевшей впереди Лауры. Её спокойствие поражало и пленяло его. «Стэнли правит так неумело, а она и бровью не шевельнёт! Ведь не хочет же она погибнуть так нелепо? Уж мне-то этого во всяком случае не хочется, видит бог, нисколько не хочется!»
Они молнией пронеслись мимо старой церкви св. Бэды, серой и сильно пострадавшей от непогод; она одиноко стояла на открытом месте, на краю степи, окружённая несколькими замшелыми могильными плитами.
— Замечательное старинное сооружение, — сказал Стэнли, повернув голову. — Были когда-нибудь внутри, Джо?
— Нет.
— Там дубовые скамьи чудесной работы. Вам бы следовало как-нибудь зайти посмотреть.
Они начали спускаться вниз, мимо деревни Кэддер и нескольких уединённых ферм. Через двадцать минут добрались до узловой станции Карнтон.
Экспресс опаздывал, и, сдав багаж, Стэнли стал медленно прохаживаться по платформе с Лаурой. Джо, делая вид, что дружески разговаривает с носильщиком, уголком глаза ревниво следил за ними. — «Проклятье! — твердил он про себя. — О, чёрт бы побрал все на свете, она, кажется, всё-таки любит его».
Пронзительный свисток и грохот приближающегося поезда.
— Вот и он, сэр, — сказал носильщик. — Всего на четыре минутки и опоздал.
Торопливо подошёл Стэнли.
— Ну вот, Джо, дождались, наконец. Носильщик, первый класс, вагон для курящих. Если можно, займите мне место лицом к паровозу. Джо, старина, вы мне, конечно, пишите. Я во всём на вас полагаюсь… Да, да, правильно… Прекрасно, прекрасно. Я знаю, что вы все сделаете.
Он подал руку Джо, — тот жал её крепко и долго, — поцеловал на прощанье Лауру и вскочил в вагон. Стэнли был сентиментален до мозга костей, и сейчас, когда наступила минута расставанья, он пришёл в сильное волнение. Он высунулся из окна с полным сознанием того, что вот он — человек, уходящий на фронт, и прощается в последний раз с женой и другом. Слезы вдруг заблестели у него на глазах, но он улыбкой пытался скрыть их.
— Берегите Лауру, Джо.
— Будьте покойны, мистер Стэнли.
— Не забудьте написать.
— Непременно!
Пауза. Поезд все ещё не двигается. Молчание становится натянутым.
— Кажется, будет опять дождь, — говорит Стэнли, чтобы его нарушить. Новая томительная пауза.
Поезд тронулся. Стэнли кричит:
— Поехали! Прощай, Лаура! Прощайте, Джо!
Но поезд дрогнул и остановился. Стэнли хмурится, глядя вперёд на рельсы.
— Верно, воду набирает. Постоим ещё пару минут!
Но поезд тут же снова тронулся и плавно пошёл, развивая скорость.
— Ну, до свиданья! До свиданья!
На этот раз Стэнли уехал. Джо и Лаура стояли на платформе, пока не скрылся из виду последний вагон. Джо усердно махал рукой, Лаура стояла неподвижно. Она была бледнее обычного, в глазах блестела подозрительная влага. Джо это видел. Молча пошли они обратно к автомобилю.
Когда они вышли из крытого вокзала и подошли к машине, уже снова моросил дождь. Лаура хотела было сесть сзади, но Джо с заботливым видом протянул руку:
— Вы совсем промокнете там, миссис Мнллингтон. Надвигается большой ливень.
Она сперва поколебалась; но потом, не говоря ни слова, села на переднее место. Джо кивнул головой, как бы говоря, что она поступает благоразумно, затем сел рядом с ней и взялся за руль.
Он ехал медленно, отчасти из-за дождя, туманившего стекло снаружи, главным же образом потому, что ему хотелось продлить это путешествие. Внешне он сохранял почтительность, но его так и распирало гордое сознание выгодности своего положения: Стэнли умчался, бог знает куда, каждую минуту все больше удаляясь отсюда, а Лаура сидит в автомобиле рядом с ним, здесь, вот в эту самую минуту. Он осторожно взглянул на неё. Она отодвинулась на самый край сиденья и смотрела прямо перед собой; он чувствовал, что каждая жилка в ней дрожит от возмущения, что она вся насторожилась, словно готовясь обороняться. Джо подумал, что ему нужно быть очень осмотрительным, тут не годятся такие штуки, как, например, тихонько прижаться коленом к её колену; потребуется совсем другая тактика, недели, а то и месяцы стратегии; придётся действовать медленно и с дьявольской осторожностью. У него появилось ощущение, будто Лаура его ненавидит.
Он сказал вдруг тоном кроткого сожаления:
— Мне думается, вы не очень меня жалуете, миссис Миллингтон.
Молчание. Джо продолжал смотреть на дорогу.
— Я над этим вопросом особенно не задумывалась, — отвечала Лаура довольно презрительно.
— О, я знаю. — Заискивающий смех. — Я ничего такого не предполагал… Я только подумал, не поможете ли вы мне немножко вначале с заводом… и… я право не знаю…
— Нельзя ли пустить машину побыстрее? — перебила Лаура. — Мне надо к шести быть на дежурстве в столовой.
— Да, пожалуйста, миссис Миллингтон, — он нажал ногой акселератор, ускорив ход так, что дождь забарабанил в стекло. — Я просто надеялся, что вы позволите мне делать для вас всё, что я смогу. Мистер Стэнли уехал. Какой человек! — Джо вздохнул. — Он дал мне возможность выдвинуться. Я для него готов на все, на все!
Пока он говорил, дождь полил как из ведра. Они находились в открытой степи, и ветер был сильный. Автомобиль, под одним только тонким верхом, совершенно незащищённый с боков, испытывал на себе всю силу проливного дождя.
— Боже мой, — вскрикнул Джо, — да вы совсем промокли.
Лаура подняла воротник жакетки.
— Ничего.
— Да как же можно! Смотрите, вы насквозь промокли. Надо остановиться на минуту и укрыться где-нибудь. Ведь это настоящий потоп!
Это был действительно настоящий потоп, и Лаура, не надевшая макинтоша, уже довольно сильно промокла. Ясно было, что через несколько минут все на ней вымокнет до нитки. Несмотря на это, она молчала. Но Джо, увидев слева от дороги старую церковь, вдруг повернул автомобиль и подъехал к ней.
— Скорее! — настаивал он. — Бегите внутрь! Это ужас что такое! — Он взял Лауру за руку, уже самой неожиданностью своих действий заставив её выйти из автомобиля, и пробежал вместе с ней по дорожке до паперти старой церкви, с которой ручьями стекала вода. Двери церкви были открыты.
— Входите внутрь, — крикнул Джо, — иначе вы насмерть простудитесь! Ужас, ужас!.. — и они вошли.
После колючего ветра им показалось тепло в темноватой и тесной церковке, пропитанной слабым запахом свечного воска и ладана. В глубине смутно виднелся алтарь, а на нём большое медное распятие и оставшиеся после воскресной службы две шарообразные медные вазы с белыми цветами. Здесь царила тишина, атмосфера иного, незнакомого мира.
Стук дождя, барабанившего по свинцовой крыше, словно подчёркивал эту тёплую тишину.
С любопытством оглядываясь вокруг, Джо прошёл по боковому приделу, как-то подсознательно отметив массивные резные скамьи со спинками, о которых упоминал Стэнли.
— Чертовски странное место, но здесь, по крайней мере, сухо. — Потом, заботливо: — Нам недолго придётся ждать, пока ливень кончится. Я во время довезу вас до столовой.
Он обернулся и вдруг увидел, что Лаура дрожит, прислонись к одной из скамей и сжав руки.
— О боже! — сказал он с великолепно разыгранным раскаянием. — Что же это я? Ваша жакетка совсем промокла. Позвольте, я помогу вам её снять.
— Нет, не надо, хорошо и так.
Она упорно не глядела на него и яростно кусала губы. Джо смутно угадывал, что в ней происходит какая-то борьба, глухая, непонятная.
— Но это непременно нужно, миссис Миллингтон, — возразил он все тем же дружеским, убеждающим тоном и взялся рукой за отворот её жакета.
— Нет, нет, — пробормотала, запинаясь, Лаура. — Говорю вам, мне не холодно. Не нравится мне здесь. Не следовало сюда приходить, дождь…
Она вдруг замолчала и торопливо сама сбросила жакетку. Она тяжело дышала, и Джо видел, как поднимаются и опускаются её груди под белой шёлковой блузкой, которая местами промокла и прилипла к телу. Обычное спокойствие, казалось, покинуло Лауру, нарушенное смутной таинственностью этого места, стуком дождя, безмолвием. Глаза её с испуганным выражением блуждали вокруг. Джо смотрел на неё молча, недоумевая. Лауру снова стал бить озноб. Тут Джо вдруг разом понял… Дурманящий жар разлился по его телу. Он сделал шаг вперёд.
— Лаура! — вырвалось у него. — Лаура! Лаура!
— Нет, нет! — вымолвила она, задыхаясь. — Мне нужно уйти, мне нужно… — Но уже когда она говорила это, руки Джо обвились вокруг неё. Они порывисто сжали друг друга в объятиях, губы их искали друг друга. Лаура застонала. Ещё раньше чем раскрылись её губы, Джо знал уже, что её безумно влечёт к нему, что она боролась с этим много месяцев. Дикая и словно пьяная радость захлестнула его. Не разжимая объятий, они дошли до первой скамьи, широкой как постель и устланной подушками. Руки их сошлись, губы были влажны от желания. Дождь выбивал дробь по крыше, сумрак церкви стал красным и обступил их. Потом к алтарю вознёсся крик Лауры, крик физического упоения. А сверху глядело на них лицо распятого.
XI
Когда законопроект[21] Дерби вошёл в силу, отношения между Артуром и его отцом стали уже невыносимыми, перешли в стадию нескрываемой враждебности. Артур числился в официальных списках, но несмотря на то, что он после утверждения нового закона получил повестку, он не зарегистрировался. Его неявка пока не вызвала никаких последствий. Дома он приходил в столовую, когда уже там никого не было, по возможности избегал встречи с отцом, а в «Нептуне» проводил большую часть времени под землёй, приходя рано и спускаясь в шахту с Гудспетом до прихода отца. Но, несмотря на все предосторожности, ему не удавалось совершенно уклониться от неизбежных встреч, полных напряжённой вражды и вызывавших столкновения. Когда Артур в конце рабочего дня приходил в контору, грязный и утомлённый, Баррас делал вид, будто очень занят делом и не замечает его, совершенно недвусмысленно давая понять Артуру, что на руднике в нём очень мало нуждаются. Через некоторое время он поднимал голову от вороха бумаг и, словно только что увидев Артура, хмурил брови, как будто хотел сказать: «А, ты здесь, все ещё здесь?» И когда Артур молча отворачивался, Баррас следил за ним, закипая гневом, и начинал быстро барабанить пальцами по столу, багровея от обиды и сильного гнева.
Артур видел, что отцу тягостно его присутствие на руднике. В начале января он был вынужден заявить отцу о плохом качестве деревянных подпорок в «Файв-Квотерс». Баррас сразу вспыхнул:
— Занимайся своим делом и предоставь мне заниматься моим. Когда мне понадобится твой совет, я обращусь к тебе.
Артур ничего не ответил. Он знал, что стойки никуда не годятся, что часть их уже успела погнить снизу. Его ужасало качество материалов, которые приобретал отец. Цены на уголь росли, добыча шла с лихорадочной спешкой и деньги так и текли в карманы владельца «Нептуна». А между тем, несмотря на то, что первая катастрофа в шахте могла бы быть Баррасу уроком, он не расходовал ни гроша на то, чтобы создать лучшие и более безопасные условия работы в шахтах.
В вечер того самого дня, когда у них произошёл разговор о стойках, в тайнкаслской газете «Аргус» появилось сообщение крупным шрифтом о том, что утверждён закон о воинской повинности.
Прочитав это известие, Баррас не мог скрыть своего удовольствия.
— Вот будет встряска для тех, кто уклонялся! — объявил он, сидя во главе стола. — Давно пора пересмотреть списки. Слишком много есть таких, которые, празднуя труса, окопались в тылу как «незаменимые». — Он отрывисто и торжествующе засмеялся. — Этот закон заставит их призадуматься.
Это было за ужином, в один из тех редких дней, когда Артур присутствовал в столовой, и, хотя Баррас со своими замечаниями обращался к тётушке Кэрри, яд в них предназначался для Артура.
— Попросту скандально, Кэролайн, — продолжал он громко, — что такое количество здоровых молодых людей, которым следовало бы сражаться за своё отечество, уклоняется от этого. Они до сих пор укрывались в разных учреждениях, где в них не нуждаются. Они не желали понять намёков и вступить в армию. Что же, клянусь душой, давно пора подтолкнуть их туда хорошим пинком.
— Да, Ричард, — прошептала тётя Кэрри, бросив трепетный взгляд на Артура, не поднимавшего глаз от тарелки.
— Я знал, что рано или поздно так будет, — продолжал Баррас тем же тоном. — И не сомневаюсь, что мне придётся принять участие в этом деле. Между нами говоря, меня уже пригласили заседать в местном Трибунале.
— Трибунале, Ричард?! — пробормотала, запинаясь тётя Кэрри.
— Да, разумеется, — подтвердил Ричард, старательно избегая взгляда Артура. — И я не потерплю никаких глупостей, будьте уверены. Теперь дело уже, наконец, приняло серьёзный оборот, и чем скорее все они это поймут, тем лучше для них. Только на днях мы говорили об этом с Гетти. Она тоже глубоко убеждена, что пора расшевелить лентяев и вытащить их из их убежищ.
Артур медленно поднял глаза и посмотрел на отца. Баррас был в новом сером костюме, с цветком в петлице. За последнее время он сшил себе множество новых костюмов, гораздо элегантнее, чем его прежние (Артур подозревал, что он переменил портного), и завёл привычку постоянно носить цветок в петлице, — обыкновенно это бывала ярко-розовая гвоздика, сорванная в оранжерее. Он имел чересчур щеголеватый вид, глаза у него блестели, он постоянно был в каком-то непонятном возбуждении.
— Вот увидите, Кэролайн, — усмехнулся он с громадным удовлетворением, — как все побегут под знамёна, как только начнут действовать Трибуналы.
Наступило молчание, во время которого тётушка Кэрри, охваченная тревогой, бросала робкие взгляды то на отца, то на сына. Затем Баррас посмотрел на часы: обычный жест.
— Ну, Кэролайн, мне пора ехать. Пускай никто меня не дожидается, я вернусь, вероятно, поздно. Мы с Гетти идём в Королевский театр… Война войной, а жизнь своего требует. Сегодня идёт «Дева гор» — говорят, очень хорошая вещь, и участвует вся лондонская труппа. Гетти ужасно хочется её посмотреть.
Он встал, поправляя цветок в петлице. Затем, упорно не замечая Артура, коротким кивком простился с Кэролайн и вышел из комнаты.
Артур продолжал сидеть за столом, поразительно тихий и молчаливый. Он отлично знал, что Гетти и его отец часто проводили вместе вечера: новые костюмы, бутоньерка, поддельный блеск молодости — всё говорило об этом. Началось с миссии искупления: Артур, мол, возмутительно обошёлся с Гетти, и обязанность «загладить» это перед Гетти лежит на его отце. Артур подозревал, что их отношения зашли далеко за пределы простого «заглаживания» его ошибки. Но он не знал ничего наверное. Думая об этом, он тяжело вздохнул. Этот вздох заставил тётю Кэрри беспокойно зашевелиться.
— Ты почти ничего не ел сегодня, Артур, — шепнула она. — Почему ты не отведаешь этих пирожков?
— Я не голоден, тётя.
— Но они такие вкусные, дружок, — уговаривала она огорчённым тоном.
Он молча покачал головой, глядя на неё как бы сквозь свою боль. У него вдруг появилось желание облегчить душу, излить перед тётушкой то, что его мучило. Но он подавил в себе это желание, хорошо понимая, что это было бы бесполезно. Тётя Кэрри добрая женщина и по-своему любит его, но из-за своей робости и благоговения перед отцом она просто неспособна помочь ему.
Он встал из-за стола и вышел из столовой. В передней остановился, поникнув головой, в нерешительности. В такие минуты, как эта, его мягкая впечатлительная натура жаждала чьего-нибудь сочувствия. «Если бы Гетти была здесь!» Клубок подкатился у него к горлу. Он почувствовал себя брошенным, беспомощным. Медленно пошёл наверх. Но, проходя мимо спальни матери, вдруг остановился. Невольным движением протянул он руку к двери и вошёл.
— Как ты себя чувствуешь сегодня, мама? — спросил он.
Мать резко оглянулась, лёжа на подушках с недовольно-вопросительным выражением на бледном, пухлом лице.
— У меня мигрень, — отвечала она. — А ты так меня испугал, открыв неожиданно дверь!
— Прости, мама. — Он тихонько присел на край кровати.
— Ох, нет, Артур! — запротестовала она. — Не тут, милый мой, я не переношу, когда кто-нибудь садится на кровать, особенно при такой головной боли. Она так меня мучает!
Он снова встал, немного покраснев.
— Прости, мама, — сказал он снова. Он поставил себя мысленно на её место и решил не обижаться на неё. Ведь это его мать. Из подсознательных глубин памяти вынырнуло воспоминание о её ласках в детстве, туманное представление о том, как она наклонялась к нему, и кружева её капота нависали над ним, окутывая и защищая его. Растроганный этим воспоминанием, жаждая её материнской ласки, Артур сказал прерывающимся голосом:
— Мама, можно мне поговорить с тобой?
Она недовольно посмотрела на него:
— У меня такая головная боль!
— Я недолго… Мне нужен твой совет.
— Нет, нет, Артур, — возразила она, закрыв глаза, словно испуганная его стремительностью. — Право, не могу. В другой раз, быть может. Право, у меня ужасно болит голова.
Артур молча отступил назад, выражение его лица резко изменилось.
— Как ты думаешь, Артур, — продолжала его мать, не открывая глаз, — отчего это у меня постоянно такие мигрени? Я думаю, не из-за пушечной ли стрельбы во Франции? Знаешь, ведь в воздухе происходят колебания. Конечно, слышать стрельбу я не могу, что совершенно понятно, но мне пришла мысль, что колебания воздуха могут вызвать такие явления. Конечно, этим нельзя объяснить мою боль в спине, а она меня в последнее время тоже очень мучает. Скажи, Артур, как ты думаешь, может пушечная пальба иметь какое-нибудь влияние?
— Не знаю, мама, — ответил, он глухо и помолчал, стараясь овладеть собой. — Я думаю, вряд ли это может повлиять на твою спину.
— Да, знаешь ли, на спину я не особенно жалуюсь. Мазь которую мне дал доктор Льюис, помогает замечательно. Я прочла рецепт. Аконит, беладонна и хлороформ, три смертельных яда. Не странно ли, что яд так полезен при наружном употреблении?.. Но о чём я говорила? Ах да, о вибрациях. Я только на днях читала в газете, что ими объясняют сильный дождь, который лил недавно. Это как будто подтверждает моё мнение, и доктор Льюис говорит, что существует одно совершенно определённое состояние, которое называется «пушечной головной болью». Разумеется, основная причина всего — нервное истощение. Это моё вечное горе, Артур, милый, — сильнейшее переутомление нервов!
— Да, мама, — согласился он тихо.
После новой недолгой паузы Гарриэт снова заговорила. С полчаса она описывала свои ощущения, потом вдруг подняла руку к голове и попросила Артура уйти, так как он её утомляет. Он молча повиновался. Четверть часа спустя, идя обратно коридором, он услышал её громкий храп.
Дни шли, и в душе Артура росло сознание, что он одинок со своим горем, отрезан от других людей, чуть ли не отвержен ими. Инстинктивно он начал сужать сферу своей деятельности. Он выходил только на работу и даже там ловил на себе странные взгляды Армстронга, Гудспета и некоторых рабочих. На улицах, когда он шёл в «Нептун» и обратно, ему часто кричали вслед оскорбительные слова. Раздор с отцом стал всем известен, и это приписывалось его отказу вступить в армию. Баррас без колебаний публично высказывал свои взгляды: его твёрдому патриотизму рукоплескали со всех сторон; все находили прекрасным то, что он не позволял естественному родительскому чувству восторжествовать над сознанием долга в годину великого народного бедствия. Артура парализовала мысль, что весь город следит за борьбой между ним и отцом.
В феврале положение все ухудшалось и ухудшалось, а в середине марта начал свою деятельность Слискэйльский Трибунал. Он состоял из пяти членов, — Джемса Ремеджа, владельца мануфактурного магазина Бэйтса, старика Мэрчисона, его преподобия Иноха Лоу из церкви на Нью-Бетель-стрит и Ричарда Барраса, который был единогласно избран председателем. Кроме этих пяти, в Трибунале заседал в качестве постоянного эксперта представитель военных властей, капитан Дуглас из Тайнкаслских казарм. Раттер, секретарь слискэйльского городского управления, исполнял также обязанности секретаря Трибунала.
С болезненно-напряжённым интересом следил Артур за первыми действиями Трибунала. Он не долго сомневался в его суровости: одному за другим Трибунал отказывал в освобождении от призыва. Дуглас вёл себя настоящим самодержцем. У него была манера надменно и дерзко оглядывать являвшихся, затем поднимать глаза и объявлять коротко:
— Этот человек мне нужен.
Ремеджа и отца Артура распирал необузданный патриотизм. С остальными мало считались. Трибунал взял весьма жёсткую линию. Он считал, что если человек возражает против строевой службы, то только от таковой он и может его освободить. Но строевая служба оказывалась наилучшим выходом, так как отказавшемуся от неё грозила тюрьма.
Чем дальше, тем больше росло страстное негодование Артура на произвольные действия Трибунала. Бледный, подавленный, смотрел он на отца, возвращавшегося оттуда, где он творил суд над людьми. Баррас же неизменно был в приподнятом настроении и, в назидание Артуру, часто рассказывал тёте Кэрри наиболее интересные случаи из практики Трибунала. В последний день марта Баррас вернулся домой, опоздав к чаю, в ещё большем, чем всегда, приливе воодушевления.
Демонстративно не замечая Артура, он сел за стол и положил себе на тарелку щедрую порцию горячих гренок с маслом. Затем начал разговор, описывая случай, который больше всего занимал его сегодня: молодой студент богословского факультета требовал освобождения по религиозным мотивам.
— Знаете, каков был первый вопрос Ремеджа? — сказал он с полным ртом, пережёвывая тартинки. — Он спросил у этого малого, принимал ли он когда-нибудь в жизни ванну. — Баррас перестал жевать, чтобы победоносно рассмеяться. — Но Дуглас придумал ещё лучше. Дуглас посмотрел на меня искоса, потом как заорёт на него: «А вам известно, что тот, кто отказывается выполнять свой военный долг, подлежит расстрелу?». Это попало в точку. Вам надо было видеть, как он съёжился! И согласился идти в армию. Через три месяца будет во Франции. — Баррас опять захохотал.
На этот раз Артур не выдержал. Он вскочил из-за стола, даже губы у него побелели.
— Вы находите это забавным, да? Вам приятно сознавать, что вы против его воли вложили человеку в руки винтовку? Вы довольны, что принудили его пойти и стрелять, убивать, лишать жизни кого-то во Франции. «Убивай — или будешь убит!» Какой славный лозунг! Вам бы следовало дать вышить его на знамени и повесить над вашим местом в Трибунале! Он вам подходит. Говорю вам, это для вас подходящий лозунг! Но если вы не имеете никакого уважения к человеческой жизни, то у меня оно есть. Меня вы не запугаете и не заставите идти убивать. Не заставите, нет!
Артур умолк, тяжело дыша. С безнадёжным жестом он отвернулся и направился к двери, но Баррас остановил его.
— Погоди минутку, — сказал он. — У меня с тобой будет разговор.
Пауза.
— Очень хорошо, — произнёс Артур сдавленным голосом. Он вернулся от двери и снова сел за стол.
Баррас положил себе ещё гренок и всё время жевал, глядя перед собой. У тётушки лицо стало землисто-серым. Несколько мгновений она в трепетной муке терпела это молчание, но затем не выдержала. Дрожащим голосом пробормотав извинение, она поспешно встала и вышла из комнаты.
Баррас допил чай, суетливым жестом вытер рот и устремил на Артура налитые кровью глаза.
— Вот что, — сказал он сдержанно. — В последний раз спрашиваю: намерен ты вступить в армию?
Артур выдержал взгляд отца, лицо его было бледно, но решительно. Он отвечал:
— Нет.
Пауза.
— Я хочу, чтобы ты вполне уяснил себе, что ты мне в «Нептуне» не нужен.
— Очень хорошо.
— Разве это не заставит тебя передумать?
— Нет.
Новая пауза.
— В таком случае, — сказал Баррас, — знай, что вопрос о тебе будет решаться в Трибунале во вторник на будущей неделе.
Тошнотворное ощущение страха охватило Артура. Он опустил глаза. В глубине души он не верил, что отец зайдёт так далеко. Хотя официально Артур не занимал на «Нептуне» никакой должности, он воображал, что на него закон не распространяется.
— Пора тебе понять: то, что ты — мой сын, тебя не спасёт, — медленно продолжал Баррас. — Ты молод и для военной службы годен. У тебя нет никакого оправдания. Мои взгляды всем известны. Я не допущу больше, чтобы ты укрывался за моей спиной.
— Вы воображаете, что таким путём сможете принудить меня идти на войну, — сказал Артур дрожащим голосом.
— Да. И это ещё самое лучшее, что может тебя ожидать.
— Вы очень ошибаетесь. — Артур почувствовал сильную внутреннюю дрожь. — Вы думаете, я боюсь предстать перед Трибуналом?
Баррас засмеялся своим отрывистым смехом.
— Вот именно.
— Тогда вы ошибаетесь. Я пойду, да, пойду туда.
Кровь бросилась в лицо Баррасу.
— В таком случае к тебе отнесутся как к любому уклоняющемуся. Я уже переговорил с капитаном Дугласом. Никакого снисхождения тебе оказано не будет. Моё решение принято. Тебе всё равно в армию идти придётся.
Молчание.
— До чего ты пытаешься довести меня? — спросил Артур тихо.
— Я пытаюсь заставить тебя выполнить свой долг.
Баррас стремительно встал. Одно мгновение он стоял у буфета, выпятив грудь.
— Ступай завтра в Тайнкасл и запишись. Это в твоих собственных интересах. Явись раньше, чем тебя заставят это сделать. Вот тебе моё последнее слово. — И он вышел из комнаты.
Артур продолжал сидеть за столом. Он ещё дрожал и, опершись локтем на стол, опустил голову на руку.
В такой позе застала его тётя Кэрри, минут через десять проскользнувшая обратно в столовую. Она подошла и обняла рукой склонённые плечи Артура.
— О Артур, — зашептала она. — Никогда не следует идти против отца. Будь рассудителен. Ты должен быть рассудительным ради себя самого.
Он не отвечал, пустыми глазами глядя прямо перед собой.
— Пойми, Артур, голубчик, — продолжала умоляющим голосом тётя Кэрри. — Есть вещи, против которых невозможно бороться. Никто не знает этого так хорошо, как я. Волей-неволей приходится смиряться. Ты мне так дорог, Артур, я не могу видеть, как ты разрушаешь всю свою жизнь. Ты должен сделать так, как хочет твой отец, Артур.
— Нет, тётя, я этого не сделаю, — возразил он, как будто говоря сам с собой.
— О Артур, — умоляла она, — не надо больше вести себя так! Пожалуйста, прошу тебя! Я боюсь, не случилось бы чего страшного. И подумай, какой это позор, какой ужасный позор! О, обещай мне, что ты поступишь так, как хочет отец!
— Нет, — сказал Артур шёпотом. — Я должен идти своим собственным путём.
Встав из-за стола, он улыбнулся тётушке каким-то жалким подобием улыбки и пошёл к себе в комнату.
На следующее утро он получил повестку с требованием явиться в Трибунал. Баррас, присутствовавший в столовой, когда принесли почту, исподтишка внимательно следил за сыном в то время, как тот распечатывал тонкий светло-жёлтый конверт. Но если он надеялся, что Артур заговорит, то ошибся. Артур положил письмо в карман и вышел из комнаты. Очевидно, отец рассчитывает, что он покорится. А он также твёрдо решил не покоряться.
Артур не обладал сильным характером, но сейчас он был в какой-то экзальтации, и она придавала ему мужество.
Прошли дни, оставшиеся до заседания Трибунала, и наступило утро вторника. Артуру назначено было явиться к десяти часам в старую школу на Бетель-стрит.
Трибунал заседал в зале старой школы, удобном для этой цели, так как он был очень просторен, а наверху имелись хоры для публики. В конце зала на возвышении стоял стол, за которым сидели рядом пять членов Трибунала. Секретарь Раттер сидел на одном конце стола, а капитан Дуглас, военноуполномоченный — на другом.
На стене за судьями висел большой национальный флаг Великобритании, а под ним — стёртая классная доска со следами мела; на выступе стенки стоял выщербленный графин с водой, прикрытый опрокинутым стаканом.
Артур пришёл в старую школу на Бетель-стрит без пяти минут десять. Роддем, дежурный сержант, сказал ему, что дело его стоит первым в списке, и грубым жестом пропустил его в зал через вращающуюся дверь.
При входе Артура зал взволнованно загудел. Он поднял голову и увидел, что хоры битком набиты публикой; он узнал рабочих из копей, Гарри Огля, Джо Кинча, Джека Викса, нового весовщика, и ещё человек двадцать. Среди публики было много женщин с Террас и из города, — Ханна Брэйс, миссис Риди, старая Сюзен Колдер, миссис «Скорбящая». Скамья репортёров была полна.
У окна стояло два фотографа. Артур поспешно опустил глаза, с тоской убедившись, что его дело вызвало сенсацию. Его нервное возбуждение, и без того уже сильное, ещё обострилось. Он сел на отведённое ему место посреди зала и стал взволнованно теребить носовой платок. Его впечатлительную натуру всегда пугал и отталкивал мишурный блеск известности. А тут он вдруг оказался в центре внимания. Его немного знобило. Слабость была той силой, которая привела его сюда, укрепляла его решимость держаться до конца. Но отвагой он не отличался. Он ясно сознавал своё положение, враждебность толпы — и испытывал унизительную муку. Он чувствовал себя так, как будто был обыкновенным уголовным преступником.
Снова поднялось жужжание на хорах, но публику тотчас же успокоили. Из боковой двери вошли один за другим члены Трибунала, сопровождаемые Раттером и Дугласом, коренастым мужчиной с красным, изрытым оспой лицом. Роддэм из-за спины Артура скомандовал: «Встать!» — и Артур встал. Затем он поднял голову, и глаза его, словно притягиваемые магнитом, устремились на отца, который в эту минуту садился в высокое судейское кресло. Артур смотрел на него, как смотрят на судью. Он не мог отвести глаз, его опутала какая-то паутина нереального, он был словно загипнотизирован.
Баррас через стол нагнулся к капитану Дугласу. Они долго совещались, затем Дуглас с одобрительным видом кивнул головой, выпрямил плечи и резко забарабанил по столу пальцами. Последние перешёптывания на хорах и в зале замерли, воцарилась напряжённая тишина. Дуглас медленно повёл вокруг глазами цвета пушечного металла, охватив одним уверенным, зорким взглядом и публику, и представителей прессы, и Артура. Затем он посмотрел на своих товарищей за столом и заговорил громко, так, чтобы всем было слышно:
— Перед нами особенно прискорбный случай, — сказал он, — так как дело идёт о сыне нашего уважаемого председателя, который уже столько сделал для Трибунала. Факты ясны. Этот молодой человек, Артур Баррас, — совершенно лишний в «Нептуне», где он работает, и подлежит призыву на строевую службу. Не стоит повторять то, что вы все уже знаете. Но раньше чем мы приступим к разбору дела, я должен выразить своё восхищение мистером Баррасом-старшим, который с полнейшим мужеством и патриотизмом не изменил своему долгу ради естественного отцовского чувства. Полагаю, я вправе сказать, что все мы чтим и уважаем его за этот поступок.
В зале раздался взрыв аплодисментов. Его никто не пытался остановить, и когда он затих, Дуглас продолжал:
— В качестве представителя военных властей я желал бы заявить, что мы с нашей стороны готовы на компромисс в этом прискорбном и неприятном случае. Подсудимому стоит только признать, что он подлежит призыву в ряды армии, и ему всемерно пойдут навстречу в вопросах строевого учения и отправления на фронт.
Он посмотрел через зал на Артура своим суровым и пытливым взглядом. Артур облизал пересохшие губы. Он видел, что от него ждут ответа. Собравшись с силами, он сказал:
— Я отказываюсь от строевой службы.
— Ну, полноте, ведь вы не можете это говорить серьёзно?
— Я говорю серьёзно.
Произошла неощутимая заминка, атмосфера стала ещё напряжённее. Дуглас обменялся быстрым взглядом с Баррасом, как бы говоря, что он ничего больше сделать не может, а Джемс Ремедж вызывающе нагнул голову и спросил:
— Почему вы отказываетесь воевать?
Допрос начался.
Артур посмотрел на этого мясника, чья толстая шея, низкий лоб и маленькие глубоко сидящие глазки представляли собой сочетание признаков быка и свиньи.
Он ответил почти беззвучно:
— Я не хочу никого убивать.
— Говорите громче, — заорал на него Ремедж. — Вас и рядом не слышно.
Артур повторил хрипло:
— Я не хочу никого убивать.
— Но почему? — настаивал Ремедж. Он убил на своём веку множество живых тварей, и ему было непопятно такое странное миросозерцание.
— Это против моей совести.
Пауза. Затем Ремедж грубо говорит:
— Э, слишком чуткая совесть никому добра не приносит!
Тут поспешно вмешался преподобный Икох Лоу. Это был высокий, худой мужчина, с узкими ноздрями, похожий на мертвеца. Он получал маленькое жалованье, половину которого вносил Джемс Ремедж, главный прихожанин его церкви, и потому Ремедж всегда мог рассчитывать, что преподобный отец поддержит его и извинит его шуточки.
— Послушайте, — обратился он теперь к Артуру. — Вы ведь христианин, не так ли? Христианская религия не запрещает законного убиения на пользу своей родине.
— Законного убийства не существует.
Его преподобие склонил набок голову:
— Что вы хотите этим сказать?
Артур торопливо принялся объяснять:
— Я больше не признаю религии, религии в вашем смысле слова. Но вы говорите о христианстве, об учении Христа. Ну, так вот, я не могу себе представить, чтобы Иисус Христос мог взять в руки штык и воткнуть его в живот германскому солдату или английскому, всё равно. Я не могу себе представить Иисуса Христа, который стоит у английской или германской пушки и десятками уничтожает ни в чём не повинных людей.
Преподобный Лоу покраснел от ужаса. У него был невообразимо шокированный вид.
— Это богохульство, — пробурчал он, обращаясь к Ремеджу.
Но Мэрчисон не мог допустить, чтобы аргумент священника потерпел неудачу. Этот пропахший нюхательным табаком человек захотел похвастать знакомством с священным писанием. Нагнувшись вперёд, с таким же хитрым видом, с каким отвешивал полфунта ветчины, он спросил:
— Разве вы не знаете, что Иисус Христос сказал: «Око за око и зуб за зуб»?
Преподобный Лоу, видимо, почувствовал себя ещё более неловко.
— Нет, — крикнул Артур. — Никогда Иисус не говорил этого.
— Сказал, я вам говорю, — проревел Мэрчисон, — это есть в писании.
Мэрчисон победоносно откинулся на спинку стула. Вмешался Бэйтс, торговец мануфактурой. У него имелся в запасе только один-единственный вопрос, который он непременно задавал всякий раз, и теперь он почувствовал, что пришло время выступить с ним. Поглаживая свои длинные обвисшие усы, он спросил:
— Если бы германец напал на вашу мать, что бы вы сделали?
Артур сделал безнадёжный жест и ничего не ответил.
Снова подёргав себя за усы, Бэйтс повторил:
— Что бы вы сделали, если бы германец напал на вашу мать?
Артур закусил дрожащую губу.
— Как я могу объяснить свои мысли, отвечая на такие вопросы? Может быть, в Германии спрашивают то же самое? Понимаете? Задают тот же вопрос о наших солдатах?
— Что бы вы предпочли — убить германца или дать ему убить вашу мать? — продолжал приставать Бэйтс.
Артур пал духом. Он ничего не ответил, и Бэйтс, по-детски торжествуя, оглянулся на своих соседей.
Наступило молчание. Все сидевшие за столом, видимо, ждали, что скажет Баррас. А Баррас, казалось, ждал самого себя. Он отрывисто кашлянул, прочищая горло. Глаза у него блестели, на скулах выступил лёгкий румянец. Он неподвижно смотрел поверх головы Артура.
— Так вы отказываетесь признать необходимость этого великого народного движения, этой потрясающей мировой борьбы, которая требует жертв от всех нас?
Когда заговорил его отец, Артур снова почувствовал, что дрожит, и сознание своей слабости парализовало его. Он страстно хотел быть спокойным и смелым, решительным и красноречивым. А вместо этого у него тряслись губы, и он способен был только пролепетать, заикаясь:
— Я не могу признать необходимостью то, что людей гонят гуртом резать друг друга, то, что во всей Европе морят голодом женщин и детей. В особенности, когда никто в сущности не знает, для чего все это.
Краска выступила ещё резче на лице Барраса.
— Эта война ведётся для того, чтобы навсегда покончить с войнами.
— Это самое говорилось всегда, — воскликнул Артур зазвеневшим голосом, — и это самое будут твердить, чтобы заставить людей убивать друг друга, когда начнётся следующая война.
Ремедж беспокойно заёрзал на месте. Он взял перо, лежавшее перед ним, и начал тыкать им в стол. Он привык в Трибунале к более решительным действиям, и затягивание допроса его раздражало.
— Прекратите эту канитель, — бросил он тихо и злобно, — и давайте ближе к делу.
Баррас, в прежнее время всегда презрительно отзывавшийся о Ремедже, не выказал никакого возмущения, когда тот перебил его. Он по-прежнему сохранял бесстрастие статуи. И только барабанил пальцами по столу.
— Какова истинная причина вашего отказа вступить в армию?
— Я уже вам объяснял, — отвечал Артур и быстро перевёл дыхание.
— Боже праведный! — вмешался опять Ремедж. — О чём он толкует? К чему все эти выверты! Пускай говорит прямо или держит язык за зубами.
— Изложите свои мотивы, — сказал Артуру преподобный Лоу с чем-то вроде покровительственной жалости.
— Я не могу сказать больше того, что я уже сказал, — возразил Артур, понижая голос. — Я протестую против того, чтобы несправедливо и напрасно жертвовали жизнью людей. Я не буду принимать в этом участия ни на войне, ни где-либо в другом месте. — Произнося эти слева, Артур не сводил глаз с отца.
— Господи, боже мой! — опять вздохнул Ремедж. — Что за дикий образ мыслей.
Тут произошло замешательство. На хорах встала какая-то женщина, маленькая, деловитая, спокойная. Это была вдова «Скорбящего», и она прокричала звучным голосом:
— Он совершенно прав, а вы все не правы. «Не убий». Вспомните это — и войне завтра же наступит конец!
Сразу же поднялся рёв, целая буря протестов. Несколько голосов завопило:
— Позор!
— Замолчите!
— Выведите её!
Миссис «Скорбящую» окружили, подталкивая к двери, и выпроводили из зала.
Когда порядок был восстановлен, капитан Дуглас громко постучал по столу.
— Ещё одно такое нарушение тишины, — и я велю очистить зал!
Он повернулся к своим коллегам. При разборе каждого дела наступал момент, когда следовало собрать воедино разрозненные силы всей комиссии и быстро привести дело к надлежащему концу. А здесь оно явно зашло чересчур далеко. Дуглас слушал Артура с плохо скрытым пренебрежением. Это был грубый невежда, выслужившийся из сержантов, деспот с суровым лицом, толстой кожей и типично казарменным складом ума. Обратившись к Артуру, он отрезал:
— С вашего позволения, подойдём к вопросу с другой стороны. Вы заявили, что не желаете воевать. А вы учли, чем это вам грозит?
Артур сильно побледнел, инстинктивно ощущая мрачную враждебность, как бы исходившую от Дугласа.
— Это не изменит моего решения.
— Так. Но всё же вы ведь не хотите сидеть в тюрьме два или три года?
В зале гробовая тишина. Артур сознавал, что на нём сосредоточено внимание всей толпы. Он подумал: «Неужели всё это происходит на самом деле? И это я стою здесь, в таком ужасном положении?»
Наконец, он сказал устало:
— Сидеть в тюрьме мне столько же хочется, сколько большинству солдат — сидеть в окопах.
Взгляд Дугласа стал ещё жёстче. Он сказал, повысив голос:
— Они идут туда, так как считают это своим долгом.
— Может быть, и я считаю своим долгом идти в тюрьму.
Слабый вздох пронёсся в толпе на хорах. Дуглас сердито посмотрел туда, затем оглянулся на Барраса. Он пожал плечами и одновременно с этим бросил бумаги на стол жестом, говорившим: «К сожалению, это безнадёжный субъект».
Баррас сидел, выпрямившись в кресле, в позе застывшей суровости. Он озабоченно провёл рукой по лбу. Казалось, он прислушивается к тому разговору вполголоса, который вели между собой сидевшие за столом. Наконец он сказал сухо-официальным тоном:
— Я вижу, все вы разделяете мою точку зрения. — И поднял руку, призывая к молчанию.
Объявили минутный перерыв, затем, среди того же гробового молчания, Баррас, по-прежнему глядя поверх головы Артура, прочёл приговор:
— «Трибунал, внимательно рассмотрев ваше дело, — начал он обычной формулой, — не нашёл возможным освободить вас от военной службы». — Тотчас раздался взрыв аплодисментов, долгое и громкое «ура», и секретарь Раттер не отдал распоряжения навести порядок. Какая-то женщина крикнула с хоров:
— Правильно, мистер Баррас! Правильно поступили, сэр!
Капитан Дуглас перегнулся через стол и протянул ему руку. Остальные члены Трибунала сделали то же самое. Баррас всем по очереди пожал руки, внушительно, но несколько рассеянно. Он смотрел на хоры, откуда ему рукоплескали и откуда прозвучали слова той женщины.
Артур всё стоял посреди зала с вытянувшимся, серым лицом, поникнув головой. Казалось, он ждал чего-то, что должно сейчас произойти. Он переживал мучительную реакцию. Как бы стремясь перехватить взгляд отца, он поднял голову. Дрожь пробежала по его телу. Он повернулся и вышел из зала.
В этот вечер Баррас вернулся домой поздно. В передней он натолкнулся на Артура. Остановился и каким-то странным тоном, полуогорченным, полуудивленным, неожиданно сказал:
— Ты можешь, если тебе угодно, обжаловать приговор. Ты знаешь, что это разрешается.
Артур пристально смотрел на отца. Теперь он был спокоен.
— Вы довели меня до этого, — сказал он. — И я не обжалую приговор. Я пройду через все.
Несколько мгновений оба молчали.
— Что же, — сказал Баррас почти жалобно, — ты сам себя накажешь. — Он отвернулся и направился в столовую.
Когда Артур шёл наверх, ему смутно послышался откуда-то плач тёти Кэрри.
В этот вечер в городе царило большое оживление. Поступок Барраса вызвал потрясающую сенсацию. Патриотизм принял размеры горячки, и толпа народа прошла по Фрихолд стрит с флагами и пением «Типерери». Она выбила стекла в домике миссис «Скорбящей», затем направилась к лавке Ганса Мессюэра. С некоторого времени к старому Гансу, как чужестранцу, относились подозрительно, и теперь взрыв патриотизма превратил это подозрение в уверенность. Цирюльню Ганса разгромили, разбили зеркальную витрину, перебили бутылки, изорвали шторы, а гордость старого Мессюэра — вывеску, размалёванную красными и синими полосами, — разнесли в щепки. Ганса, в ужасе вскочившего с постели, избили и оставили в беспамятстве на полу.
Два дня спустя Артур был арестован и отведён в Тайнкаслские казармы. Всё произошло в полном спокойствии и порядке. Он попал в машину, и теперь всё шло гладко и независимо от его воли. В казармах он отказался надеть форму. Его немедленно судили военным судом, приговорили к двум годам каторжных работ и постановили перевести в Бентонскую тюрьму.
Уходя после второго суда, он думал о том, как всё произошло. И странно запомнилось лицо отца: красное, смущённое, смутно недоумевающее.
XII
«Чёрная Мария» резким толчком остановилась у Бентонской тюрьмы, и послышался звук отодвигаемых засовов. Артур сидел в тёмном тесном отделении «чёрной Марии», все ещё ошеломлённый, пытаясь освоиться с тем, что он здесь, внутри тюремной кареты.
Карета опять дёрнулась с места и так же резко остановилась. Дверь отперли и распахнули настежь, впустив неожиданно струю ночной свежести. Голос тюремщика из-за двери прокричал:
— Выходите!
Артур и четверо других арестованных встали в своих узких отгороженных клетках и вышли из кареты. Путешествие из Тайнкасла в Бентон было долгим и мучительным, но, наконец, оно окончено, и они — во дворе тюрьмы. Ночь была грозовая, небо закрыто тучами, дождь лил как из ведра, в углублениях асфальта образовались лужи. Артур торопливо огляделся кругом: высокие серые стены с зубцами и остроконечными башенками, ряды дверей с железными засовами, тюремные сторожа в блестящих клеёнчатых плащах, тишина и расплывчатый мрак, смягчаемый только слабым пятном жёлтого света над аркой. Пятеро вновь прибывших узников стояли под дождём, пока один из надзирателей не прокричал команду, и их ввели через другую дверь в выбеленную извёсткой комнату, белизна которой ослепляла глаза после мрака, царившего снаружи. В этой пустой и светлой комнате сидел за столом полицейский чиновник, а перед ним лежала груда бумаг и регистрационный журнал. Это был пожилой человек с глянцевитой лысиной во всю голову.
Привёзший узников тюремный надзиратель подошёл к чиновнику и заговорил с ним. Пока они разговаривали, Артур рассмотрел тех четверых, которых привезли с ним в одной карете. Двое из них были невзрачные маленькие люди с чёрными платками на шее и длинными лицами квакеров, до странности похожие друг на друга и, очевидно, родные братья. Третий, в золотом пенсне, походил на потрёпанного клерка. Подбородок его обличал слабого и павшего духом человека, и, подобно описанным уже двум братьям, он, видимо, был безобиден и угнетён. Четвёртый был рослый, небритый, грязный субъект; он единственный из всех не казался ни удивлённым, ни расстроенным тем, что находился здесь.
Полицейский чиновник у стола прекратил разговор с надзирателем. Он взял в руки перо и позвал:
— Подойдите и встаньте в ряд вот тут!
Это был «приёмщик» Бентонской тюрьмы. Он начал механически читать вслух подробный приговор относительно каждого из вновь прибывших и вносить в журнал, куда записывал, кроме того, имя, вероисповедание, занятие каждого и сумму привезённых им с собой денег.
Первым он записал грязно одетого мужчину, у которого не было с собой никаких денег, ни единого медного фартинга. Он привлекался к суду за нападение и изнасилование, занятий не имел никаких и был приговорён к трём годам каторжных работ. Фамилия его была Хикс. Следующим на очереди был Артур. У Артура было с собой четыре фунта шесть шиллингов десять с половиной пенсов. Сосчитав деньги Артура, полицейский чиновник сказал саркастическим тоном, словно обращаясь к кучке серебра, аккуратно сложенной на бумажках:
— Этот «Касберт»[22] — состоятельный малый.
Вслед за Артуром были записаны оба брата и потрёпанный клерк. Все трое оказались принципиальными противниками военной службы, возражавшими против неё по моральным мотивам, и чиновник тихо пробурчал какое-то злобное замечание, сетуя на то, что приходится иметь дело с такими скотами.
Покончив с регистрацией, он встал и отпер внутреннюю дверь. Молча и повелительно указал пальцем на дверь, и арестанты гуськом прошли в длинное помещение с рядом узких камер по обе стороны. Полицейский скомандовал:
— Раздеться!
Они разделись. Братья-квакеры были смущены необходимостью раздеваться в присутствии других. Они медленно и боязливо снимали с себя одежду и, раньше чем остаться совсем нагишом, стояли некоторое время в кальсонах, стыдливо дрожа. Хиксу это, вероятно, показалось смешным. Раздевшись сразу догола, он обнажил громадное, грязное, волосатое тело, местами покрытое красными прыщами. Он стоял, широко расставив ноги, и, ухмыляясь, сделал непристойный жест, относившийся к квакерам.
— Эй, девочки, — сказал он, — давайте вместе ловить креветок.
— Замолчите, вы! — прикрикнул чиновник.
— Слушаю, сэр, — подобострастно ответил Хикс. Он подошёл и встал на весы.
Всех их взвесили и измерили. Когда это было проделано, Хикс, который, очевидно, хорошо здесь ориентировался, пошёл впереди всех бетонным коридором в ванную. Ванна, и сама по себе грязная, была до половины наполнена грязной тепловатой водой с налётом пены на поверхности.
Артур посмотрел на Хикса, уже обмывавшего своё прыщавое тело в грязной ванне. Затем повернулся к приёмщику и спросил вполголоса:
— И мне непременно нужно влезть в эту самую ванну?
Полицейский чиновник был человек не лишённый юмора. Он ответил:
— Да, миленький. — Потом добавил: — И без разговоров! — Артур влез в ванну.
После омовения в грязной ванне им выдали арестантское платье. Артур получил жёлтую фланелевую рубашку, туфли без задков, пару носков и очень узкий костюм хаки, проштемпелёванный во всех направлениях широкими чёрными полосами. Брюки едва доходили ему до колен. Остановив глаза на тесной и короткой куртке, он вяло подумал: «В конце концов я всё же оказался в хаки».
Через одну из внутренних дверей вошёл доктор, краснолицый толстяк с множеством золотых пломб в передних зубах. Доктор вошёл торопливо, его стетоскоп уже болтался наготове на шнурке, надетом за уши, и он сразу пустил его в ход. Он осмотрел каждого быстро и небрежно, стоя на некотором расстоянии от них, бесстрастный как машина. Артуру он велел сказать «девяносто девять», мимоходом выстукал его в нескольких местах и спросил, не болел ли он венерическими болезнями. Затем перешёл к другому. Артур не осуждал этого врача за его торопливость. Он подумал: «На его месте я тоже, вероятно, торопился бы». Артур старался быть справедливым. Он давал себе клятву сохранить душевное равновесие. Это был единственный исход: спокойно принимать неизбежное. Прошедшей ночью он все это тщательно продумал. И понимал, что иначе легко можно сойти с ума.
По окончании медицинского осмотра лысый чиновник ушёл вместе с доктором, передав арестантов новому надзирателю, который вошёл молча и теперь, все так же молча, разглядывал их. Этот был низенький и тучный, с большой головой на короткой шее и отталкивающими манерами. Губы у него были очень тонкие, верхняя — короткая, вздёрнутая, а большая уродливая голова всегда вытянута вперёд, словно он следил за кем-нибудь. Звали его Коллинс.
После молчаливого осмотра надзиратель Коллинс не спеша указал каждому его номер и номер его камеры. Артур превратился в «номер 115», а камера у него была № 273. Затем Коллинс отпер тяжёлые железные ворота. И сказал:
— Ну, выходите. Веселее!
Они вышли и под безучастным оком надзирателя Коллинса зашагали рядом к главному корпусу тюрьмы.
Тюрьма своим устройством напоминала колодец, громадный, глубокий, отражающий все звуки колодец, окружённый камерами, галереями камер, расположенных в несколько ярусов и достигавших значительной высоты. Каждая галерея была огорожена массивными железными перилами, так что общий вид всех галерей спереди напоминал огромную клетку. Запах дезинфекционных средств не заглушал сырого, могильного запаха тюрьмы. Почуяв его, Артур содрогнулся.
Надзиратель Коллинс привёл Артура в камеру № 273. Она находилась в третьей галерее. Артур вошёл. Камера имела в длину тринадцать футов, в ширину — шесть и была очень высока. Стены снизу до половины выложены жёлто-бурым кирпичом, выше же выбелены. В одной стене высоко прорезано крохотное оконце за толстой решёткой, — вряд ли это можно было назвать окном. Даже в яркие солнечные дни сквозь него проникало сюда очень мало света. Электрический шар в металлической сетке, который включали снаружи, в коридоре, тускло освещал камеру. Пол был цементный, и на этом цементном полу стоял эмалированный кувшин и параша. Зловоние, распространяемое сотнями этих параш, придавало тюрьме специфический запах.
Кровать представляла собой нары, в шесть футов длиной и в два с половиной фута шириной, с одеялом, но без тюфяка. Над этим ложем на выступе стены стояла эмалированная кружка, тарелка с ложкой и оловянным ножиком. Над выступом висели грифельная доска с грифелем, и под доской была предупредительно положена маленькая Библия.
Осмотрев все, Артур обернулся и увидел, что надзиратель Коллинс стоит у дверей, словно ожидая, чтобы он высказал своё мнение о камере. Губу он немного подобрал, голову нагнул вперёд. Но убедившись, что Артур не намерен говорить, он молча повернулся и вышел из камеры.
Когда за ним загремела дверь, тяжёлая дверь с решётчатым «глазком», Артур присел на край дощатых нар, которые должны были служить ему кроватью. Итак, он в тюрьме. Это — тюремная камера, и он заперт в ней. Он больше не Артур Баррас. Он — «номер сто пятнадцатый».
Несмотря на принятое решение, холодный ужас охватил его. Всё было хуже, гораздо хуже, чем он ожидал. На воле легко говорить развязно о тюрьме, не имея понятия, что она собой представляет, а вот когда попадёшь в неё, это уже не так просто. Жуткое место! Он обвёл взглядом тесную, слабо освещённую камеру. Нет, что там ни говори, это будет не так легко.
В семь часов принесли ужин. Это был ужин сверх программы, специально для новоприбывших, и состоял он из чашки жидкой овсянки. Несмотря на тошноту, Артур заставил себя поесть. Он ел стоя и, окончив, снова сел на край нар. Он знал, что думать опасно. Но что же больше делать здесь? Библии он не мог читать, на доске писать ничего не хотелось.
Он размышлял: «Отчего я здесь? Оттого, что отказался убивать, отказался пойти и воткнуть штык в тело другого человека где-то на безлюдной полосе земли во Франции». Его сюда посадили не за убийство, а за то, что он отказался совершить убийство.
Это было странно, прямо-таки забавно, но чем больше он об этом думал, тем менее забавным оно ему представлялось. Скоро у него начали потеть ладони — признак нервного расстройства. Пот тёк с его ладоней так, что, казалось, никогда не перестанет течь.
Вдруг неожиданный звук, что-то вроде воя, заставил его задрожать. Он доносился снизу, со дна тюремного колодца, с самой нижней галереи, где были камеры одиночного заключения. Звериный неудержимый вой, в котором не было ничего человеческого. Артур вскочил. Нервы его, как натянутые струны, трепетали, отзываясь на этот жуткий вой. Он напряжённо вслушивался. Вой усилился до нестерпимого crescendo. Затем внезапно прекратился. Оборвался почти насильственной внезапностью. Наступившее вслед за тем молчание, казалось, гудело догадками о том, каким образом был прекращён вой.
Артур зашагал взад и вперёд по камере. Он ходил быстро, все ускоряя шаг. Он ждал, что вой начнётся снова, но было тихо! Он почти бегал по бетонному полу своей клетки, когда вдруг зазвонил звонок и потух свет.
Артур остановился как вкопанный посреди камеры. Потом медленно снял в темноте своё штемпелёванное хаки и лёг на дощатые нары. Но уснуть не мог. Он доказывал себе, что сегодня нечего было и ожидать сна, но со временем он привыкнет к твёрдой доске. Пока же целый калейдоскоп горьких мыслей мелькал и кружился в его мозгу. Казалось, громадное колесо вертится, разрастается, заполняет камеру. В этом колесе кружились лица, сцены. Отец, Гетти, Ремедж, Трибунал, «Нептун», мертвецы в шахте, убитые, распростёртые на полях сражений, с мёртвыми, протестующими глазами, — все смешивалось и вертелось, вертелось быстрее и быстрее в этом страшном колесе. Артур влажными от пота руками цеплялся за край доски, ища опоры против этого хаоса. А ночь шла.
В половине шестого, когда было ещё темно, зазвучал тюремный колокол. Артур встал. Умылся, оделся, сложил одеяло и убрал камеру. Только что он кончил, как в замке повернулся ключ. Странный то был звук: лязгающий скрежет, словно два металла соприкасаются против их воли. Этот звук врезался в самый мозг. Надзиратель Коллинс бросил в камеру несколько мешков, в которых перевозят почту, сказав:
— Заштопайте их!
И с треском захлопнул дверь.
Артур поднял с пола мешки, куски грубой рыжей парусины. Он не знал, как их нужно штопать. И снова бросил их на пол. Он сидел и смотрел на эти парусиновые мешки до семи часов, когда опять заскрипел ключ и ему сунули через дверь завтрак. Завтрак состоял из жидкой, как вода, овсянки и куска чёрного хлеба.
После завтрака Коллинс просунул в приоткрытую дверь свою нескладную голову. Он внимательно посмотрел на незаштопанные мешки, затем, с любопытством, на Артура. Но не сделал никакого замечания. Он сказал только (и довольно мягко):
— Выходите на прогулку.
Прогулка происходила на тюремном дворе. Двор этот представлял собой квадрат грязного асфальта, окружённый стенами громадной высоты, и в конце было устроено возвышение в виде площадки, на которой стоял надзиратель, следя за арестантами, развинченной походкой проходившими мимо него. Он смотрел на их губы, следя, чтобы они не беседовали между собой, и время от времени орал: «Не разговаривать!» Но старые каторжники уже так наловчились, что умели разговаривать, не шевеля губами.
Посреди двора была уборная, металлический навес в виде кольца, подпёртый низкими столбами. Кружившие по двору люди поднимали руки в знак того, что просят у надзирателя разрешения сходить в уборную. Когда они находились в ней, над металлическим кольцом виднелись их головы, внизу — ноги.
Оставаться долго в уборной считалось большим развлечением, и этой привилегией пользовались только любимцы надзирателя.
Артур плёлся вслед за другими. В бледном свете раннего утра эта группа бредущих по двору людей казалась чем-то нереальным, жутко-нелепым, как группа сумасшедших. На лицах их была печать унижения, упорной мысли об одном и том же, угрюмой безнадёжности. Их тела пропахли мерзким запахом тюрьмы, их руки висели как неживые.
На два человека впереди себя Артур заметил Хикса, который ухмыльнулся ему через плечо как знакомому.
— Не хочешь ли завести дружка, парень? — спросил он, умудряясь незаметно произносить слова углом рта.
— Не разговаривать! — заорал надзиратель Холл с площадки. — Эй, вы, там, номер пятьсот четырнадцатый, не разговаривать!
Шагают вокруг двора снова и снова, кружатся, как колесо в ночном бреду Артура, кружатся вокруг непристойного центра — уборной. Надзиратель Холл — как погонщик на беговом круге, его голос щёлкает как бич:
— Не разговаривать! Не разговаривать!
И эта безумная карусель носит название «прогулки».
В девять часов арестантов повели в мастерскую, длинное пустое помещение, где шили мешки. Артуру дали ещё порцию мешков. Надзиратель Биби, начальник мастерской, снабдив Артура мешками, заметил его неопытность в этом деле, наклонился к нему и стал объяснять.
— Смотри, дурачок, вот как надо их сшивать.
Он прошил толстой иглой два рубца грубой ткани, добродушно показав, как следует делать стёжки. И добавил насмешливо, но без всякого недоброжелательства:
— Если сошьёшь много, получишь вечером какао. Понимаешь, дурачок? Чашку славного, горячего какао!
Ласковая нотка в голосе Биби ободрила Артура. Он принялся шить. Человек сто занимались здесь тем же делом. Сосед Артура, старый человек с седыми висками, работал ловко и быстро, чтобы заслужить какао. Бросая на пол готовый мешок, он всякий раз чесал у себя под мышкой и украдкой бросал взгляд на Артура. Но не говорил ничего: заговорить — значило лишиться какао.
В двенадцать часов снова раздался звон. Работу в мастерской прекратили и потянулись по камерам обедать. В камере Артура щёлкнул замок. Обед состоял из похлёбки и хлеба с прогорклым маргарином. После обеда надзиратель Коллинс отодвинул заслонку «глазка» в двери. Его глаз, приложенный к отверстию, казался очень большим и зловещим. Он сказал:
— Вас сюда посылают не для того, чтобы бездельничать. Принимайтесь за эти мешки!
Артур принялся за мешки. Руки у него болели от проталкивания толстой иглой сквозь ткань, на большом пальце вскочил волдырь. Он не думал о том, что делает и зачем делает. Он работал уже автоматически, все шил и шил. Снова звук ключа в замке. Коллинс принёс ужин, — опять водянистая овсянка и ломоть хлеба. Войдя в камеру, он посмотрел на мешки, потом на Артура, и его короткая верхняя губа вздёрнулась, обнажая зубы. Не могло быть сомнений в том, что надзиратель Коллинс почему-то невзлюбил Артура. Но он не спешил издеваться над ним, у него было впереди очень много месяцев, и он по долгому опыту знал, что если не спешить, получишь гораздо больше удовольствия. Он только сказал, как бы размышляя вслух:
— И это всё, что вы сделали? Мы не потерпим здесь отлынивания от работы.
— Я не привык к этой работе, — отвечал Артур. Он невольно говорил заискивающим тоном, словно чувствуя, как важно быть в милости у Коллинса. Он поднял глаза, утомлённые напряжением, и ему показалось вдруг, что надзиратель стал пухнуть. Особенно голова, большая, уродливая голова, вырастала до фантастических размеров и принимала угрожающий вид. Артуру пришлось смотреть на Коллинса, заслонив глаза рукой.
— Советую вам поскорее привыкнуть, чёрт возьми! — Коллинс говорил очень тихо, но его уродливая голова ещё ближе надвинулась на Артура. — Не думайте, что, увильнув от военной службы, вы найдёте себе здесь тёплое местечко. Шейте мешки, пока не услышите звонок!
И Артур шил, пока не услышал звонок. А услышал он его в восемь часов. Резкий металлический звон наполнил всю глубину тюремного колодца и возвестил Артуру, что впереди — ночь одиночества.
Артур сел на край кровати, тупо разглядывая широкие чёрные клейма в виде стрел на своих брюках хаки и обводя эти стрелы указательным пальцем. Почему он заштемпелеван стрелами? Он весь покрыт ими. Все его тело, словно скованное столбняком, тёмным оцепенением, пронизано потоками широких чёрных стрел. У него было странное ощущение небытия, ощущение какого-то душевного уничтожения. Эти стрелы его убили.
В девять часов потух свет. Посидев с минуту в темноте, Артур упал, как был, не раздеваясь, на нары и, точно оглушённый, сразу уснул.
Но спал он недолго. Вскоре после полуночи его разбудил тот же вой, что ночью. Но на этот раз вой длился, длился, словно его забыли остановить. В нём звучало бешенство и полная растерянность. Артур в темноте вскочил с постели. Сон восстановил его силы. Душа в нём снова ожила, ужасно, мучительно ожила, и не могла вынести этого воя, и мрака, и одиночества. Он и сам завопил:
— Прекратите это, прекратите, ради бога, прекратите!
И начал колотить кулаками в дверь своей камеры. Он кричал и барабанил в дверь как безумный, и не прошло и минуты, как он услышал, что и другие так же вопят и колотят в двери. Из тёмных катакомб галерей поднялся шум громких криков и стуков. Но никто не обратил на него внимания, и крики и стук постепенно утихли, канули в мрак и молчание.
Артур некоторое время постоял, прижавшись щекой к холодной решётке двери, с протянутыми вперёд руками и бурно вздымавшейся грудью. Потом он сорвался с места и начал шагать по камере. Камера была так тесна, что в ней негде было шевельнуться, а он все шагал да шагал, не мог остановиться. Руки его были по-прежнему сжаты в кулаки, он, казалось, не имел силы разжать их. Время от времени он бросался на нары, но напрасно, измученные нервы не давали ему покоя. Только от движения становилось легче. И он продолжал ходить.
Он ходил и тогда, когда заскрипел ключ. Скрип ключа начинал новый день. Он подскочил от этого звука и остановился посреди камеры, глядя на Коллинса. Он сказал, задыхаясь:
— Я не мог уснуть из-за этого воя. Не мог спать из-за него всю ночь.
— Стыд и срам! — фыркнул надзиратель.
— Я не мог уснуть. Не мог! Что это за вой?
— Не разговаривать!
— Кто это воет? Что это такое?
— Сказано вам, не разговаривать! Это один болван взбесился, если уж хотите знать, он находится под наблюдением как умалишённый. А теперь замолчите. Никаких разговоров! — И Коллинс вышел.
Артур сжал лоб руками, всеми силами стараясь овладеть собой. Голова его валилась на грудь, ноги, казалось, не в силах были поддерживать тело. Он чувствовал себя смертельно больным. Он не мог есть похлёбку, которую оставил для него Коллинс, в такой же, как всегда, глиняной миске. Запах её вызывал у него нестерпимую тошноту. Нет, он не может есть эту похлёбку.
Неожиданно заскрипел ключ. Вошёл Коллинс и, посмотрев на Артура, вздёрнул губу. Он спросил:
— Почему не завтракаете?
Артур тупо посмотрел на него.
— Не могу.
— Встать, когда я с вами говорю!
Артур встал.
— Ешьте свой завтрак!
— Не могу.
Губа Коллинса снова поднялась, тонкая и синяя.
— Он недостаточно хорош для вас, а? Недостаточно изысканное кушанье для «Касберта»? Ешь, «Касберт»!
Артур повторил вяло:
— Не могу.
Надзиратель спокойно погладил подбородок. Дело принимало приятный для него оборот.
— Знаете, что с вами сделают? — сказал он. — Вас будут кормить искусственно, если вы не образумитесь. Впустят вам в пищевод кишку и вольют суп. Вот. Я это проделывал раньше и проделаю снова.
— Право, не могу, — возразил Артур, опустив глаза. — Я чувствую, что если начну есть, меня вырвет.
— Берите чашку, — скомандовал Коллинс.
Артур нагнулся и взял в руки чашку. Надзиратель Коллинс наблюдал за ним. Он с самого начала сильно невзлюбил Артура за то, что Артур хорошо воспитан, образован, что он джентльмен. Но была и другая причина. Её-то Коллинс и принялся медленно излагать:
— Смотрю я на вас, господин уклоняющийся. Терпеть не могу таких, как вы. Я сразу же вас заприметил, в ту минуту, как вы вошли. У меня, видите ли, сын в окопах. Этим многое объясняется, — не так ли? И этим объясняется то, что вы сейчас съедите свой завтрак. Ешьте, господин уклоняющийся!
Артур начал есть похлёбку. Он проглотил половину жидкой массы и сказал страдальческим голосом: «Не могу!» И в тот же миг его стошнило на сапоги Коллинса. Коллинс побагровел. Он подумал, что Артур нарочно выплюнул похлёбку на его сапоги. Не задумываясь, он нанёс Артуру страшный удар в лицо.
Артур побелел как бумага. Он смотрел на надзирателя мученическим взглядом.
— Вы не имеете права, — сказал он, болезненно задыхаясь. — Я пожалуюсь на вас за то, что вы меня ударили.
— Вот как, пожалуетесь? — фыркнул Коллинс, вздёрнув губу до последнего предела. — Так за одно уж пожалуйтесь и на это.
Он что есть силы размахнулся и ударом кулака свалил Артура наземь.
Артур упал на бетонный пол камеры и лежал неподвижно. Он слабо застонал, и при этом звуке Коллинс, подумав о сыне в окопах, злобно усмехнулся. Он обтёр свои испачканные рвотой сапоги о куртку Артура и, все ещё скаля зубы, вышел из камеры. Ключ со скрипом повернулся в замке.
XIII
В тот день, когда Артур лежал без чувств в луже рвоты на цементном полу камеры, Джо Гоулен сидел в Центральной гостинице Тайнкасла перед тарелкой с устрицами. Среди других прелестей Джо недавно открыл устрицы. Занятная штука эти устрицы, занятная во всех отношениях, а особенно любопытно, что их можно съесть такое количество! Джо мог без всякого усилия одолеть полторы дюжины, когда у него бывало подходящее настроение, а оно у него бывало постоянно. И, ей-богу, они очень вкусны с лимонным соком и соусом Табаско, а лучше всего — крупные и жирные.
Некоторые вещи, например мясо и цыплят, теперь труднее стало доставать, а вот устриц, когда наступал их сезон, люди опытные всегда могли получить в Центральной. Впрочем, он, Джо, мог достать здесь всё, что угодно. Он заглядывал в Центральную так часто, что стал здесь своим человеком, все увивались вокруг него, и даже старший официант, старый Сью (звали его, собственно, Сьючерд, но Джо обращался со всеми запанибрата и фамильярно сокращал имена) — старый Сью прибегал на его зов быстрее всех других.
— Почему вы не купите себе несколько Крокерских и Диксоновских? — спросил Джо, так, между прочим, у старика Сью несколько месяцев тому назад. — Не делайте испуганных глаз, я знаю, что вы спекуляциями не занимаетесь, семейный человек и всё такое, — не так ли, Сью? Но это совсем другое дело, и вам бы следовало, просто так, для забавы, купить себе сотенку этих акций.
Через неделю Сью подстерёг Джо у входа в ресторан, чтобы подобострастно, чуть не на коленях, поблагодарить его за совет, и усадил его за лучший столик в ресторане.
— Ну, пустяки, Сью, не стоит благодарности. И сколько вы заработали на этом деле? Шестьдесят фунтов? Пригодится на сигары, — а, Сью? Ха-ха-ха! Отлично, отлично, вы мне услужите, я — вам. Понимаете?
«Деньги! — думал Джо, поддёв последнюю устрицу и ловко отправляя её в рот. — За деньги все можно достать». — Пока лакей убирал раковины и ходил за бифштексом, Джо весело оглядывал зал ресторана. Ресторан Центральной в последнее время напоминал модный курорт. Даже по воскресеньям он бывал битком набит, здесь собирались все преуспевающие люди, дельцы, умевшие ловить самую крупную рыбу в мутной воде. Джо был уже знаком с большинством из них: с Бингамом и Ховардом, членами Комитета снабжения армии, со Снэгом, адвокатом, с Инграмом, совладельцем пивоваренного завода «Инграм и Тугуд», Вэйнратом, столь нашумевшим на Тайнкаслской бирже, и Пеннингтоном, специальностью которого было производство «синтетического варенья». Джо заводил связи осмотрительно. Он искал людей с деньгами, всех тех, кто мог быть ему полезен. Личные симпатии здесь никакой роли не играли, он поддерживал знакомство лишь с теми, кто мог помочь ему выдвинуться. И благодаря своей внешней сердечности и уменью сходиться с людьми, он пролезал повсюду и слыл отличнейшим малым.
Два человека у окна привлекли его внимание. Он кивнул им, и каждый из них в ответ помахал ему рукой. Джо усмехнулся с тайным удовлетворением. Способная парочка эти Босток и Стокс, — да, оба умеют обделывать делишки. Босток — это сапоги, до войны у него было небольшое предприятие, маленькая фабрика в Ист-Таун, доставшаяся ему по наследству. Но за полтора года войны Босток сумел обеспечить себя целой пачкой договоров на военные поставки. Дело тут, конечно, не в договорах, хоть они и выгодны. Дело в сапогах. В сапогах, которые поставлял Босток, не было ни дюйма кожи. Ни единого жалкого дюйма! Босток сам проговорился ему об этом как-то вечером в «Каунти», когда чуточку подвыпил. Он употреблял вместо кожи особый сорт коры, за непрочность которой можно было поручиться.
— Но дело-то в том, — слезливо объяснял Босток, — что сапоги большей частью переживают тех бедняг, которым они выдаются. Какая жалость! О боже, скажи, Джо, ну не печально ли это? — хныкал пьяный Босток в припадке патриотической скорби, пролив слезу в своё шампанское.
Стокс торговал готовым платьем. За последние несколько месяцев он откупил все помещения над своей мастерской и теперь мог в разговорах упоминать «о своей фабрике». Стокс был величайший патриот во всём Крокерстаунском районе: он постоянно твердил о «государственных нуждах», заставлял своих мастериц работать сверхурочно без оплаты, не давал им обеденного перерыва, держал их и по воскресеньям часто до восьми часов вечера. Большую часть работы он отдавал «на дом», по соседним квартирам. За шитьё пары брюк платил семь пенсов, за полное военное обмундирование — один шиллинг шесть пенсов. Рубашки хаки он отдавал шить по два шиллинга за дюжину и вычитал из этих денег по два и три четверти пенса за катушку ниток. Солдатские штаны отдавал в окончательную отделку по одному с четвертью пенса за пару, за тёплые набрюшники платил женщинам по восьми пенсов за дюжину, с их нитками и иголками. А сколько же он наживал? Джо даже облизнулся от зависти. Взять хотя бы эти набрюшники. Джо было доподлинно известно, что некто «повыше» откупал их у Стокса по восемнадцати шиллингов за дюжину. А Стоксу они обходились всего по два шиллинга десять пенсов дюжина! Замечательно! Правда, кто-то из этих скотов-социалистов добился, чтобы Стокс платил работавшим на него «квартирникам» на круг по пенсу в час, а в Совете тем же социалистом был поднят вопрос о «потогонной системе» на фабрике Стокса. «Ба! — подумал Джо. — Потогонная система, скажите, пожалуйста! Что, разве эти женщины не дрались из-за работы у Стокса? Охотниц сколько угодно, — стоит хотя бы взглянуть на оборванные толпы, стоящие в очереди за маргарином! Надо же учесть, что у нас война!»
Джо знал по опыту, что ничто так не помогает человеку встать на ноги, как война. Во всяком случае, свою удачу он приписывал войне. На заводе Миллингтона он сумел себя поставить, все там теперь его боятся, и Морган, и Ирвинг, даже этот старый упрямец Добби. Джо усмехнулся. Развалясь на стуле, он старательно снимал ленточку с гаванской сигары. Пускай себе эти проклятые спекулянты Стокс и Босток курят сигары с неснятыми ярлычками, он получше их знает правила хорошего тона. Улыбка Джо стала мечтательной. Но вдруг он выпрямился и закивал с усиленной приветливостью, увидев подходившего к нему Джима Моусона. Он так и рассчитывал, что Моусон, который по воскресеньям всегда обедал дома, зайдёт сюда часам к двум.
Джим неторопливо пробирался через переполненный людьми зал к столику Джо. Его глаза из-под тяжёлых век поднялись на Джо, молча кивнувшего в ответ: так здороваются люди, понимающие друг друга. Некоторое время Моусон с скучающим видом оглядывал ресторанный зал.
— Виски, Джим? — предложил, наконец, Джо.
Джим отрицательно покачал головой и зевнул. Снова пауза.
— Как дела на заводе?
— Недурны, — Джо с небрежным видом вынул из жилетного кармана исписанный клочок бумаги. — За последнюю неделю выпустили двести тонн шрапнели, десять тысяч бомб Миллса, тысячу гранат и тысячу пятьсот восемнадцатифунтовок.
— Господи Иисусе, — сказал Джим равнодушно, доставая из стеклянной вазочки зубочистку, — да этак вы один собственными скромными силами ликвидируете проклятую войну, Джо, если не будете осторожнее!
Джо хитро усмехнулся.
— Не беспокойтесь, Джим. Некоторые из этих бомб таковы, что ими не расколоть и кокосового ореха. Никогда ещё я не видел столько раковин[23] в отливке, сколько их было на этой неделе. В этом виноват чугун, который вы нам последний раз доставили, Джим. Безобразие! Половина оболочек вышла похожей на швейцарский сыр. Все эти снаряды не взорвутся. Нам пришлось замазывать дыры и наложить два слоя краски.
— Ах! — вздохнул Джим. — Так они, пожалуй, не угодят в цель, а?
— Нет, конечно. Чёрт бы вас побрал, Джим! Они, верно, будут лететь не туда, куда надо, если вообще вылетят из жерла.
— Жаль, — посочувствовал Джим, усердно работая зубочисткой. Затем спросил: — Сколько вы можете взять на этой неделе?
Склонив голову набок, Джо делал вид, что подсчитывает в уме:
— Пожалуй, пришлите мне сто пятьдесят тонн.
Моусон кивнул головой.
— И вот что, Джим, — продолжал Джо. — В фактуре укажите на этот раз триста пятьдесят тонн. Мне надоело вертеться из-за какой-нибудь лишней сотняги.
Загадочный взгляд Джима, казалось, вопрошал, не опасно ли это.
— Не следует слишком спешить, — сказал он, наконец, серьёзным тоном. — Не забывайте о Добби.
— А, что там! К нему поступит фактура, и он не будет знать, сколько мы израсходовали чугуна в литейной. Если только его чёртовы цифры сходятся, он уверен, что весь выпуск продукции у него как на ладони.
Джо говорил, пожалуй, с некоторой излишней горячностью; его первые вкрадчивые попытки подкупить Добби, угловатого, чопорного педанта в пенсне, потерпели полную неудачу. Но, к счастью, Добби и в тех случаях, когда он вмешивался, легко было провести. Всё его внимание было сосредоточено на точности и аккуратности ведомостей. Практическая же сторона дела оставалась ему совершенно неизвестной. Вот уже несколько месяцев Джо в компании с Моусоном проделывал разные ловкие махинации. Сегодня, например, он заказал ему сто пятьдесят тонн железного лома, но в счёте, правильность которого он удостоверит своей подписью, будет указано триста пятьдесят тонн. Добби уплатит за триста пятьдесят тонн, а Моусон и Джо поделят поровну деньги за двести тонн по семи фунтов за тонну. Пустяковый заработок — всего каких-нибудь тысяча четыреста фунтов! Это только второстепенный доход в совместной деятельности Джима и Джо. Тем не менее достаточный, чтобы смиренно благодарить бога за дары войны.
Закончив деловые переговоры к общему удовольствию, Моусон откинулся на стуле, любовно поглаживая себя по животу. Наступило молчание.
— Ага, вот они оба идут сюда, — объявил, наконец, Джим.
Стокс и Босток встали, перешли зал и остановились у их столика. Оба раскраснелись от еды и водки, были веселы, но держали себя важно. Стокс протянул Джо и Моусону свой портсигар. Когда Джо, отложив уже наполовину выкуренную гаванну, нагнулся, выбирая, над оправленным в золото портсигаром из крокодиловой кожи, Стокс сказал с совершенно излишним подмигиванием:
— Нечего вам их обнюхивать, они мне стоят по полдоллара штука.
— Цены не на шутку поднялись, чёрт возьми, — с напыщенным видом вставил Босток. Он выпил только четыре порции бренди. Немного пошатывался, но сохранял приличную серьёзность. — Известно вам, что одно дрянное яйцо стоит пять пенсов?
— Ну, вам-то это по средствам, — заметил Джо.
— Я лично яиц не ем, — возразил Босток. — Яйца вредны для печени, и, кроме того, я слишком занят. Я покупаю сейчас чертовски большой дом в Кентоне; и жена моя и дочка этого хотят. О женщины, женщины!.. Но я хотел сказать вот что: как же, чёрт возьми, сможет ещё продолжаться война, если яйцо стоит пять пенсов?
Моусон, обрезая сигары, вставил:
— А вы себя застрахуйте. Я тоже так сделал. Накиньте пятнадцать процентов на тот случай, если война окончится в этом году. Это имеет смысл.
Босток возразил благоразумно:
— Я говорю о яйцах, Джим.
Стокс подмигнул Джо и спросил:
— Почему курица переходит дорогу?
Босток посмотрел на Стокса и сказал важно:
— Дурак!
— Сам дурак, — отвечал Стокс, любовно прислоняясь к плечу Бостока.
Джо и Моусон невольно обменялись быстрым взглядом, выражавшим презрение к этой паре: «Стокс и Босток не умеют обращаться с деньгами, они хвастуны, такие долго не продержатся, не сегодня-завтра вылетят в трубу». Джо был чрезвычайно польщён этим молчаливым единомыслием между ним и Моусоном, его уважение к себе возросло. Он испытывал теперь почти пренебрежение к Стоксу и Бостоку, чувствовал себя выше их обоих. Он с видом превосходства посасывал сигару и холодно и насмешливо пыхтел, выпуская дым.
— Куда вы собираетесь, Джим? — любезно осведомился Стокс у Моусона.
Моусон вопросительно взглянул на Джо.
— Пойдём в «Каунти», я полагаю.
— Это и нам подходит, — сказал Босток. — Идём в клуб все вместе.
Джо и Моусон встали, и вся компания направилась к двери. Рассыльная, стоявшая у дверей, услужливо распахнула их перед четвёркой торжествующих самцов, великолепно откормленных и одетых, перед этими хозяевами вселенной. Внушительное зрелище представляла их группа на ступенях Центральной гостиницы. Джо стоял немного позади, поправляя своё синее шёлковое кашне.
Моусон интимно-дружеским тоном обратился к нему:
— Пойдём, Джо, нас как раз четверо для партии в бильярд.
Джо с сожалением посмотрел на свои красные платиновые часы в браслете.
— Нет, Джим, мне очень жаль, но я сегодня занят.
Босток заржал и погрозил жирным пальцем:
— Тут замешана юбка! Его ждёт леди по фамилии Браун.
Джо покачал головой.
— Дела, — возразил он учтиво.
— Дела военного времени, — предположил Стокс, двусмысленно хихикая. — А такие дела требуют бдительности.
Они с завистью смотрели на Джо.
— Ну, тогда до свиданья, — сказал Босток. — Весёлой прогулки!
Моусон, Босток и Стокс пошли в клуб. Джо посмотрел им вслед, потом сошёл на тротуар и торопливо зашагал к тому месту, где оставил свой автомобиль. Он завёл мотор и направился в Виртлей: он обещал Лауре заехать за ней в столовую.
Задумавшись, проезжал он улицы, по-воскресному тихие. Голова его была полна мыслей о проектах Моусона, о деньгах, сделках, гранатах, стали, а желудок полон вкусной пищи. Он с удовольствием подумал о том, что ожидало его сегодня днём. Улыбнулся самодовольной масляной улыбкой. Лаура — молодчина, он ей кое-чем обязан. Она научила его множеству вещей, — начиная с того, как завязывать новый галстук, и кончая тем, где найти ту маленькую отдельную квартирку, которую он занимал вот уже полгода. Лаура его обтесала. Ну что ж, раз ей нравится делать для него кое-что!.. Вот, например, благодаря ей он стал членом клуба «Каунти», и она же незаметно сумела устроить так, что его приглашают к себе и Говарды, и Теннингтоны, и даже супруга Джона Рэтли. Лаура с ума сходит по нём. (Усмешка Джо стала шире.) Теперь он отлично её понимает! Он всегда был самодовольно убеждён, что знает женщин: и робких, и холодных (эти-то самые несложные из всех), и «притворщиц». Но никогда раньше он не встречал таких страстных женщин, как Лаура. Неудивительно, что она не устояла перед ним, вернее, впрочем, — перед своей страстью.
Когда он проскользнул в сквер за Виртлейским военным заводом (по причинам, вполне понятным, они обычно встречались здесь), Лаура уже обогнула угол и шла к нему своей изящной походкой. Её пунктуальность понравилась Джо. Он приподнял шляпу и, не выходя из автомобиля, открыл дверцу. Лаура вошла, и Джо, не говоря ни слова, поехал по направлению к своей квартире.
Несколько минут оба молчали, как молчат люди, между которыми полная близость. Джо было приятно, что Лаура сидит рядом с ним. Она чертовски эффектная женщина. Этот тёмно-синий костюм особенно ей к лицу. Он чувствовал к ней сейчас то же, что чувствует муж к все ещё любимой жене. Конечно, она теперь уже не возбуждала его так, как прежде, уверенность в её привязанности отнимала у вожделений их прежнюю остроту.
— Где вы завтракали? — спросила она наконец.
— В Центральной, — ответил Джо небрежно. — А вы?
— Я съела в столовой бутерброд с ветчиной.
Джо снисходительно рассмеялся. Он знал, что к еде Лаура была равнодушна.
— Неужели вам ещё не надоело ходить в эту столовую и кормить канареек? — сказал он.
— Нет. — Она помолчала. — Мне приятно думать, что во мне ещё есть какие-то хорошие инстинкты.
Джо снова расхохотался и прекратил разговор на эту тему. Они говорили об обыкновенных вещах, пока не доехали до самого конца Северной дороги, где в уединённом тупичке, имевшем форму полумесяца, в стороне от проезжей дороги, находилось жилище Джо. Это был, собственно, нижний этаж разделённого на две половины дома; в комнатах — высокие потолки, камины, лепные украшения в стиле Адамса и ощущение простора благодаря открытым садам впереди и позади дома. Лаура обставила для него квартиру с несомненным вкусом, — она была мастерица на такие вещи. Всё было отлично налажено. По утрам приходила подёнщица делать что нужно по хозяйству, а так как отсюда до Ерроу было целых пять миль, то они с Лаурой были здесь в полной безопасности и могли не бояться, что их связь откроется. Тем, кто видел, как Лаура приезжала и уезжала, давали очень ловко понять, что она — сестра Джо.
Джо отпер дверь своим американским ключом, и они вошли. В столовой он включил электрическую печку, сел и стал снимать ботинки. Лаура налила себе стакан молока и пила стоя, глядя Джо в спину.
— Выпейте виски с содой, — предложила она.
— Нет, не хочется. — Он взял воскресную газету, лежавшую на столе, и отыскал биржевую хронику.
Лаура, допив молоко, некоторое время молча наблюдала Джо. Потом от нечего делать походила по комнате, наводя всюду порядок и как будто ожидая, чтобы Джо заговорил; но, не дождавшись, прошла в смежную с столовой спальню Джо. Он слышал, как она, раздеваясь, ходила по спальне, и, опустив газету, слабо усмехнулся. Они с Лаурой каждое воскресенье после завтрака ложились в постель, спокойно, степенно, как другие люди ходят по воскресеньям в церковь; но в последнее время желания Джо несколько поостыли, и ему доставляло удовольствие «дразнить Лауру». Вот и теперь он заставил её ждать целых полчаса, делая вид, что читает, пока, наконец, откровенно зевая, не вошёл в спальню. Лаура лежала в его постели, на спине, в белой ночной сорочке, простой, но прекрасного материала и покроя. Волосы её были аккуратно убраны, одежда аккуратно сложена на стуле, и в комнате стоял нежный запах её духов, исходивший от неё как призыв. Джо не мог не признать, что она «первоклассная» любовница. Неделю тому назад он немножко побаловался с одной девчонкой, работницей Виртлейского завода, — проводил её домой; девчонка славная, ничего не скажешь, и его прельстили краски рыжеватой блондинки после густой черноты Лауриных волос. Но дешёвый шик её ночного туалета, плохонькие простыни на постели вызвали в Джо отвращение. Да, несомненно, Лаура его воспитала! Очевидно, лучший способ научиться хорошим манерам — это спать с благовоспитанной женщиной.
Чувствуя, что Лаура смотрит на него, он не спеша раздевался, долго выкладывал на комод ключи, золотой портсигар, мелочь из карманов. Он даже постоял ещё в нижнем белье, медленно пересчитывая деньги, и только после этого подошёл и сел на край кровати.
— Вы что, решали, сколько мне заплатить? — спросила Лаура сдержанно.
Он громко захохотал, довольный, что может дать волю сдерживаемой до сих пор весёлости.
— В самом деле, Джо, — продолжала Лаура с той же иронией. — Я как раз сейчас подумала о том, что до сих пор вы только получали от меня все. Портсигар, часы, запонки, разные маленькие подарки. Да ещё пользование моим автомобилем. Даже эту мебель вы сумели у меня вытянуть. Да, да, я знаю, вы всё время собираетесь дать мне чек, а мне решительно наплевать, дадите вы мне его или нет. Смею думать, что я не мелочна. Просто иногда меня интересует вопрос, понимаете ли вы, сколько я для вас, так или иначе, сделала.
Джо, придя в отличнейшее расположение духа, щупал свои мускулы.
— Что ж, — отозвался он, — вы это делали потому, что вам так хотелось.
— Ах, вы вот как на это смотрите? — Она помолчала. — Как подумаю, с чего всё это началось… В то утро, когда вы приехали за квитанциями… Минута глупой слабости… А теперь вот что вышло!
— А! — Джо глупо осклабился. — Всё равно, это должно было случиться. Ты отлично знаешь, что влюблена в меня как кошка.
— Как ты мило выражаешься! Знаешь, Джо, я искренно уверена, что ты меня совсем не любишь. Ты просто меня использовал, использовал как только мог для своей карьеры.
— А разве и я тебе не был кое-чем полезен?
Молчание.
— Ты делаешь все, чтобы заставить меня возненавидеть себя самое, — медленно сказала Лаура.
— Полно, Лаура, не говори таких вещей, — запротестовал Джо. И, сбросив рубашку, скользнул в кровать и улёгся рядом с нею. Она испустила вздох, похожий на стон, словно сетуя на свою слабость, на свою страсть, и, повернувшись на бок, прильнула к нему.
Потом они спали около часу, но сон Джо был несколько беспокоен. Ему всегда претило, что Лаура тянется к нему после того, как его желание уже утолено. В начале их связи он из тщеславия любил щеголять перед ней мужской силой, старался подчеркнуть контраст между своим могучим телом и заметной дряблостью Стэнли. Но теперь ему это надоело: он вовсе не намерен ради её удовольствия изводить себя. Когда Лаура открыла глаза и поглядела на него, он, приподняв голову с подушки, ответил на этот взгляд слегка насмешливым взглядом.
— Ты меня больше не любишь, Джо?
— Ты знаешь, что люблю.
Она вздохнула и отвела глаза.
— О господи! — вырвалось у неё.
— Ну, в чём дело?
— Ни в чём. Ты, когда захочешь, можешь быть невыносимым. Иногда ты приводишь меня в ужасное состояние… Да, я сознаю, что поступаю отвратительно, но ничего не могу с собой поделать.
Джо всё смотрел на неё с тем тайным внутренним смехом, который душил его сегодня весь день. Он дошёл уже до такой изощрённости, что ему доставляло странное удовольствие наблюдать смену чувств на лице Лауры; особенно любил он наблюдать это лицо в минуты страсти, гордясь своей властью над ней, своей способностью утишать эту внутреннюю бурю. Да, он «хозяин» Лауры, как он выражался про себя. Разумеется, он ещё любит её, но не мешает, чтобы она иногда чувствовала свою зависимость. И сейчас, заметив в ней прилив нежности, он напустил на себя шутливую небрежность.
— Я думаю, пора нам чай пить, — сказал он. — У меня все внутри пересохло.
Уже рот его растягивался в улыбку, как вдруг зазвонил телефон. Все ещё улыбаясь, Джо перегнулся через Лауру и взял трубку.
— Алло! Да, говорит мистер Гоулен. Да, это я, Морган. Да… не знаю, нет, я понятия не имею… Что?! — голос Джо слегка изменился. Он сделал долгую паузу. — Неужели? Боже милосердный, да не может быть! Получена в конторе, вот как? Хорошо, Морган… Да, разумеется… Сейчас приеду. Да, приеду сам.
Джо повесил трубку, медленно сел в кровати. Наступило молчание.
— Что такое случилось? — спросила Лаура.
— Видишь ли… — Джо прочистил горло. — Видишь ли…
— Да ну же, говори!
Он медлил, теребя край простыни.
— В конторе только что получена телеграмма…
Лаура тоже села в постели. Вдруг она сказала:
— Это о Стэнли?
— Пустяки, — заторопился Джо. — С ним всё благополучно. Простая контузия.
— Контузия! — повторила Лаура. Губы у неё стали совсем белые.
— Да, вот и все, — отвечал Джо. — Ничего больше.
Лаура прижала руку ко лбу.
— О господи! — промолвила она упавшим голосом. — Я знала, что случится что-нибудь такое. Знала. Знала!..
— Но это пустяки, — твердил Джо. — Не огорчайся. У него нет ни царапины. Его только засыпало после взрыва, и он отпущен домой на поправку. Он даже не ранен, я же тебе говорю — это пустяки! — Он пытался взять Лауру за руку, но она её отдёрнула.
— На трогайте меня! — Она заплакала. — Оставьте меня!
— Но он даже не ранен…
Лаура порывисто отвернулась от него, вскочила с постели и, всхлипывая, сняла сорочку. Склонив обнажённое белое тело над стулом, она порылась в своих вещах и стала торопливо одеваться.
— Но, Лаура, — сказал протестующе Джо. Он первый раз видел её плачущей.
— Молчите! — крикнула она. — Чем меньше вы будете говорить, тем лучше. Я не знаю, что вы со мной сделали! Вы довели меня до того, что я себя презираю. А теперь Стэнли… О боже!..
Накинула жакетку, схватила шляпу и, не надев её, в слезах выбежала из комнаты.
Джо с минуту ещё лежал, опираясь на локоть, затем пожал голыми плечами, потянулся к столику у кровати, зевнул и закурил папиросу.
XIV
Была весна 1916 года. Уже почти четырнадцать месяцев прошло с тех пор, как Хильда и Грэйс приехали в Лондон работать в лазарете, и никогда ещё Хильда не чувствовала себя такой счастливой, как теперь. Тревожная перемена в характере отца, все мучительные отголоски несчастья в «Нептуне», мрачная история Артура, о которой сообщала в своих скорбных письмах тётя Кэрри, — все это очень мало её трогало. Когда Грэйс пришла к ней в слезах: «О Хильда, мы должны как-нибудь помочь Артуру, не можем же мы сидеть здесь и мириться с этим!» — Хильда отрезала: — «А что мы можем сделать? Ровно ничего. Только не вмешиваться в такие дела». И при всякой попытке Грэйс вернуться к этой теме Хильда все так же грубо обрывала её.
Дом лорда Келла находился в Бельгрев-сквере и представлял собой большой особняк, из которого убрали все, за исключением прекрасных хрустальных люстр, нескольких картин и гобеленов, превратив его в лазарет, для которого дом был великолепно приспособлен. Шесть комнат громадных размеров, каждая величиной в средний бальный зал, с высокими потолками и паркетом из полированного дуба, были отведены под палаты. Просторную оранжерею в конце дома преобразили в операционную. И здесь-то Хильда переживала счастливейшие минуты своей жизни.
В доме на Бельгрев-сквере Хильда делала замечательные успехи; через полгода она знала своё дело не хуже любой сестры милосердия с трёхлетним стажем. Мисс Гиббс, старшая сестра лазарета, уже отметила Хильду как нечто из ряда вон выходящее. Мисс Гиббс хвалила Хильду, перевела её в операционную. Здесь Хильда нашла применение своим талантам. Хмурая, замкнутая, педантичная, она выполняла свои обязанности в операционной с неукоснительной и непогрешимой аккуратностью. В свободное время она усердно училась, но не этим объяснялось совершенство её работы, а природной интуицией и темпераментом. Стоило посмотреть на Хильду, чтобы убедиться, что она не способна сделать какой-нибудь грубый промах. В первую неделю её работы в операционной мистер Несс несколько раз останавливал на Хильде свой быстрый и проницательный взгляд, когда она угадывала его распоряжения раньше, чем он успевал отдать их.
Несс, старший врач, низенький, рыжеватый мужчина, был груб и неприятно потел во время работы, но в области хирургии брюшной полости он творил чудеса. Через некоторое время он сказал, как будто мимоходом, мисс Гиббс, что Хильда скоро может оказаться для него очень полезной помощницей в операционной.
Когда Хильде рассказали о том, что Несс заинтересовался её работой, она не выказала никакого волнения. «Высочайшая честь» (как напыщенно выражалась мисс Гиббс) ничуть не тронула Хильду. Она испытывала лишь лёгкий трепет внутреннего удовлетворения, быстро ею подавленный, и спокойствие ни на минуту ей не изменило. Успех укрепил давнишнее решение Хильды и поставил перед её честолюбием более высокую цель. Когда она стояла подле Несса, наблюдая, как он делает надрезы, накладывает швы или перевязывает сосуды, она думала не о том времени, когда в качестве операционной сестры будет ему уже настоящей помощницей. Нет, она смотрела, как Несс оперирует, и сосредоточенно представляла себе тот день, когда она сама начнёт делать операции. В этом и заключалась честолюбивая мечта Хильды, ей всегда хотелось стать врачом-хирургом. Всегда. Немного поздно, пожалуй, начинать, но ведь она ещё молода, ей только двадцать пять лет. Со времени чудесного освобождения из домашнего плена Хильда дала себе клятву ни перед чем не останавливаться на пути к этой цели. И она чувствовала себя счастливой — у неё есть будущее, есть работа и есть Грэйс.
Грэйс не могла похвастать такими блестящими успехами, как Хильда. О нет, Грэйс решительно ничем не блистала. Неряшливая, беспечная, неаккуратная, бедняжка Грэйс не обладала ни одним из качеств, необходимых для того, чтобы выдвинуться. В то время как Хильда ракетой взвилась в головокружительную высь операционной, Грэйс продолжала внизу скрести полы и мыть тазы. Грэйс на это не обижалась. Она ничуть не унывала: мисс Гиббс вызывала её дважды по поводу того, что она угощала чаем на кухне жён раненых, а раз — из-за того, что она тайком передала папиросы сержанту, обругавшему одну из сестёр лазарета и за это посаженному под арест. Грэйс (решительно заявляла мисс Гиббс) ни к чему не способна, безнадёжна, из Грэйс никогда ничего не выйдет. Если, добавляла мисс Гиббс, она не изменит своего поведения.
Но «поведение» Грэйс вытекало из её натуры, и никто, кроме мисс Гиббс и Хильды, по-видимому, не хотел, чтобы Грэйс это поведение изменила. Она была любимицей всех сестёр. В их общежитии на Слоун-стрит, находившемся на расстоянии четверти мили от лазарета, в тесную комнатку Грэйс, где всегда царил беспорядок, каждую минуту забегал кто-нибудь, чтобы попросить или предложить папиросу, или номер «Зрителя», или граммофонную пластинку, или плитку одного из тех суррогатов, что выпускались во время войны под именем «шоколада». Или чтобы пригласить Грэйс к чаю, в кино, на свидание с каким-нибудь братом, приехавшим домой в отпуск.
Хильда всегда этого терпеть не могла. К Хильде в её пуритански-опрятную комнату не заходил никто, да она и не хотела никого у себя видеть: никого, кроме Грэйс. Да, Грэйс Хильде была нужна, она хотела владеть ею нераздельно, всем её сердцем. Она замораживала посетителей Грэйс, в корне подрывала все её дружеские связи.
— Для чего, — заметила она презрительно как-то утром в конце марта, — для чего, не понимаю, ты водишься с этой Монгомери?
— Старая Монти — человек неплохой, Хильда, — оправдывалась Грэйс. — Мы с ней только ходили к Кардома.
— Она невозможная особа! — ревниво объявила Хильда. — В следующий свободный день ты пойдёшь куда-нибудь со мной. Я это устрою.
Хильда «устраивала» множество вещей для Грэйс и в своей собственнической любви к сестре продолжала ею командовать. А Грэйс, как всегда кроткая, простодушная и наивная, весело покорялась.
Но в одном Грэйс не хотела уступать Хильде: в вопросе о письмах. Она не убеждала Хильду, не противоречила ей. Она просто отказывалась подчиниться. И письма эти до смерти огорчали Хильду. Каждую неделю, а иногда и два раза в неделю, приходили письма из Франции с штемпелем «Действующая армия» и одним и тем же почерком на конверте, мужским почерком. Хильде было ясно, что Грэйс усиленно переписывается с кем-то на фронте, и в конце концов она не выдержала. В один апрельский вечер, возвращаясь вместе с Грэйс домой по тёмным улицам, Хильда сказала:
— Сегодня ты опять получила письмо из Франции?
Упорно глядя на мостовую, Грэйс ответила:
— Да.
Оттого, что Хильда была расстроена, она держала себя ещё холоднее и заносчивее обычного.
— Кто же это тебе пишет?
Грэйс сперва не отвечала. Она мгновенно покраснела в темноте. Но потом ответила (Грэйс не умела вывёртываться и хитрить):
— Это Дэн Тисдэйль.
— Дэн Тисдэйль! — Хильда была явно шокирована, в голосе её слышалось презрение. — Ты имеешь в виду сына булочника Тисдэйля?
— Да, — просто подтвердила Грэйс.
— Праведное небо! — вспыхнула Хильда. — Ты это серьёзно? В жизни не слышала ничего более тошнотворно-идиотского!
— Почему это идиотство?
— Почему? — фыркнула Хильда. — Почему? Неужели ты не находишь для себя унизительным заводить роман с каким-то неотёсанным парнем из булочной?
Теперь Грэйс была очень бледна, а голос её как-то особенно ровен.
— Ты умеешь говорить неприятные вещи, Хильда, — сказала она. — Но Дэн Тисдэйль ничем не заслужил, чтобы им брезгали. Таких милых писем, какие он пишет мне, я ни от кого в жизни ещё не получала. Я не нахожу в этом для себя ничего унизительного.
— Ты-то не находишь, — язвительно возразила Хильда, — да я нахожу. И я не допущу, чтобы ты вела себя как влюблённая школьница. Уже и так слишком много глупых женщин пожертвовали собой ради разных «героев войны». До чего это противно! Тебе придётся прекратить эту переписку.
Грэйс покачала головой.
— Извини, я этого не сделаю.
— Ты должна это сделать, говорю тебе.
Грэйс вторично покачала головой.
— Нет, не сделаю.
Слёзы стояли в её глазах, но голос звучал какой-то новой решительностью, которая укротила ярость Хильды и самым настоящим образом испугала её.
В этот вечер Хильда ничего больше не сказала. Но она заняла новую позицию, пытаясь сломить упорство Грэйс. Она высказывала по отношению к Грэйс ледяную холодность, говорила с ней резко, с каким-то гневным презрением, не замечала её. Это продолжалось целых две недели, а письма все приходили.
Затем Хильда под влиянием тайного страха вдруг переменила тактику. Она стала очень приветлива, извинилась перед Грэйс, ласкала и всячески ублажала её, водила к Кардома, в любимое кафе сестёр, и там угощала за чаем всем, что только можно было достать за деньги или благодаря знакомству Хильды с хозяйкой. Целую неделю Хильда баловала Грэйс, а та принимала это так же пассивно, как раньше попрёки. Потом Хильда снова сделала попытку убедить Грэйс прекратить переписку с Дэном. Но тщетно. Грэйс не соглашалась.
Хильда следила за этими без конца приходившими мерзкими письмами; ежедневно рано утром она сходила вниз и с ненавистью отыскивала их на полочке, где раскладывалась почта. Но вот в одно июньское утро она с дрожью увидела на только что прибывшем письме штемпель «Лофборо».
Она остановила Грэйс после завтрака. И спросила сдержанно:
— Что, он ранен?
— Да, — Грэйс не смотрела на неё.
— Тяжело?
— Нет.
— В лазарете?
— Да.
Хильда почувствовала тайное облегчение, у неё камень с души свалился: Лофборо далеко от Лондона, очень далеко. Раз рана не тяжёлая, Дэна скоро отправят обратно во Францию.
Но она скривила губы и сказала язвительно:
— А следовало бы, чтобы его привезли именно сюда. Так ведь полагается обычно в грошовых романах.
Грэйс торопливо отвернулась. Но раньше чем она успела уйти, Хильда прибавила:
— Так мило было бы, если бы он, проснувшись после хлороформа, увидел у своей кровати тебя, готовую заключить его в объятия!
Дрожь в голосе Хильды выдавала, как мучительно ей было говорить это, — да, страшно мучительно. Но она не могла сдержать себя. Она сгорала от ревности.
Грэйс ничего не ответила. Она ушла в палату с письмом Дэна в кармане халата. Во время дежурства она перечла его несколько раз.
Дэн участвовал в большом сражении на Сомме и был ранен в левую руку у локтя и у кисти. Он писал, что рана почти сразу стала заживать и рука ничуть не болит, но всё дело в том, что он не владеет ею.
В конце июля письма Дэна стали приходить нерегулярно, и однажды вечером (это было в последний день июля) Грэйс, возвращаясь домой по Слоун-стрит, увидела, что как раз напротив их общежития стоит какой-то военный с рукой на перевязи. Она была одна и шла довольно медленно, утомлённая, опечаленная мыслями об Артуре и о переменах дома, в Слискэйле. Сегодня как-то сразу все представилось ей в мрачном свете. Мисс Гиббс опять прочла ей нотацию за неряшливость, потом она была удручена отсутствием писем от Дэна, — просто удивительно, как нужны стали ей эти письма! При виде мужчины в военном она остановилась, все ещё не совсем веря глазам. Но вдруг поверила. Сердце у неё так и запрыгало. Это был Дэн. Он перешёл через улицу и поклонился ей.
— Дэн! А я думала… Да, я так и подумала, что вы это вы.
Радость, проснувшаяся в ней при виде Дэна, светилась на её лице. Она уже не чувствовала усталости, забыла и о ней и о своей печали, протянула руку.
Они застенчиво, не говоря ни слова, пожали друг другу руки. Дэн до болезненности робел перед Грэйс, он, кажется, почти боялся взглянуть на неё. Грэйс никогда ещё не видела, чтобы кто-нибудь робел перед нею, и это казалось ей таким смешным, что ей захотелось и смеяться и одновременно плакать. Торопливо, чтобы помешать себе сделать глупость, она сказала:
— Вы здесь ждали меня, Дэн? Не заходили в дом?
— Нет, не хотел вас беспокоить. Я подумал, что смогу задержать вас на минутку, когда вы будете проходить.
— На минутку! — Она опять улыбнулась. И вдруг остановила взгляд на раненой руке Дэна. — Как ваша рука?
— Врачам пришлось повозиться с кистью… из-за сухожилий, знаете ли. Меня направили сюда для ортопедического лечения в клинике Ленгхема. Электричеством и каким-то новым гимнастическим аппаратом. Потребуется полтора месяца лечения, раньше чем я смогу вернуться на фронт.
— Полтора месяца!
Её радостное восклицание немного ободрило Дэна. Он сказал с замешательством:
— Я подумал, что вы… то есть… что вы, может быть, не откажетесь… если у вас нет сегодня никакого более интересного занятия…
— Нет, — сказала она с некоторой стремительностью, — не откажусь. И у меня нет ничего более интересного. — Она подождала, глядя на него блестящими глазами. Волосы у неё смешно торчали из-под шапочки сестры милосердия, одна щека была заметно испачкана сажей. — Завтра у меня два часа свободных. Пойдём куда-нибудь пить чай?
Он засмеялся, все ещё не поднимая глаз:
— Об этом-то я и хотел просить вас.
— Я знаю, знаю, это безобразие, что я сама себя приглашаю, — болтала без умолку Грэйс, — но, Дэн, это так чудесно, что я слов не нахожу. За шесть недель мы можем проделать сотню вещей.
Она вдруг круто остановилась.
— Но, может быть, вы переписывались и с какой-нибудь другой девушкой и теперь захотите гулять с ней?
Дэн с таким огорчением посмотрел на неё, что пришла очередь Грэйс смеяться. И она радостно засмеялась. Как приятно снова увидеть Дэна. Дэн всегда был чудесным товарищем, ещё с тех дней, когда он катал её в фургоне по Аллее и позволял выбрать в его корзинке самую лучшую булочку с кремом. Тот же Дэн делал ей свистки из побегов ивы, и показывал гнездо королька в роще, и привозил ей венки из колосьев с фермы Эвори. И, несмотря на мундир младшего лейтенанта и руку на перевязи, Дэн ничуть не изменился, был все тем же Дэном её радостного детства. Полагалось ему вернуться с фронта «совершенно преобразившимся и внутренне и внешне», лаконичным и властным. Но Дэн, как и она, никогда не переменится. Он всё тот же застенчивый, скромный Дэн. Грэйс и в голову не приходило, что она влюблена в Дэна, но она чувствовала, что с тех пор как уехала из дому, она ещё никогда не была так счастлива, как сейчас. Она подала Дэну руку, прощаясь с ним.
— Завтра в три, Дэн. Ждите меня на улице. И не подходите слишком близко, иначе Мэри-Джен уволят из-за вас.
Она взбежала по лестнице раньше, чем Дэн успел что-нибудь сказать.
На следующий день они встретились в три часа и отправились пить чай в новую кондитерскую Гарриса на Оксфорд-стрит. Они не могли наговориться. Дэн, победив свою застенчивость, оказался интереснейшим собеседником, — так, во всяком случае, думала Грэйс. Он, со своей стороны, заставлял её рассказывать, жадно слушал всё, что она говорила, — и это было для Грэйс так непривычно и так приятно. Осмелев, она излила перед ним все своё беспокойство об Артуре и отце. Дэн выслушал её молча и сочувственно.
— Дома неблагополучно со времени той катастрофы, Дэн, — заключила она, и глаза её приняли грустное и серьёзное выражение. — Я не могу больше представить себе, что это тот самый старый наш дом. Всё как-то не верится, что я ещё вернусь туда.
Он кивнул головой.
— Понимаю, Грэйс.
Грэйс задумчиво посмотрела на него.
— Вы не вернётесь в «Нептун», — не правда ли, Дэн? О, я не вынесла бы мысли, что вы опять будете спускаться в эту ужасную шахту!
— Нет, — отвечал Дэн. — Пожалуй, хватит с меня. Понимаете, я имел время обдумать все. По правде сказать, у меня никогда душа не лежала к этой работе. Но не стоит повторяться, об этом уже много раз говорено… Виновато и несчастье в шахте и всё остальное. — Он помолчал. — Если я вернусь живым с фронта, я хочу стать фермером.
— Это хорошо, Дэн, — сказала она. Они продолжали разговаривать. Говорили так долго, что кельнерша два раза подходила к ним и надменно осведомлялась, не подать ли им ещё чего-нибудь.
Потом они погуляли в парке. И не заметили, как прошло время до пяти часов. Перед общежитием сестёр Грэйс остановилась и сказала:
— Если я вам не очень надоела, Дэн, то, может быть, мы как-нибудь снова погуляем вместе?
Они стали часто гулять вдвоём. Ходили вместе в самые неожиданные места и наслаждались, — ох, как наслаждались! Гуляли по набережной Чельси, ездили на пароходике до Путнея, омнибусом в Ричмонд; открывали забавные маленькие кофейни, заказывали макароны и minestrone в Сого, — и всё это было, может быть, и банально, но чудесно, все это переживалось людьми миллионы раз, но Дэном и Грэйс — впервые.
Однажды вечером, возвращаясь с прогулки в Кенсингтонском парке, они у общежития столкнулись лицом к лицу с Хильдой. Хильде было известно об экскурсиях Грэйс и Дэна, и Хильда, хотя и горела желанием высказаться, хранила холодное и язвительное молчание. Но сегодня Хильда остановилась. Она с ледяной усмешкой посмотрела на Дэна и сказала:
— Добрый вечер!
Это походило на удар по лицу. Дэн ответил:
— Добрый вечер, мисс Баррас.
Постояли молча. Потом Хильда сказала:
— Вы, по-видимому, извлекаете из войны всё, что можете, мистер Тисдэйль.
Грэйс воскликнула запальчиво:
— Дэн ранен, — ты не это ли имеешь в виду?
— Нет, — возразила Хильда, все тем же нестерпимо-снисходительным тоном. — Я не совсем это имела в виду.
Дэн покраснел. Он посмотрел Хильде прямо в глаза. Наступило неприятное молчание, пока Хильда не заговорила снова.
— Мы вздохнём с таким облегчением, когда эта война окончится. Тогда каждый вернётся на своё место.
В значении этих слов нельзя было ошибиться. Дэн имел очень несчастный вид. Он торопливо простился, пожал им руки, не глядя на Грэйс, и зашагал прочь.
Войдя в дом, Хильда с презрительной миной обратилась к Грэйс:
— Помнишь, Грэйс, как мы в детстве играли в «счастливое семейство»? «Мистер Пирожок, пекаря сынок»?
И с застывшей на губах холодной и злой усмешкой она не спеша стала подниматься по лестнице.
Но Грэйс догнала её и яростно схватила за плечо:
— Если ты когда-нибудь ещё раз посмеешь говорить так со мной или с Дэном, — сказала она, задыхаясь, — я ничего общего с тобой больше иметь не буду, пока я жива!
Глаза сестёр встретились в долгом и гневном взгляде. И Хильда первая опустила свои.
Следующую вылазку Дэн и Грэйс устроили в четверг, на последней неделе отпуска Дэна. Это свидание должно было быть последним. Рука Дэна зажила, он уже снял повязку, и в понедельник ему предстояло ехать в свой батальон.
Они отправились в Кью-гарденс. Дэну очень хотелось увидеть этот парк. Он обожал сады, и поэтому прогулку в Кью они приберегли к концу. Но прогулка не обещала быть особенно удачной. День был серый и грозил дождём. Обоих, и Грэйс и Дэна, расстроила Хильда. Дэн был молчалив, Грэйс печальна. Очень печальна. Теперь у неё уже не было никаких сомнений в том, что она любит Дэна, её убивала мысль, что Дэн уезжает обратно во Францию, не узнав о её любви к нему. Разумеется, он её не любит. Он видит в ней просто друга. Да и может ли хоть один человек на свете полюбить такую, как она? Она глупая, ветреная, неряха и даже не красива. Невыносимая боль сжимала ей горло, и она молча шла рядом с также молчавшим Дэном.
Они подошли посмотреть на водяных птиц, плававших на маленьком озере под самой рощей, где росли колокольчики. Утки были очень красивы, и Дэн похвалил их. Потом прибавил уныло:
— Если я когда-нибудь буду иметь возможность, то разведу таких уток, как эти.
Грэйс отозвалась:
— Да, Дэн.
Больше она не находила что сказать.
Жалкие, растерянные, они стояли рядом у самой воды, любуясь ярким оперением птиц. Неожиданно пошёл дождь, настоящий ливень.
— О боже! — вскрикнула Грэйс.
— Бежим скорее! — сказал Дэн. — Сейчас польёт как из ведра.
Они бросились искать убежища. Побежали в оранжерею, где выращивались орхидеи. В другое время это бегство от дождя вызвало бы много смеха, но сегодня их и это не развеселило. Ничто не могло их развеселить.
На Грэйс была синяя форменная жакетка. Дэн же был без пальто, и его френч промок насквозь. Когда они очутились уже в оранжерее и отдышались, Грэйс повернулась к Дэну. Она озабоченно наморщила лоб:
— Ваша куртка вся промокла, Дэн.
Она огляделась: они были совершенно одни.
— Не можете же вы оставаться в ней! Давайте, я её высушу на трубах.
Дэн открыл было рот, чтобы отказаться, но закрыл его снова. Не говоря ни слова, стащил куртку и протянул её Грэйс. Он всегда слушался Грэйс, послушался и на этот раз. В то время как Грэйс брала куртку, с другой стороны оранжереи вошёл старик-садовник. Он видел, как они бежали сюда, спасаясь от дождя. Кивнул головой Дэну и улыбнулся Грэйс.
— Идите сюда сушить, сестрица, здесь трубы горячее.
Грэйс поблагодарила старика и пошла за ним к небольшой нише, где находилась батарея. Она встряхнула куртку Дэна и, вывернув наизнанку, растянула её на горячих трубах. Затем поглядела на себя в квадратное зеркальце, повешенное садовником над трубами. Волосы у неё растрепались от ветра и придавали ей ещё более обычного неаккуратный вид. «Боже! — подумала она с отчаянием. — Настоящее пугало! Неудивительно, если Дэну противно на меня смотреть».
Она дожидалась, пока высохнет куртка Дэна, и из вежливости рассеянно слушала болтовню словоохотливого старого садовника, который всё время то входил, то выходил и не переставал говорить, больше всего о том, как трудно теперь доставать топливо. Когда куртка высохла, Грэйс отнесла её Дэну. Дэн у дверей смотрел на дождь. Он обернулся и сказал жалобно:
— Конец недели будет дождливый.
— Да, похоже на то.
И она распялила на протянутых руках куртку, желая помочь Дэну надеть её. Дэн пугливо посмотрел на Грэйс, стоявшую перед ним как бы с раскрытыми объятиями, печальную, с взметёнными ветром волосами. Он смотрел, смотрел, и вдруг что-то похожее на стон вырвалось у него:
— Я люблю вас, Грэйс, люблю! — вскрикнул он. И они очутились в объятиях друг у друга.
Куртка валялась на земле. У Грэйс бешено колотилось сердце от счастья.
— О Дэн, — шепнула она.
— Я должен был сказать тебе, Грэйс, должен, должен был, я не мог… — твердил он, как будто оправдываясь.
Сердце её все ещё колотилось как безумное, безумное от счастья; глаза были полны слёз. Но теперь она ощущала спокойствие и силу.
— Ты в самом деле меня любишь, Дэн?
— О Грэйс…
Она подняла к нему глаза.
— Когда ты уезжаешь, Дэн?
Пауза.
— В понедельник.
— А сегодня какой день?
— Сегодня четверг, Грэйс.
Она спокойно смотрела на него.
— Давай обвенчаемся в субботу, Дэн.
Дэн побелел как бумага. Он смотрел вниз на Грэйс, и вся его душа перешла в этот взгляд.
— Грэйс! — сказал он шёпотом.
— Дэн!
Старый садовник, с любопытством подглядывавший за ними из-за орхидей, совершенно забыл об угольном кризисе, и с ним чуть не сделался сердечный припадок.
Они поженились в субботу. Грэйс отвоевала у мисс Гиббс отпуск на два дня. Это был их медовый месяц. Они его провели в Брайтоне. Как и предсказывал Дэн, конец недели был дождливый, но Грэйс и Дэну было всё равно.
XV
В конце одного августовского дня клеть медленно поднялась из «Парадиза», и из неё на площадку перед входом в шахту вышел Баррас в сопровождении Армстронга и Гудспета. На Баррасе был костюм шахтёра: тёмная норфольская куртка и такие же брюки, круглая кожаная шапочка, в руке толстая палка. Некоторое время он стоял перед конторой, разговаривая с Армстронгом и Гудспетом и ощущая на себе взгляды рабочих, как актёр, выступающий в большой роли.
— Пожалуй, — говорил он, как бы раздумывая, — вам следует сообщить в редакции газет. «Аргусу» во всяком случае. Им будет интересно это узнать.
— Конечно, мистер Баррас, — сказал Армстронг. — Обязательно позвоню им завтра.
— Сообщите им все подробности относительно предполагаемой стоимости нового рельсового пути.
— Слушаю, сэр.
— И кстати, Армстронг, вы бы могли объяснить им, что на этот шаг я решился главным образом из патриотических побуждений. Раз мы снова начинаем работу в «Парадизе», мы удвоим выпуск угля.
Кивнув на прощанье головой, Баррас направился к воротам; понимая, что рабочий костюм шахтёра придаёт ему скромное достоинство, он в таком виде пошёл через весь город к себе в «Холм». Через каждые несколько ярдов ему приходилось поднимать руку к шапке, отвечая на приветствия и почтительные поклоны. Он стал невероятно популярен. Его патриотическая деятельность приняла громадные размеры. Заключение Артура в тюрьму странным образом подстегнуло его энергию. Сперва этот сомнительный результат его методов воздействия привёл его в смятение. Его воображение, всецело занятое рядом собственных спешных дел, отвёртывалось от тревожащего образа сына, страдавшего в тюрьме. Он занял обдуманную позицию: не скрывал того, что Артур в тюрьме, искал случая упоминать об этом публично с этаким мужественным сожалением.
Все дружно находили, что Баррас поступил великолепно. Об этом случае много писали в газетах: «Аргус» поместил заметку в два столбца под заголовком «Отец-спартанец», «Воскресное эхо» — статью «Шапки долой перед патриотом». Дело это произвело потрясающую сенсацию не только в Слискэйле, но и в самом Тайнкасле. Баррас шествовал в ореоле ослепительной славы, и это было ему далеко не неприятно. Несколько раз, обедая с Гетти в Центральной, он замечал, что является предметом всеобщего внимания, и не мог подавить в себе трепета удовольствия. Он теперь много бывал на людях, греясь в лучах всеобщего одобрения. Он дошёл до такого состояния, когда сознательно меняют весь строй жизни. Вначале он делал это из инстинкта самосохранения, теперь — сознательно. У него не бывало минут тайного раздумья, критического самоанализа. Некогда, некогда! Казалось, он, запыхавшись, раскрасневшись, бросает слово на ходу, через плечо, и спешит, спешит куда-то. Он был весь поглощён внешним миром, все больше уходил в свою общественную деятельность, его тешили только яркий свет, шум, приветственные клики и толпа вокруг него.
В Трибунале он удвоил усердие. Когда Баррас заседал тут в роли вершителя судеб, то даже в самых бесспорных случаях уже нечего было надеяться на освобождение от призыва. Нетерпеливо барабаня пальцами по столу, он делал вид, что беспристрастно выслушивает бессвязные аргументы и взволнованные протесты. На самом же деле он не вдумывался в логику проходивших перед ним случаев; его решение бывало принято уже заранее: никому никакого освобождения.
С течением времени, когда его усердие начало слабеть, он всё ускорял процедуру суда и, пропуская дела одно за другим, гордился количеством их, рассмотренных в каждом заседании. После такого удачного дня он возвращался вечером домой с чувством удовлетворения и сознанием, что он заслужил одобрение своих сограждан.
А в этот вечер, когда он шёл с рудника домой по Каупен-стрит, на лице его было написано ещё большее, чем обычно, довольство собой. Это гордое чувство было вызвано принятым сегодня решением относительно прокладки новой дороги в «Нептун». Месяц за месяцем он сетовал на то, что доступ в «Парадиз» преграждён обвалом, но не мог решиться на большие затраты, которых требовало проведение нового штрека через подмытую водой твёрдую породу. Наконец, теперь, представив куда следует свои веские соображения, он получил разрешение отнести расходы по прокладке дороги в «Парадиз» за счёт будущих поставок государству угля из «Парадиза». Новая дорога была оплачена ещё до её прокладки. Ничто не могло помешать увлекательному процессу накопления «прибылей военного времени». Цена на уголь поднялась ещё на десять шиллингов за тонну, и Баррас богател на «Нептуне» скорее, чем он когда-либо мог себе представить. В глубине души он тайно упивался сознанием своего богатства, это сознание поддерживало его как наркотик.
Он не был скуп, он просто знал цену деньгам. Он любил тратить их, ему доставляла почти детское удовольствие мысль, что истратить пять фунтов для него всё равно, что истратить пять пенсов. И то возбуждение, в котором он теперь постоянно находился, вызывало потребность в мелких тратах, чтобы жизнь, открывавшая ему столько возможностей не прошла буднично, без всяких событий. У него появилась страсть приобретать. В «Холме» уже произошли разительные перемены: новая мебель, ковры, новый граммофон, автомобиль, роскошные новые кресла, специальный аппарат для смягчения питьевой воды, электрическая пианола, заменившая старый американский орган. Знаменательно, что картин он больше не покупал. Это он делал только в те времена, когда меньше давал волю своей страсти к приобретению. Правда, его и сейчас ещё тешило сознание, что он владеет «сокровищами искусства», и он частенько повторял с довольным видом: «мои картины — целое состояние», но в годы войны он этой своей коллекции не умножал. Теперь его привлекало больше все вычурное, вкусы его стали примитивнее и неустойчивее. Он покупал под влиянием прихоти; у него появилась настоящая страсть к выгодным покупкам «по случаю». Он стал постоянным посетителем Тайнкаслского Пассажа, где было множество лавок антикваров и старьёвщиков, и из этих экспедиций он всегда возвращался домой с триумфом, таща какую-нибудь покупку.
Подарки, которые он делал Гетти, были в таком же роде. Это были не прежние простые знаки отцовской привязанности, не конфеты, духи или перевязанная лентами коробка носовых платков, а подношения совсем иного характера.
Подумав о Гетти, Баррас самодовольно усмехнулся. Почти незаметно он привык смотреть на Гетти как на нормальное развлечение после тяжких трудов. Гетти ему всегда нравилась. Ещё в те далёкие времена, когда она, двенадцатилетняя девочка, вскакивала к нему на колени и просила «прозрачную тянучку», — так она называла пастилки, которые он всегда носил в жилетном кармане, — он испытывал к ней странное влечение. Он вдыхал исходивший от неё запах мыла и свежей, хорошо вымытой кожи и думал о том, что из Гетти выйдет славная жена для Артура. Но теперь, после позорного поведения Артура, всё изменилось. Перемена произошла в то воскресенье, в столовой «Холма», когда Гетти, зарыдав, позволила Баррасу утешать себя. С этой минуты Баррас принялся «искупать» прегрешение Артура. Предлогом служило сострадание к Гетти. Нужно было загладить обиду, развлечь Гетти, и когда произошла окончательная катастрофа — заключение Артура в тюрьму, — заставить её не думать об этом. Всё это отвечало настроению Барраса и увлекало его тем сильнее, чем больше возрастало это новое, постоянно подхлестывающее его беспокойство. Он стал заметно франтить, переменил портного, носил шёлковые галстуки и носки; у него вошло в обыкновение заезжать в Стэрроксу на Грэйнджер-стрит делать себе массаж лица и электризацию головы для укрепления волос.
Мало-помалу он стал приглашать Гетти в театры и рестораны уже с некоторой нарочитой мужской галантностью. Сегодня вечером она должна была идти с ним в Королевский театр смотреть новое обозрение «Зигзаг».
От предвкушения этого у Барраса сердце прыгало, пока он шёл по дорожке к дому и входил в переднюю. Он пошёл прямо наверх, принял ванну, вытянувшись во весь рост в горячей воде, от которой шёл пар, и наслаждаясь сознанием своей мужской силы. Затем тщательно оделся и спустился вниз, чтобы выбрать себе цветок в петлицу.
В оранжерее он встретил тётушку Кэрри, которая только что кончила растирать спину Гарриэт и шла в огород нарезать спаржи. С тех пор как началась война, огород стал предметом особых забот тётушки Кэрри. Она распространила свою деятельность также на разведение кур и уток, так что когда были введены для всех «постные» дни и нормировка продуктов, когда множество людей часами простаивало в очередях за несколькими фунтами картошки, или кусочком мяса, или парой унций маргарина, — стол «дорогого Ричарда» всегда изобиловал превосходной пищей.
При входе Ричарда тётушка Кэрри подняла глаза и шепнула:
— У вас сегодня был трудный день, Ричард.
Он посмотрел на неё милостивее обычного:
— Я решил провести новую дорогу в «Парадиз», Кэролайн.
— О Ричард! — Его милостивая откровенность привела тётушку в трепет. — Как это хорошо!
— Теперь можно будет извлечь из шахты тех десять человек, — сказал он серьёзно. — Это-то меня и радует, Кэролайн.
— Да, понимаю, Ричард.
— Необходимо будет устроить торжественные похороны. Я об этом позабочусь. Надо почтить их память.
Тётя Кэрри утвердительно наклонила голову. Она направилась к двери.
— Я хочу нарезать для вас спаржи к обеду. Это первая в нынешнем сезоне.
Она напряжённо ожидала: Ричард всегда хвалил её за отличную спаржу.
Он кивнул головой.
— Да, кстати, оставьте сегодня в столовой несколько сэндвичей, Кэролайн. Возможно, что я вернусь поздно. Я еду с Гетти в театр.
Тётя Кэрри покраснела, и её сердце под вылинявшей шёлковой блузкой покатилось вниз, прямо в старые рваные садовые башмаки. Она ответила дрожащим голосом: «Хорошо, Ричард». — И вышла в сад.
Она резала спаржу, а на душе у неё было тревожно. В довершение «несчастья с Артуром» (это было совершенно в духе тётушки — смягчить таким двусмысленным выражением арест Артура) её ужасно волновали отношения между Гетти и Ричардом. Разумеется, Ричард был вне подозрений. Но в Гетти тётушка Кэрри была теперь не слишком уверена; все эти подарки в последнее время вызывали у неё опасения. Временами тётя Кэрри почти ненавидела Гетти.
Весь вечер она не могла отделаться от беспокойства и не решалась лечь спать до возвращения Ричарда.
Он вернулся около одиннадцати. И Гетти приехала с ним. Он предложил ей прокатиться с ним на свежем воздухе после духоты в театре. А из «Холма» Бартлей отвезёт её домой.
Они вошли в гостиную, оба в прекрасном настроении.
— Оставаться у вас долго я не могу, — весело объявила Гетти. Она взяла папиросу, предложенную Баррасом, уселась на ручке кресла и лениво болтала одной из своих стройных ножек, перекинув её через другую.
— Не хочешь ли сэндвич? — блаженно улыбаясь, предложил Баррас. И вышел в столовую за подносом с закусками, приготовленным тётей Кэрри.
Ему явно не хотелось отпускать Гетти. И он не спрашивал себя, почему. Он всегда считал себя человеком нравственным и довольствовался механическим утолением своих физических потребностей у источника законной любви, наверху в спальне. Но со времени катастрофы он стал другим человеком. Он жил какой-то напряжённой жизнью, кровь лихорадочно билась в его жилах. Он переживал последнюю вспышку молодости. Порою ощущение физического благополучия достигало необычайной остроты. Правда, раз или два с ним случались такие сильные головокружения, почти обмороки, что он шатался и хватался за мебель, чтобы не упасть. Но он был уверен, что это пустяки, совершенные пустяки: никогда в жизни он не чувствовал себя лучше.
Он вернулся в гостиную.
— Вот, закусывай, дорогая.
Гетти молча взяла сэндвич с ломтиком цыплёнка.
— Что-то ты очень притихла, — заметил он, несколько раз украдкой бросив взгляд на её нежный профиль.
— Разве? — отвечала она, отводя глаза в сторону.
Сосредоточенное восхищение, выражавшееся на лице Барраса, вдруг обеспокоило Гетти. Перемены в нём нельзя было не заметить. Вот уж несколько дней его обращение с ней, знаки внимания и частые подношения предвещали что-то новое, и это совсем не нравилось Гетти. Это ей было не по вкусу. Она хотела бы всегда пользоваться преимуществами своего положения и ничего не давать взамен. Во-первых, Гетти, по её собственному выражению, была честная девушка. В сущности, у неё не было никаких моральных принципов, но она оставалась чистой, потому что это было выгодно, от греха её оберегала высокая рыночная стоимость её девственности. Она имела твёрдое намерение «сделать хорошую партию», выйти замуж так, чтобы брак принёс ей богатство и высокое положение в обществе, и отлично понимала, как важно для этого сохранить девственность. Это ей было легко, так как, вызывая в других чувственные желания, она сама не знала их (её сестре Лауре досталась, видно, двойная порция). Вначале внимание Барраса льстило Гетти и служило ей утешением. Арест Артура нанёс ужасный удар её тщеславию и разом вычеркнул Артура из её радужных планов будущего. Теперь она ни за что не выйдет за него замуж, никогда, ни за что! Сочувствие его отца она принимала как нечто естественное; уже одно то, что её встречали с ним в публичных местах, должно было чрезвычайно способствовать «спасению её репутации». Они объединились против жалкого человека, который таким постыдным образом опозорил их.
В гостиной горело несколько ламп под новыми абажурами; разливая лужицы мягкого света на ковре, они оставляли потолок в таинственном полумраке.
— Как красиво! — воскликнула Гетти и, встав, подошла к абажуру и принялась перебирать пальцами бахрому. Потом весело обернулась:
— Отчего вы не курите? — (Она подумала, что, занявшись сигарой, Баррас будет не так опасен.)
— Не хочется, — ответил он неуклюже, не отрывая глаз от её лица.
Гетти беспечно рассмеялась, как будто услышав шутку, и сказала:
— Ну, а я выкурю вторую папиросу.
Когда он зажёг ей папиросу, она отошла к граммофону и поставила пластинку с песенкой Вайолет Лоррен: «Если бы ты была единственная девушка на свете».
— Завтра я иду к Дилли пить чай с Диком Парвисом и его сестрой, — сказала она вдруг ни с того ни с сего.
Баррас переменился в лице. Он уже дошёл до того, что ревновал Гетти; он не выносил этого молодца Парвиса. Офицер воздушного флота, Дик Парвис, этот прежде довольно незаметный друг детства Гетти, в данный момент был героем. Во время последнего воздушного налёта германцев на Северо-восточное графство он вылетел один против вражеского цеппелина и бросил в полной темноте бомбу, от которой загорелся дирижабль. Весь Тайнкасл был без ума от Дика Парвиса; говорили, что он получит крест Виктории. Пока же, стоило ему появиться в ресторане, как его встречали бурными овациями.
Все это Баррас вспомнил и, сильно нахмурясь, сказал:
— Ты, кажется, здорово бегаешь за этим Диком Парвисом.
— Ах, нет, — запротестовала Гетти. — Вы знаете, что это не так. Просто на него сейчас такой спрос! Вы понимаете, что я хочу сказать? Все смотрят на наш столик и завидуют. Это очень весело!
Баррас нетерпеливо зашевелился, мысленно представив себе этого аляповато-красивого юношу с детскими голубыми глазами, льняными волосами, расчёсанными на прямой пробор и гладко прилизанными, с самодовольной усмешкой, скользившей по его губам в то время, как он курил папиросу и беспрестанно поглядывал вокруг, ища поклонения.
Баррас с трудом подавил раздражение. Он снова сел на кушетку, красный, тяжело дыша. И через минуту, сказал:
— А я хочу, чтобы ты села возле меня!
— Мне хочется походить по комнате, — возразила она весело. — Я довольно насиделась в театре.
— А я хочу, чтобы ты села возле меня!
Пауза. Гетти поняла, что отказаться значило серьёзно обидеть его, и неохотно подошла и села, отодвинувшись на самый край кушетки.
— Вы сегодня все меня дразните, — сказала она.
— Разве?
Она кивнула с лукавой миной, — по крайней мере попыталась снова быть лукавой, но это ей не очень удалось. Слишком ощутимо было его присутствие рядом, его налитое кровью лицо, массивные плечи, даже мясистые складки жилета.
— Нравится тебе браслет, который я тебе подарил? — спросил он наконец, дотрагиваясь до тонкой платиновой полоски на её руке.
— О да, — сказала Гетти поспешно. — Вы меня балуете, право.
— Я достаточно богат, — возразил он. — Я имею возможность подарить тебе кучу всяких вещей. — Он был ужасно неловок и неопытен: страсть душила его, лишала самообладания.
— Вы всегда добры ко мне, — ответила Гетти, опуская глаза.
Баррас потянулся, чтобы взять её за руку, но в этот миг граммофон замолк, и Гетти, чувствуя, что спасена, вскочила и отошла к нему.
— Я переверну пластинку, — заметила она и стала заводить граммофон.
Он тяжёлым взглядом исподлобья следил за девушкой все с той же застывшей масляной усмешкой. Он дышал тяжелее, чем всегда, нижняя его губа выпятилась.
— Это красивая вещица, — продолжала Гетти. — Она страшно модная и легко запоминается.
Решив не возвращаться на кушетку, она прищёлкивала пальцами в такт и двигалась по комнате, точно танцуя под музыку. Но когда она скользила мимо кушетки, Баррас внезапно нагнулся, схватил её за тонкую руку у кисти и притянул к себе на колени.
Это произошло так неожиданно, что оба были охвачены удивлением. Гетти не знала, закричать ей или нет. Она не сопротивлялась, она только уставилась на Барраса широко открытыми глазами.
И в ту минуту, когда они сидели в такой позе, неожиданно отворилась дверь за их спиной, и в комнату вошла тётя Кэрри. Услышав необычный шум в такой поздний час, она сошла вниз, но при виде пары на кушетке остановилась в дверях, словно окаменев. Глаза её расширились от ужаса. Лицо совсем посерело. Это была самая жуткая минута в её жизни. Она почувствовала, что близка к обмороку, но величайшим усилием воли овладела собой и, повернувшись, почти выскочила из гостиной.
Затем, спасаясь бегством, как чей-то гонимый дух, пошла, спотыкаясь, наверх.
Ни Баррас, ни Гетти не заметили её появления. Баррас был слеп и глух ко всему, кроме Гетти, её близости, запаха её духов, ощущения тонких бёдер, прижатых к его коленям.
— Гетти, — сказал он хрипло, — ты знаешь, что я тебя люблю.
Его слова вывели Гетти из того странного столбняка, в котором она находилась.
— Не надо, — сказала она. — Пожалуйста, не держите меня так.
Он ослабил объятье и положил руку на её колено.
— Нет, нет! — вскрикнула она, энергично сопротивляясь. — Не смейте! Я не люблю этого.
— Но, Гетти… — задыхался он.
— Нет, нет, — перебила она. — Я не из таких, совсем не из таких.
Он вдруг сразу стал ей ненавистен тем, что поставил её в такое положение, что все испортил, перейдя от покровительства и подарков к этому отвратительному порыву. Ей противно было его массивное, красное лицо, морщины под глазами, мясистый нос. Внезапно ей, по контрасту, представилось гладко выбритое молодое лицо Парвиса, и она вскрикнула:
— Пустите меня, слышите? Пустите, или я закричу на весь дом.
Вместо ответа он прижал её к себе и зарылся ртом в её шею. Гетти не закричала, но вывернулась как кошка и ударила его по щеке. Затем вскочила, поправляя платье и волосы, и прошипела:
— Вы противный дрянной старик. Вы хуже своего жалкого сына. Я вас ненавижу. Вы разве не знаете, что я честная девушка? Честная девушка, слышите? Стыдитесь! Никогда в жизни я на вас и не взгляну больше!
Он встал в волнении, пытаясь что-то сказать, но раньше чем он успел открыть рот, Гетти метнулась вон из комнаты, и он остался один. Некоторое время он стоял с протянутой рукой, как будто пытаясь ещё удержать её. Сердце молотом стучало в груди, мозг горел, в ушах шумело. Его раздавило сознание своего унижения, своей старости, о которую разбилась попытка овладеть Гетти. Он всё стоял, шатаясь, в пустой, мягко освещённой комнате, почти обессиленный приступом головокружения. Одну секунду он думал, что у него удар. Затем поднял руку к голове, которая, казалось, разрывалась на части, и рухнул на кушетку.
XVI
Между тем тётя Кэрри, сидя в темноте своей комнаты, услыхала гудение автомобиля, увозившего Гетти в Тайнкасл. Она увидела, как два тусклых луча света от фар жутко заскользили по комнате, и все сидела среди наступившего затем мрака тишины, трепещущая и несчастная. То, что она увидела в гостиной, с корнем вырвало её священную веру в Барраса. Чтобы Ричард мог… Ричард! Тётю Кэрри ещё сильнее стала бить лихорадка; она дрожала всем телом, жалкая в своём волнении, и две стоявшие в её глазах крупные слёзы упали с ресниц, потому что её опущенная голова тряслась как у паралитика. «О боже, о боже!» — твердила мысленно тётя Кэрри в приступе горя.
Тётя Кэрри верила в Ричарда как в бога. Пятнадцать лет она служила ему, преданная душой и телом. Она служила на расстоянии, но это не мешало ей обожать Ричарда и ревниво скрывать своё обожание на самом дне души. Для тёти Кэрри не существовало ни единого мужчины, кроме Ричарда. Правда, одно время она влюблённо чтила память покойного принца Альберта, которого справедливо считала хорошим человеком, но это чувство бледнело перед её поклонением Ричарду, как бледнеет луна перед солнцем. Тётя Кэрри жила только для этого солнца, купалась в его лучах, отогревала ими всю свою скомканную жизнь. А теперь, после того как пятнадцать лет это солнце ничем не затмевалось, после того как пятнадцать лет она ставила ему у кровати ночные туфли, заботилась об его пище, записывала его грязное бельё, нарезала для него спаржу, наливала его грелку горячей водой, свято берегла от моли его шерстяное нижнее бельё, вязала ему носки, чулки и шарфы, теперь, после пятнадцати лет этого рабского набожного служения, тётя Кэрри увидела, как Ричард ласкает сидящую у него на коленях Гетти Тодд. В приливе муки и жалости к себе тётя Кэрри обхватила трясущуюся голову дрожащими руками и горько зарыдала.
Но вдруг, сидя так в слезах и изнеможении, она услышала стук палки Гарриэт. Когда Гарриэт что-нибудь было нужно, она поднимала палку, лежавшую у её кровати, и стучала в стенку, вызывая к себе таким образом тётю Кэрри. Это стало уже чем-то привычным, и в данную минуту тётя Кэрри знала, что Гарриэт стучит, чтобы ей дали лекарство. Но у неё не хватило духу идти к Гарриэт. Она не могла отделаться от мысли о Ричарде, этом новом Ричарде, который был ей и жалок и страшен.
Тётя Кэрри не понимала, что этот новый Ричард был только результатом расслоения старого Ричарда; ей и в голову не приходило, что эти новые, оскорбившие её наклонности родились из старых. Она воображала Ричарда, бедного Ричарда жертвой какого-то неведомого наваждения. Она понятия не имела, какого рода это наваждение. Она просто видела, что бог превратился в клоуна, архангел в сатира, — и сердце у неё болело. Она плакала не переставая. Ричард… — и Гетти Тодд у него на коленях! Тётя Кэрри плакала и плакала и не могла примириться с этой мыслью. Но вот она вздрогнула, услыхав снова стук Гарриэт. Гарриэт стучала уже целых пять минут, а тётя Кэрри, хотя смутно и сознавала это, но не двинулась с места, не откликнулась на зов. Как ей было идти к Гарриэт с опухшими, ничего не видящими глазами, трясущимися руками и этим невыносимым удушьем, которое показывает, что с сердцем у неё неладно. Но идти было необходимо, несмотря ни на что. Гарриэт нужно дать лекарство. Если ей его не дать, она будет стучать всё громче и громче и поднимет на ноги весь дом, и может произойти новая ужасная история, которая её, Кэрри, окончательно доконает.
Сдерживая, насколько могла, рыдания, тётушка вытерла опухшие и словно ослепшие от слёз глаза и направилась по коридору к комнате Гарриэт, ощупью находя дорогу. В коридоре царил мрак, потому что ночь была тёмная, а тётя Кэрри от волнения забыла включить свет на верхней площадке. Темно было и в спальне Гарриэт, и зелёный свет лампы, горевшей у постели, не разгонял этого неясного полумрака. Из-за постоянных головных болей Гарриэт не выносила яркого света, и теперь тётя Кэрри была этому рада, так как тусклый полумрак скрывал её заплаканное лицо. Она не включила верхней лампы.
Когда тётя Кэрри вошла, Гарриэт металась в постели. Её бледное рыхлое лицо, в котором было что-то коровье, неясно выделялось на подушках. Она дрожала от злости и с лязгом оскалила на тётю Кэрри свои вставные зубы.
— Почему ты не приходила, Кэролайн? — закричала она. — Я стучу уже добрых полчаса!!
Тётя Кэрри подавила громкое всхлипывание. Изо всех сил стараясь овладеть своим голосом, она сказала:
— Прости, дорогая, я и сама не знаю, что на меня нашло. Дать тебе лекарство?
Но Гарриэт не склонна была так легко успокоиться. Она лежала на спине в полутьме, окружённая аптечными склянками, и её плоское, лунообразное лицо было бледно от гнева и жалости к себе.
— Это невнимание ко мне становится просто позорным, — продолжала она. — Я лежу тут с дикой головной болью, мне до смерти нужно принять лекарство, — и ни одна душа ко мне не заглянет!
Печальная и пристыженная, тётя Кэрри, опустив голову и робко моргая опухшими глазами, проглотила слезы и шепнула:
— Пожалуйста, извини, Гарриэт. Дать тебе лекарство?
— Ну конечно!
— Хорошо, Гарриэт. — И, пряча лицо, тётя Кэрри, как слепая, подошла к столику с одной только мыслью: «О господи, только бы поскорее найти для Гарриэт её лекарство и уйти отсюда раньше, чем силы мне изменят».
— Валерианку, Гарриэт? — спросила она.
— Да нет же! — сердито возразила Гарриэт. — Мне сегодня нужно моё старое лекарство с бромом, то пахучее, что мне прописал доктор Льюис. Мне кажется, что оно всё-таки лучше всех помогает. Вон там, на полке в углу.
— Хорошо, Гарриэт. — Тётя Кэрри с готовностью повернулась к полке и стала ощупью перебирать бутылки. Их было такое множество. — Где ты сказала, Гарриэт?
— Да там же, — проворчала Гарриэт. — Ты сегодня совершенная дура. Вон оно у тебя под руками! Я сама поставила его туда, когда вставала в последний раз. Отлично помню.
— Это? — тётя Кэрри почувствовала, что она сейчас опять расплачется. «О боже! — подумала она снова, — помоги мне выбраться отсюда поскорее, пока я ещё в силах сдерживаться». — Это, Гарриэт?
— Нет! Вон рядом, зелёная бутылка. Боже, да что с тобой сегодня?! Ну да вот эта, теперь правильно.
Тётя Кэрри, как слепая, взяла указанную ей склянку и подошла к столику. Руки у неё так дрожали, что она с трудом удержала мензурку.
— Сколько ты принимаешь, Гарриэт?
— Две столовых ложки! Неужели ты до сих пор ещё не знаешь? Наконец, могла бы прочитать!
Но тётя Кэрри не в состоянии была прочитать, тётя Кэрри была слепа, нема и безутешна. Движения её были движениями автомата, а мысли далеко, в том страшном фантастическом мире, где Ричард держал на коленях Гетти Тодд. Она способна была только делать, что ей приказывали. И у неё было только одно желание — вернуться к себе в комнату и дать волю потокам слез, бушевавшим в ней.
Она кое-как отмерила две столовых ложки из бутылки, которую ей, как она думала, указала Гарриэт. Подавленная темнотой вокруг, придирками Гарриэт, мучительной опустошённостью собственной души, она только смутно подумала, что лекарство как-то странно пахнет. Но это, верно, от солёного вкуса её пролитых и непролитых слёз запах лекарства кажется ей странным, А Гарриэт требует лекарства, торопит её и называет дурой!
Она подошла к постели с опущенной головой, пряча лицо, и протянула руку. Гарриэт села и раздражённо вырвала у неё мензурку с лекарством.
— Ты сегодня вечером ужасно неповоротлива и бестолкова, Кэролайн, — сказала она резко. — И это как раз тогда, когда ты видишь, что я умираю от головной боли!
По своей привычке крепко зажмурив глаза, Гарриэт одним глотком выпила лекарство. Проглотив его, она секунду сидела выпрямившись, с закрытыми глазами и мензуркой в руке. Затем открыла глаза и вскрикнула.
— Это не то лекарство! — закричала она, и стаканчик выпал у неё из рук.
Слезы тёти Кэрри сразу заморозил ужас. Одно мгновение она стояла, словно окаменев, затем кинулась к выключателю и зажгла все лампы в комнате. Схватила бутылку. И вскрикнула пронзительно, как испуганный кролик. На бутылке было написано: «Наружное». Она дала Гарриэт выпить ядовитую жидкость для втирания. Она закричала ещё громче, чем Гарриэт.
Гарриэт, прижав руку к желудку, корчилась на постели. В первый раз с тех пор, как она завела привычку лежать в постели, Гарриэт испытывала настоящую боль. Она была в агонии. Лицо у неё приняло зеленоватый оттенок, губы вздулись, обожжённые ядом.
— Воды! — слабо простонала она, все сжимая, теперь уже обеими руками, свой жирный белый живот. — Внутри жжёт как огнём!
Обмирая от ужаса, тётя Кэрри бросилась к кувшину, стоявшему на умывальнике, и принесла Гарриэт стакан воды. Но вода не проходила в горло. Гарриэт не могла глотать, и вода вылилась обратно из её распухшего, бесполезного теперь рта на чистую, нарядную постель.
Гарриэт, видимо, не сознавала, что вода здесь, что она льётся не туда, куда нужно.
— Воды! — все стонала она, задыхаясь. — Жжёт внутри! — Но как она ни старалась, она не могла напиться, чтобы залить этот огонь внутри.
Сквозь панический ужас у тёти Кэрри мелькнул проблеск рассудка и, швырнув стакан на комод, она стрелой помчалась из комнаты, чтобы вызвать врача. Она пробежала по коридору и вниз по лестнице, и её длинные ноги с мозолями на пальцах развивали сказочную быстроту. У чёрного хода она наткнулась на Энн, которая шла наверх спать.
Тётя Кэрри уцепилась за Энн.
— Доктора! — простонала она. — Телефонируйте доктору, любому, чтобы пришёл сейчас же, скорее, скорее доктора!..
Энн достаточно было одного взгляда на тётю Кэрри. Энн была разумная женщина, обычно молчаливая, и, поняв, что случилось нечто серьёзное и страшное, она не стала терять время на расспросы. Она тотчас же побежала к телефону и, проявив сообразительность, позвонила доктору Льюису, который обещал прийти немедленно. Энн подумала минуту, потом на всякий случай позвонила и доктору Проктору, лечившему её самое, и тоже попросила прийти.
Тётя Кэрри между тем помчалась в кладовую за мелом. Она верила, что мел — хорошее противоядие. И, возвращаясь с пакетом мела в руках, вдруг увидела Ричарда, выходившего из гостиной. Он шёл медленно, потревоженный в своих размышлениях непривычной суетой в доме, и, держась за притолоку двери, спросил глухо:
— Что случилось?
— С Гарриэт… — выдохнула тётя Кэрри, в своём волнении так крепко сжав пакет, что из уголка его посыпалась тонкая струйка мела.
— Гарриэт? — повторил тупо Ричард.
Она не могла больше стоять тут, это было выше её сил. Ещё раз вскрикнув, она отвернулась и побежала наверх. Баррас медленно пошёл за ней.
Гарриэт лежала все так же распростёртая на кровати под ярким светом ламп, среди бесконечных рядов склянок. Она уже больше не стонала. Она лежала на боку, скорчившись, с открытым ртом. На распухших и почерневших губах выступила клейкая слизь.
По временам ноги Гарриэт слегка вздрагивали, и при этом к ней возвращалось дыхание, — короткий хрип. Обмирая от ужаса каждый раз, когда слышалось это редкое и короткое хрипение, тётя Кэрри с безумной поспешностью размешала мел и попробовала влить хоть немного в распухший рот Гарриэт. Она была ещё занята этим, когда в спальню вошёл Ричард. Он остановился, совершенно ошеломлённый, глядя на Гарриэт.
— Что это, Гарриэт… — сказал он охрипшим голосом.
Гарриэт ответила лишь тем, что отрыгнула обратно мел тёти Кэрри.
Ричард подошёл ближе в каком-то оцепенении.
— Гарриэт… — снова пробормотал он как пьяный.
В эту минуту торопливо вошёл доктор Льюис, весёлый, с чёрной кожаной сумкой в руке. Но, когда он увидел Гарриэт, весёлость разом с него соскочила. Манеры его резко изменились, и он вполголоса попросил тётю Кэрри телефонировать доктору Скотту, чтобы тот немедленно пришёл. Тётя Кэрри тотчас убежала. Ричард отошёл в нишу окна и остановился там, молча наблюдая, похожий на статую Рока.
Спешно явился доктор Скотт и одновременно с ним доктор Проктор, пришедший пешком из Слискэйля. Все три врача сблизили головы над постелью Гарриэт. Они проделали с ней множество вещей: они что-то впрыскивали ей из маленьких шприцов, и поднимали не сопротивлявшиеся веки Гарриэт, и делали ей выкачивание желудка. Они все выкачивали и выкачивали и извлекли из её желудка поразительное количество всякой всячины. Все увидели, как хорошо Гарриэт обедала в этот день, — просто невероятным казалось, что можно поглотить такое количество спаржи. Но Гарриэт этого не видела. Гарриэт ничего больше не могла видеть, так как она была мертва.
Наконец, после последней попытки воскресить её, докторам пришлось признать своё бессилие, и доктор Льюис, отирая лоб, подошёл к Ричарду, все ещё неподвижно стоявшему в нише окна.
— Я очень сожалею, мистер Баррас, сэр… — (Видно было, что он искренно огорчён.) — Но боюсь, что мы ничего больше сделать не можем.
Баррас не сказал ничего. Доктор Льюис, взглянув на него, заметил, как сильно бились жилы у него на висках, как густо побагровел лоб, и к его сочувствию примешалась инстинктивная мысль, что у Барраса, должно быть, высокое кровяное давление.
— Мы сделали всё, что было возможно, — добавил он.
— Да, — отозвался Ричард каким-то чужим голосом.
Доктор Льюис испытал новый прилив сострадания. Он опечаленно посмотрел на Барраса. Разумеется, он не подозревал, что тот, на кого он смотрел, в сущности был убийцей Гарриэт.
XVII
Даже Хильда была потрясена. После того как они с Грэйс возвратились в лазарет с похорон матери, она много недель была молчалива и задумчива. Теперь она должна была признать, что дома, в «Холме», неблагополучно. Расстроенная, она делала резкие замечания больным, грубила Нессу и отдалась работе с неутомимой энергией. А с Грэйс опять обращалась деспотически, была нежна и ревнива.
Был конец их свободного дня, и сестры медленно шли по Риджент-стрит, направляясь к Оксфордской площади, чтобы сесть в автобус, идущий к Найтсбриджу. Хильда, заканчивая резкую обличительную тираду на тему об унизительных домашних передрягах, саркастически посмотрела на Грэйс:
— Ты ведь такая любительница все улаживать. Вот тебе случай — поезжай домой и попробуй это сделать.
— Нет, — возразила спокойно Грэйс, — от меня теперь мало было бы пользы дома.
— Что ты хочешь сказать?
В эту минуту их автобус подъехал к стоянке.
Грэйс подождала, пока они уселись на свои места. Затем сообщила Хильде, что ждёт ребёнка.
Хильда ужасно покраснела. Казалось, ей сейчас станет дурно. Она сидела молча и совершенно неподвижно, пока кондукторша получала с них за проезд. Потом сказала тихо, тоном глубоко уязвлённого человека:
— Мало тебе было этого брака! Как будто и без того мало неприятностей в последнее время. Ты просто глупа, Грэйс, ужасно глупа.
— А я не нахожу, что поступаю глупо, — отвечала Грэйс.
— Зато я это нахожу, — отрезала Хильда, бледная и озлобленная. — Ничего нет хорошего в таких «детях войны».
— Я никогда этого и не говорила, Хильда. Но мой, может быть, и будет хорош.
— Нет, ты просто дурочка, — прошипела Хильда, сурово глядя перед собой. — Сначала потеряла голову с этим Тисдэйлем, а теперь ещё это. Тебе придётся уйти из лазарета. Чёрт знает, что такое! Я не хочу иметь ничего общего со всем этим. Я и до сих пор держалась в стороне от семейных дрязг, и вперёд в них вмешиваться не стану. Боже, как это глупо, какая свинская пошлость! По всей стране это делают теперь все глупые, банальные, пошлые девчонки! Отдаваться «героям войны» и рожать от них «детей войны»! О господи, какая мерзость! Я не желаю иметь со всем этим ничего общего. Можешь убираться прочь и рожать своего поганого младенца, где хочешь.
Грэйс промолчала. Грэйс придерживалась простого правила: ни чего не говорить там, где молчание — лучший ответ. Между ней и Хильдой в сущности не было больше настоящей близости уже со времени её брака с Дэном. А тут ещё эта новость. То, что Грэйс, которую Хильда баловала и опекала, милая маленькая Грэйс, засыпавшая в детстве в её объятиях, ждёт ребёнка, «дитя войны», оскорбляло Хильду, вызывало в ней отвращение, заставило её дать клятву, что она не будет иметь ничего общего «со всей этой грязью». Слёзы стояли в глазах Хильды, когда она чопорно поднялась и вышла из автобуса.
Таким образом, Грэйс предстояло самой устраивать свои дела. На следующее утро она отправилась к мисс Гиббс. По традиции мисс Гиббс полагалось отнестись к ней ласково, но мисс Гиббс отнеслась к ней не лучше, чем Хильда. Она сказала, гневно блеснув зубами:
— Мне до смерти надоели эти истории, сестра Баррас. Для чего вас сюда приняли, как вы полагаете, — чтобы ходить за ранеными или чтобы разводить потомство? Мы взяли на себя труд обучить вас с той целью, чтобы вы были полезны в лазарете. И вот как вы нас вознаграждаете! К сожалению, должна сказать, что я не слишком вами довольна, сестра Баррас. Вы не то, что ваша сестра. Она не придёт заявлять, что у неё будет ребёнок. Она знает свою операционную и делает своё дело. За последний месяц у вас три выговора за небрежность и болтовню в коридорах. А теперь вы являетесь ещё с этой новостью. Создаётся трудное положение. Я недовольна вами. Можете идти.
Грэйс уже начинала чувствовать себя так, как будто она вовсе не замужем. Хильда и мисс Гиббс отнеслись к её беременности как к чему-то весьма неприличному. Но Грэйс нелегко было привести в уныние. Она была простодушна, наивна, беспечна, была самым нетребовательным существом на свете, но обладала способностью сохранять душевное равновесие во всяком, как выразилась бы мисс Гиббс, «трудном положении».
И Грэйс принялась собственными силами проводить в жизнь свои планы. После похорон матери её ещё больше пугала перспектива возвращения домой. Она написала тётке, и ответ тёти Кэрри, полный невысказанных опасений и благочестивых наставлений, с взволнованной припиской в конце, дважды подчёркнутой, убедил Грэйс, что домой ехать ей нельзя.
Она посидела в раздумье над письмом тёти Кэрри и решила, что надо делать. Грэйс легко принимала решения. Какой-нибудь вопрос, который Хильду тревожил бы целых две недели, Грэйс совсем не волновал, она, казалось, и не задумывалась над ним и шла прямо к цели. Грэйс обладала способностью делать из слона муху. Это объяснялось тем, что она никогда не думала о себе.
В первую субботу января — её свободный день — она отправилась поездом в Суссекс. Ей почему-то казалось, что это место ей понравится, что там тепло и солнечно и не похоже на суровый и негостеприимный север. Она имела о Суссексе довольно туманное представление, но одна из сиделок как-то отдыхала на праздниках в Винраше, близ станции Барнхэм, и дала Грэйс адрес миссис Кэйс, хозяйки, у которой она снимала комнаты.
Поезд доставил Грэйс в Суссекс, и она сошла на узловой станции Барнхэм. Не очень-то обнадёживающий вид имела эта станция: несколько навесов из рифлёного железа, пустые загородки для скота и груды жестяных помятых бидонов для молока. Но это не смутило Грэйс.
Она разыскала дорожный столб, на котором было написано «Винраш», и так как на нём было указано, что до Винраша всего одна миля, она пошла туда пешком.
День был ветреный, свежий, зелёный. Запах влажной земли чудесно смешивался с солёным запахом моря. Грэйс вдруг больно поразила мысль, что вот мир так прекрасен, а между тем в нём происходит война, которая увечит лик природы, уродует красоту, уничтожает людей. Её юное лицо омрачилось. Но когда она пришла в Винраш, оно немного просветлело. В ту самую минуту, как она вошла в Винраш, она решила, что все здесь восхитительно. Винраш представлял собой маленькую деревушку, собственно — короткую улицу, выходившую одним концом в поле, другим — к морю. На этой короткой улице в центре помещалась единственная лавчонка с намалёванной от руки вывеской весьма доморощенного вида: «Миссис Кэйс — Бакалея — Мануфактура — Аптека». Признаков аптеки было не слишком много, если не считать пачки слабительных порошков Зейдлица в окне. Грэйс лавчонка очень понравилась, и она долго рассматривала её витрину, узнавала разные вещи, напоминавшие ей детство. Конфеты, которые назывались «Тонкий Джим», действительно очень тонкие и неаппетитные на вид. А вот и другие, большие, красивые шарики, красные с белым, которые являлись сплошным надувательством, потому что, покупая, вы были уверены, что внутри — орешек, а его там не оказывалось. Словом, Грэйс с интересом рассматривала витрину, потом порывисто вздохнула и вошла в лавку. Она вошла так стремительно, что споткнулась и чуть не упала, так как в лавке было темно и она не заметила ступеньки у входа. Когда она со стуком налетела на бочонок с отличным посевным картофелем, из-за прилавка раздался голос:
— О боже, милочка моя!.. Все эта негодная ступенька!..
Прислонясь к бочонку, Грэйс посмотрела на особу, которая только что назвала её «милочкой». Она решила, что это, должно быть, миссис Кэйс, и сказала:
— Ничего, я не ушиблась. Я такая неуклюжая, вечно на все натыкаюсь. Надеюсь, ваш бочонок не пострадал.
Миссис Кэйс ответила, явно довольная собственным остроумием:
— О милочка, я надеюсь, что вы не пострадали.
Грэйс улыбнулась; нельзя было не улыбнуться, глядя на миссис Кэйс, такую забавную, маленькую старушку, горбатую, с круглыми и блестящими, как бусинки, глазами. В горбе миссис Кэйс не было в сущности ничего романтического, — просто у неё был искривлён позвоночник от рахита, которым она страдала в детстве, — а тем не менее горб этот выглядел романтично; голова у миссис Кэйс так ушла в плечи, а глаза были такие круглые, чёрные и блестящие, что получалось комичное впечатление, будто миссис Кэйс сидит на собственных плечах, как старая наседка на яйцах. Пёстрая наседка, потому что кожа у миссис Кэйс была вся в тёплых золотисто-смуглых морщинах, и только под носом было пятно потемнее. Это коричневое пятно под носом наводило на мысль о нюхательном табаке. И действительно миссис Кэйс нюхала табак.
— Я приехала переговорить насчёт комнат, — вежливо продолжала Грэйс. — Моя знакомая, сестра Монгомери, посоветовала мне обратиться к вам.
— Да, да, — миссис Кэйс раздумчиво потёрла руки. — Как же, я её помню, щеголиха такая. Вам комнаты нужны на лето?
— О нет, уже весною, — торопливо возразила Грэйс. И прибавила: — Видите ли, у меня совсем особый случай. Я жду ребёнка.
— Вот как! — отозвалась миссис Кэйс после довольно продолжительного молчания.
— Вот видите, это меняет дело.
— Да, милочка. Это, конечно, меняет дело. Я это отлично вижу.
Грэйс вдруг расхохоталась: миссис Кэйс так усердно уверяла, что «видит», а в лавчонке было так темно!
Миссис Кэйс мигом рассмеялась тоже, но не совсем искренно. Затем сказала:
— Видно, что вы любите пошутить. Но если вы ничего не имеете против, милочка, я бы хотела знать: супруг у вас на войне или где-нибудь в другом месте?
Грэйс ничего не имела против. Грейс рассказала миссис Кэйс о Дэне. Она более или менее подробно объяснила все, и миссис Кэйс успокоилась и к ней вернулась приветливость. Она сказала:
— Я так и думала, уверяю вас, милочка, я всегда по лицу узнаю человека. Но в наше время, из-за этих немцев и когда такие цены на масло, приходится быть осторожной. Может быть, хотите посмотреть комнаты, милочка?
Комнаты были великолепны. По крайней мере, такими они показались Грэйс. Две смежные комнаты на втором этаже. Полы неровные, потолки выпячивались в самых неожиданных местах; чтобы подойти к кровати, нужно было низко нагнуть голову, а в «гостиной» безусловно можно было только сидеть, но не стоять. Зато комнатки были очень чистенькие, со свежевыстиранными и заштопанными кисейными занавесками, красивой олеографией, изображавшей коронацию королевы Виктории, коллекцией птичьих яиц, собранной племянником миссис Кэйс, увеличенной фотографией её мужа (который служил на железной дороге и умер от блуждающей почки) и с чудесным видом из окон на сад.
Сад был длинный, в нём росли вишнёвые деревья, и Грэйс уже представляла себе, какие они будут весною, все в цвету, колеблемые ветром. В поле за садом гуляли коровы, а за полем тянулась аллея вязов. Грэйс стояла у окна, и слёзы навернулись ей на глаза — всё было так красиво, и она подумала о Дэне, и ей от этого стало немножко больно.
Она повернулась к миссис Кэйс:
— Я хотела бы оставить за собой эти комнаты, если вы согласны их сдать.
Довольная миссис Кэйс кивнула головой.
— Пойдёмте ко мне вниз, милочка, выпьете чашку чаю, и мы обо всём потолкуем.
Грэйс и миссис Кэйс сошли вниз, — миссис Кэйс, сходя, держалась за перила, потому что она прихрамывала, — и выпили по нескольку чашек чаю и все обсудили. Теперь миссис Кэйс отрешилась от всяких условностей, и кроме того, жадной она никогда не была.
— Если я спрошу пятнадцать шиллингов в неделю, — сказала она, склонив голову набок, как высматривающая что-то птица, — то, принимая во внимание все обстоятельства, милочка, это ведь не будет слишком много?
— Нет, конечно, — согласилась Грэйс, и дело было слажено без единого возражения с её стороны.
Они продолжали беседовать, и дружеское согласие между ними всё росло. Миссис Кэйс была неисчерпаемым источником полезных сведений. Телефон имеется в деревне, на ферме у старого мистера Пэрселла, и он, конечно, разрешит ей пользоваться им. И отсюда всего три мили до Фиттльхемптона, а в Фиттльхемптоне много хороших докторов. Долго, долго разговаривали Грэйс и миссис Кэйс, и хотя в конце пошли уже интимные подробности о том, как блуждающая почка мистера Кэйс унесла его в рай, разговор вышел удивительно оживлённый и приятный.
Потом, вовремя поспев на поезд, отходивший от станции Барнхэм в четыре десять, Грэйс ехала домой ужасно счастливая и бодрая. Грэйс была бестолкова. Хильда и мисс Гиббс утверждали, что Грэйс и ветрена, и глупа, и флегматична. Хильда и мисс Гиббс направили бы её в солидный родильный дом, с резиновыми тюфяками, наполненными водой, и ваннами, и душем. Они сочли бы Грэйс сумасшедшей, если бы видели, как она путешествовала в Барнхэм и затем прижимала свой немного курносый нос к окну лавки миссис Кэйс.
Возвратившись в общежитие, Грэйс чувствовала себя такой счастливой, что ей захотелось помириться с Хильдой. Сияя, вошла она в комнату сестры. Разрумяненная свежим ночным ветром, с глазами, полными доверия и надежды, она сказала, остановившись на пороге:
— У меня уже всё устроено, Хильда. Я нашла чудеснейшее местечко в Суссексе.
— В самом деле? — холодно заметила Хильда. Она сгорала от желания узнать, куда ездила Грэйс и как она устроилась, но она была слишком горда и слишком задета, чтобы это показать.
Сияние на лице Грэйс померкло.
— Рассказать тебе? — спросила она нерешительно.
— Как-нибудь в другой раз, — сказала Хильда и, взяв со стола журнал, принялась его перелистывать.
Грэйс повернулась и вышла из комнаты. Как только дверь затворилась, Хильда вскочила, чтобы бежать за Грэйс. Но не пошла — характер не позволял. Она стояла хмурая, неподвижная, с выражением муки на бледном лице, потом злобно швырнула журнал в угол. В эту ночь над Лондоном происходила воздушная атака. Когда это бывало, Грэйс обычно спасалась к Хильде в комнату и забиралась к ней в постель. Но в эту ночь, как ни ждала и ни тосковала Хильда, Грэйс не пришла.
Время родов приближалось. В каждый полувыходной день Грэйс ходила по городу, закупая разные мелочи, которые могли ей пригодиться, а может быть, и не могли. Это доставляло ей массу удовольствия, особенно экскурсии по магазинам дешёвых вещей. Дэн писал ей два раза в неделю. Он надеялся получить отпуск ко времени ожидаемого великого события. Он писал, что вымолит, займёт у кого-нибудь или украдёт пропуск, что, если надо будет, он дезертирует и переплывёт Ла-Манш, но приедет к ней. Впрочем, все, вплоть до переплывания канала, зависело, разумеется, от того, перейдут ли они в наступление или нет.
Письма Дэна более, чем когда-либо, служили Грэйс утешением. Она всё ещё надеялась, что они с Хильдой снова будут друзьями. Но в последний день её пребывания в лазарете, когда она поднялась к Хильде в комнату, чтобы проститься, оказалось, что Хильда в театре. Пришлось Грэйс уйти ни с чем. Грустно ей было уезжать таким образом.
XVIII
16 апреля 1917 года Стэнли Миллингтон вернулся в Тайнкасл. Между прибытием телеграммы и его возвращением домой прошло несколько недель, и всё это время Лаура провела в Собридже, в Уорвикшире, где Стэнли находился в специальном госпитале для больных, возвращённых с фронта с функциональным расстройством нервной системы. Джо ничего не знал о них до тех пор, пока не услышал в конторе, что в «Хиллтопе» получена телеграмма о их возвращении. С самого того вечера, когда Лаура в слезах убежала от него, она не написала ему ни строчки. Однако отсутствие приглашения не помешало Джо поехать на вокзал. Нет, конечно нет. В Джо превосходно сочетались железные нервы с кожей гиппопотама, и это помогало ему выходить из самого щекотливого положения. Кроме того он знал, что они рассчитывают увидеть его на вокзале, — почему бы и нет? Он охотно готов был забыть сцену, которую в последний раз устроила ему Лаура, и весело собирался разыгрывать пылкое восхищение героизмом Стэнли и радость по случаю его выздоровления. Он отправился на вокзал встречать Стэнли, преисполненный восторгом, и сочувствием, и мужественной симпатией славного малого к другому такому же славному малому.
Но когда поезд подошёл, то при первом же взгляде на Стэнли сияние померкло на лице Джо.
— Алло, Стэнли, — сказал он с умеренным энтузиазмом.
Стэнли позволил пожать себе руку.
— Меня засыпало после взрыва снаряда, — сказал он.
Джо метнул взгляд на застывшее лицо Лауры. На платформе была толчея, суетились пассажиры, пробирались носильщики с багажом, и Стэнли, стоявший в неподвижной позе, оказывался у всех на дороге. Избегая взгляда Джо, Лаура взяла мужа под руку и повела его к выходу. По дороге Стэнли снова сообщил Джо:
— Меня засыпало после взрыва.
Они сели в автомобиль. Всю дорогу от Центрального вокзала до «Хиллтопа» Джо старался не смотреть на Стэнли, но невольно украдкой поглядывал на него и твердил про себя: «Боже, боже, можно ли было подумать?»
Он надеялся, что Стэнли больше не повторит своей фразы. Но Стэнли сказал в третий раз:
— Меня засыпало после взрыва снаряда.
Стараясь на него не глядеть, но невольно поглядывая украдкой, Джо сказал:
— Да, да, Стэнли, я понимаю, вас засыпало после взрыва.
Стэнли ничего не ответил. Он сидел на краешке заднего сиденья, словно деревянный. Глаза его были устремлены куда-то в пространство. Лицо лишено всякого выражения, тело, прежде полное, казалось истаявшим. Он обеими руками держался за край автомобиля. И это был Стэнли, «наш мистер Стэнли»!
— Мы уже почти приехали, — сказал ободряюще Джо. Он думал, что Стэнли вернётся здоровёхонек, без единой царапины, в самом благополучном виде. А он вот какой, вот он сидит — и это Стэнли! Чтобы поверить, Джо должен был всё время твердить себе, что это — Стэнли. Вот этот… здесь! Он незаметно посмотрел на Лауру. Она сидела с непроницаемым видом, поддерживая рукой Стэнли.
Автомобиль подкатил к дому, и Джо выпрыгнул первый. Он проявлял невероятную заботливость и услужливость.
— Вот здесь сходите! Осторожней! Не забудьте, здесь ступенька!
Мистер Стэнли был осторожен. Все держась за край, он вышел из автомобиля и остановился на тротуаре. Он был удивительно осторожен. Он держал голову совершенно неподвижно, словно опасаясь за её целость. Он производил впечатление человека, который не в состоянии от боли повернуть шею, но, всмотревшись, можно было заметить, что все его тело тоже как бы одеревенело. Движения были не вполне координированы и происходили как бы под влиянием толчка. Они напоминали движения идеально сделанного человека-автомата.
Джо сказал:
— Может быть, вы обопрётесь на меня?
Стэнли не ответил, — такая у него теперь была манера, — но через минуту сказал:
— С ногами всё в порядке, а вот голова… Я лежал в лазарете. Меня засыпало.
Пока Лаура стояла у ворот, отдавая шофёру распоряжения насчёт багажа, Джо повёл Стэнли в дом. Горничная Бесси стояла на пороге, ожидая их. При взгляде на Стэнли у Бесси глаза чуть не выскочили из орбит. Джо весело воскликнул:
— Ну вот, мистер Стэнли и вернулся, Бесси!
Не обращая на девушку никакого внимания, Стэнли прошёл прямо в приёмную и сел на кончике стула. Казалось, это не его дом, и он этому дому чужой. Он потеребил пуговицы жилета, затем посмотрел на Бесси. На этот раз он, видно, её заметил, так как объяснил ей, что с ним случилось.
Без всякого предупреждения, Бесси вдруг разразилась рыданиями.
Джо снял шляпу с головы Стэнли.
— Вот, так лучше! — сказал он ласково. — Он будет лучше себя чувствовать, когда позавтракает, Бесси!
И он улыбнулся Бесси. Славная девушка эта Бесси! Он всегда был с ней ласков.
Бесси вышла, чтобы похлопотать о завтраке. Джо слышал, как она плакала на кухне и сквозь рыдания рассказывала все кухарке.
Стэнли оглядел приёмную. При этом он не поворачивал головы, а поворачивался на стуле всем телом, очень медленно и осторожно. В это время вошла Лаура.
— Как приятно увидеть вас снова, Стэн, — сказал Джо, весело потирая руки. — Не правда ли, миссис Миллингтон?
— Да, — Лаура подошла к Стэнли. Выражение её лица делало атмосферу почти нестерпимо сгущённой.
— Не хочешь ли пройти наверх? — предложила она.
Но Стэнли отказался. Он не проявлял особенного внимания к Лауре. Его даже как будто злило внимание Лауры к нему. Он все оглядывал комнату. Странные у него были глаза, и отражали они странную скрытую работу сознания. Они казались темнее, чем раньше, эти глаза, как будто затянулись тёмной плёнкой, а под плёнкой шла глухая работа. Когда она, как подземный поток, поднималась близко к поверхности, лицо Стэнли выражало что-то похожее на волнение. Трудно было разобрать, что это за чувство, ибо оно появлялось так неожиданно и так молниеносно исчезало. Но это было сильнейшее волнение. Это был страх. Не опасение чего-либо, а беспредметный страх, Стэнли не боялся чего-либо определённого. Он просто испытывал страх.
Он перестал оглядывать все вокруг и произнёс:
— Мы хорошо ехали.
— Да, да, отлично!
— Вот только шум…
— Шум, Стэнли?
— Да от колёс. В туннелях.
«Что за чёрт!» — подумал Джо.
— Я…
Мягко прозвенел гонг.
— Да. Понимаю, — сказал Джо торопливо. — Пойдёмте, Стэнли, ваш завтрак готов. После завтрака он почувствует себя лучше, — не так ли, миссис Миллингтон? Ничто так не помогает человеку встряхнуться, как хороший завтрак.
— Мне надо прилечь после завтрака, — сказал Стэнли . — Это одно из предписаний докторов. Раньше чем меня выписать, они взяли с меня слово, что я буду это делать.
Пошли завтракать. Лаура выразительно остановилась на пороге столовой.
— Разве вам не нужно на завод? — спросила она ровным голосом, не глядя на Джо.
— Ничуть, — с готовностью возразил Джо. — Там все в полном порядке.
— Я думаю, Стэнли, пожалуй, предпочёл бы, чтобы вы его оставили.
Но Стэнли сказал в приливе раздражения:
— Нет, нет. Пускай Джо остаётся.
Короткое молчание; Джо весело улыбался; Лаура неохотно отошла от двери. Они сели за стол.
Съев суп, Стэнли, чтобы показать, что он не забыл предписаний доктора, снова сообщил Джо:
— Мне велено ложиться после завтрака, это одно из их предписаний. А когда я встану, я должен заняться вязаньем.
Джо даже рот разинул. «Нет, это совсем не смешно, — сказал он себе. — О господи, нет, это уже не смешно» — и переспросил испуганным голосом:
— Вязаньем?
Лаура сделала жест, полный муки, словно желая вмешаться. Но Стэнли продолжал объяснять. Казалось, ему это доставляло удовольствие:
— От вязанья голове становится легче. В госпитале, после того как меня засыпало, я научился вязать.
Джо поспешно отвёл глаза от лица Стэнли. «Вязанье… вязанье». Мысли его унеслись в прошлое. Он словно старался вспомнить прежнего Стэнли и его замечания в этой самой комнате год тому назад. Превосходный малый, который жаждал «задать перцу этим Фрицам», идти в бой за Англию и святого Георгия, чистокровный британец, жалевший, что не поступил в воздушный флот… («Вот это захватывающее дело, — не так ли?») Световые сигналы Вери, Батальон воспитанников закрытых учебных заведений… «Наш» мистер Стэнли, убеждённый, что война «просто замечательная штука». «Интересно, что он думает о ней теперь», — сказал себе Джо, и вдруг ему захотелось смеяться.
Но в эту минуту Стэнли чуть не заплакал.
— Не могу, — захныкал он жалобно, — не могу!
Лаура спросила тихо, наклонясь к нему:
— Что с тобой, милый?
Лицо Стэнли задёргалось под застывшей маской.
— Я не могу закрыть горчичницу. — Он пытался закрыть горчичницу, но ему это не удавалось. И от того, что не удавалось, он уже начал весь дёргаться.
Джо вскочил.
— Позвольте-ка, я закрою, — предложил он. Передвинул ложечку так, чтобы она не мешала крышке плотно закрываться, мимоходом вытер своей салфеткой соус на подбородке Стэнли. Затем вернулся на место.
Силы, видимо, изменили Лауре. Она внезапно поднялась и дрожащим голосом извинилась:
— Мне нужно распорядиться по хозяйству. — И, отвернувшись, вышла.
Несколько минут царило молчание, пока Джо тщательно обдумывал положение. Наконец, он сказал:
— Ну, Стэн, старина, как я рад, что вы вернулись. Завод в последнее время приносит кучу денег. Прошлый месяц был замечательный.
— Да, — сказал Стэнли.
— Но этот Добби, что сидит у нас в конторе, ни черта не стоит. Теперь, когда вы здесь, надо будет от него избавиться.
— Да, — согласился Стэнли.
— Я собственно уже и сам собирался предупредить его об увольнении в конце этого месяца. Вы не возражаете, Стэнли?
Стэнли сказал «да». Затем резким движением автомата встал из-за стола, несмотря на то, что Джо ещё не доел сладкого. Он пояснил:
— Мне надо лечь.
— Конечно, конечно, Стэн, старина, — с готовностью согласился Джо. — Пожалуйста, не стесняйтесь. — И с величайшей услужливостью вскочил и взял Стэнли под руку.
Лаура ожидала внизу у лестницы, крепко сжимая в руке мокрый носовой платочек. Она хотела сама вести Стэнли, но от Джо отделаться было невозможно. Да и Стэнли, видимо, цеплялся за Джо, искал в нём опоры. Он сказал капризно:
— Оставь меня, Лаура.
Джо отвёл его наверх в спальню и помог раздеться.
От Стэнли остались кожа да кости. Раздетый, он меньше походил на человека-автомата, скорее — на гальванизированный труп. Совсем уже раздетый, он, однако, раньше, чем лечь, медленно проделал некий ритуал: нагнулся и заглянул под кровать, затем выпрямился и заглянул под подушки. Исследовал внутренность двух шкафов, заглянул под портьеры обоих окон. Потом с трудом забрался на кровать. Лёг на спину, вытянув ноги и руки. Мёртвые, широко открытые глаза упёрлись в потолок. Джо на цыпочках вышел из комнаты.
Внизу, под лестницей, ждала его Лаура с красными распухшими глазами. Она решительно посмотрела ему в лицо, закусив нижнюю губу, — с таким знакомым ему выражением.
— Мне нужно сказать вам одну вещь. — Она говорила с трудом, и грудь её порывисто поднималась и опускалась. — Я попрошу вас больше сюда не приходить.
— Да полноте, Лаура, — мягко запротестовал он. — У вас теперь будет столько хлопот со Стэнли, и вам нужно всячески помогать.
— Это вы называете помощью!
— А почему же нет? — уговаривал он её примирительно. — Никто не огорчён за вас больше, чем я, никто во всём мире. И потом — нам с Стэнли придётся многое вместе обсуждать. — Он озабоченно покачал головой. — С фронтом у Стэнли кончено. Я хочу позаботиться о заводе…
— Да, как же! — вставила с горечью Лаура.
— Да! — он вытянул руку жестом оскорблённого человека. — Чёрт возьми, Лаура, будьте же доверчивее. Я хочу помочь вам обоим. Хочу свезти Стэнли на завод, снова заинтересовать его делами, оказать ему всю ту поддержку, какую могу.
— Я бы поверила вам, если бы вас не знала.
— Но я говорю искренно, Лаура! В конце концов мы должны помочь друг другу пережить это. Видит бог, Лаура, я сделаю, что только могу.
Во время наступившего молчания опухшие глаза Лауры не отрывались от его лица; она задышала чаще и, видимо, мучительно боролась с собой.
— Не верю я, чтобы вы что-нибудь для нас сделали, — отрезала она, задыхаясь, — и ненавижу вас за то, что вы уже сделали… почти так же сильно ненавижу, как себя. — Она повернулась и быстро вышла.
Джо постоял на месте, легонько поглаживая подбородок, потом улыбнулся про себя и вышел из дома. Но на следующее утро, часов в одиннадцать, явился снова с хлопотливым видом, чтобы, как обещал, свезти Стэнли на завод. Лауры дома не было, но Стэнли уже встал и оделся. Он сидел внизу в гостиной на краешке стула, развлекаясь граммофоном. Граммофон был хороший, но музыка! Музыка, которую выбрал Стэнли, действовала Джо на нервы.
Он запротестовал:
— Почему вы не поставите какую-нибудь пластинку повеселее, Стэнли?
— Мне эта нравится, — возразил Стэнли, ставя снова ту же пластинку. — Только эта одна мне и нравится. Я её ставлю все утро.
Джо в замешательстве выслушал вторично ту же мелодию. Эта музыка и Стэнли, слушающий её, — что за жуткое сочетание! Джо подошёл и посмотрел на пластинку. Это был «Похоронный марш» Шопена. Джо повернулся к Стэнли.
— Ради всех святых, Стэнли, бросьте вы эту ерунду! Вставайте, веселее! Автомобиль ждёт меня у подъезда, едем на завод.
Они медленно доехали до завода и пошли прямо в плавильный цех. Джо уже все подготовил заранее. Здесь были развешаны национальные флаги, а через всю мастерскую протянут большой плакат с надписью «Добро пожаловать». Плакат этот Джо откопал в сундуке с разным хламом.
Когда Стэнли в сопровождении Джо вошёл в мастерскую, все прекратили работу и прокричали «ура». В плавильне работало теперь очень много женщин. Джо находил, что их труд обходится гораздо дешевле и работают они быстрее пожилых мужчин. Все женщины кричали «ура» как бешеные. Стэнли смотрел на кричавших женщин, женщин в халатах, готовивших шрапнельные пули для снарядов. Казалось, он не знает, что ему делать здесь, перед всеми этими женщинами. Больше чем когда-либо он казался выходцем с того света. Джо вполголоса предложил:
— Скажите же что-нибудь, Стэнли, скажите им, что хотите. — И он протянул руку, призывая к молчанию.
Мистер Стэнли смотрел на женщин. Он произнёс:
— Меня засыпало при взрыве снаряда. Я лежал в госпитале.
Снова «ура», и под крики Джо торопливо подсказал:
— Скажите, что вас радует повышение производительности у нас на заводе и вы надеетесь, что они будут и впредь работать так, как сейчас.
Стэнли повторил громко:
— Я рад, что производительность у нас повышается, и, надеюсь, вы и впредь будете работать так, как сейчас.
Новое «ура», громовое, долгое. Затем Джо взял на себя остальное. Он снова поднял руку, призывая к тишине. Сдвинул шляпу на затылок, сунул большой палец себе под мышку и с широкой сияющей улыбкой, оглядев толпу, начал:
— Все вы в восторге, что видите мистера Стэнли, и я также. Мистер Стэнли не хочет говорить о том, что он сделал, так скажу я вместо него несколько слов. Говорить долго не буду, потому что вам нужно работать, работать для отечества, делать необходимое дело, и вы не можете отрываться от него, чтобы слушать каждого. Я скажу только одно: скажу прямо в лицо мистеру Стэнли, что мы им гордимся. Я горжусь тем, что работаю с ним вместе, и знаю, что и вы с гордостью работаете для него. Мы с мистером Стэнли обсуждали все, и он выразил надежду, что все вы будете продолжать делать здесь своё маленькое дело так же честно, как он выполнял свой долг во Франции. Понимаете, вы должны работать вовсю, чтобы повысить производительность завода. Это всё, что я хотел сказать, но раньше, чем опять приняться за работу, споёмте все наш национальный гимн и потом прокричим «ура» мистеру Стэнли так, чтобы стены дрожали!
Наступила тишина, — и затем женские голоса выразительно запели «Боже, храни короля». Вышло очень трогательно, и Джо прослезился.
Попросив бога сохранить короля, они прокричали «ура» мистеру Стэнли, потом Джо, потом всем вместе. Потом с почти религиозным рвением принялись за шрапнель, бомбы и восемнадцатифунтовые гранаты.
А Джо повёл Стэнли коридором в контору. Но они ушли недалеко. На полдороге в коридоре стоял колоссальный снаряд. Его изготовил не Джо, как ни лестно было бы ему готовить такие снаряды. Это был подарок Джо от Джона Рэтли, старого Рэтли из Ерроу, заседавшего вместе с Джо в Комитете обороны. У Рэтли был громадный завод, и он выпускал громадные снаряды. Джо весьма гордился этим великолепным семнадцатидюймовым подарком, знаменовавшим собой многое и в первую голову — то, что они с Джоном Рэтли теперь в некотором роде друзья. Снаряд Джо поставил на красиво отполированную деревянную подставку, и он стоял здесь сверкающий, гигантский, в немом экстазе поднимая к небу свою верхушку.
Снаряд-то и задержал Стэнли. Стэнли уставился своим застывшим взглядом на этот громадный сверкающий цилиндр.
Джо с нежностью шлёпнул ладонью по головке гранаты.
— Красота, — не правда ли? Я её окрестил «Кэти».
Мистер Стэнли молчал, но какой-то мрачный огонёк мерцал всё сильнее и сильнее под затягивавшей его взгляд плёнкой.
— Жаль, что у нас не готовят такие крупные гранаты, — заметил Джо. — Это тоже даёт чёртову уйму денег. Ну, однако, идёмте в контору. Там я задержал Добби и Моргана, и мы с ними потолкуем.
Но мистер Стэнли не двигался с места, он не мог пройти мимо снаряда. Он всё смотрел и смотрел на него. Это был такой же снаряд, как тот, что взорвался там, на фронте, и засыпал его. И душа Стэнли содрогнулась от ужаса перед этим снарядом.
— Да идёмте же, — нетерпеливо торопил его Джо, — вы знаете, что нас ждут.
— Я хочу домой, — голос Стэнли звучал очень странно, и он начал пятиться от снаряда.
«Господи Иисусе, — подумал Джо, — опять с ним это начинается».
Он взял Стэнли под руку, чтобы провести его мимо снаряда. Но Стэнли не мог решиться пройти мимо. Кожа на его лбу судорожно двигалась, в глазах запрыгал скрытый до тех пор под плёнкой смертельный ужас. Он шепнул, задыхаясь:
— Пустите. Я домой хочу.
— Ведь вы в безопасности, Стэнли, — сказал Джо. — Успокойтесь же, теперь вы в безопасности. Не укусит вас этот снаряд, он даже не начинён, будьте же рассудительны, Стэнли, голубчик!
Но Стэнли не в состоянии был внять голосу рассудка. Весь его рассудок вышибло вот таким же точно снарядом во Франции. Его лицо быстро, судорожно дёргалось, и жутко было видеть страх, прыгавший в его глазах.
— Мне надо домой. — Он едва говорил. Из-под застывшей мёртвой маски проступила невообразимая мука и возбуждение.
Джо покорно вздохнул.
— Ладно, в таком случае поезжайте домой, Стэнли. И не расстраивайтесь, пожалуйста.
Джо не хотел допускать сцены здесь, на заводе, особенно после того, как все так хорошо сошло. Не выпуская руки Стэнли, он с самым любезным видом проводил его обратно через цех. Улыбка Джо показывала, что всё в порядке. «Мистер Стэнли просто ещё не совсем окреп, только что из госпиталя, вы сами понимаете… Ну, разумеется, в этом всё дело», — говорила его улыбка.
Автомобиль со Стэнли, сидевшим очень прямо на заднем сиденье, уехал в «Хиллтоп», а Джо, послав ему вдогонку последнюю дружескую успокоительную улыбку, вернулся к себе в кабинет. Там он заперся и закурил сигару. Сидел и курил со сосредоточенным видом. Сигара была хорошая, но Джо о ней не думал. Он думал о Стэнли.
Сомнений быть не могло — Стэнли окончательно «выдохся». Джо стало ясно в первую же минуту, как он увидел Стэнли на вокзале, что эта контузия серьёзнее, чем он воображал. Пройдёт много месяцев раньше, чем Стэнли опять станет нормальным человеком, если это вообще когда-нибудь будет. Пока же ему, Джо, придётся, более чем когда-либо, входить во все дела завода. И вряд ли было бы справедливо, если бы он не извлекал для себя из завода немножечко больше дохода, чем до сих пор. Да, вряд ли это было бы справедливо.
Джо внимательно смотрел на горящий кончик сигары и усиленно прикидывал в уме. В настоящее время он кладёт в карман около двух тысяч фунтов в год, всего «на круг», как сказал бы Джим Моусон. Но ведь это гроши, совершенные гроши. Надо подумать о будущем. И, боже, какой ему теперь представляется случай упрочить это будущее, запустить руку, куда следует, ещё глубже, о да, глубже, чем когда бы то ни было! Да, придётся навести некоторый порядок на заводе Миллингтона. Так сказать, реорганизовать все… вот именно, реорганизовать. Это идея.
Облизывая губы, Джо потянул к себе телефонную трубку. Позвонил Джиму Моусону. Никогда ещё его так не радовало знакомство с Моусоном и уверенность в его содействии. Продувной парень этот Джим, умеет и организовать дело, и лавировать так, чтобы не попасть в беду.
— Алло, Джим, это вы, старина? — Джо постарался изложить Джиму все дело как можно добросовестнее. Излагал с полным со чувствием:
— Если бы вы видели беднягу, Джим, вам бы это душу надорвало. Он в полном рассудке и всё такое, так же нормален, как мы с вами, но у него что-то с нервами. Контузия, понимаете? Да, да, Джим, контузия… верно, Джим, вы меня поняли…
Он помолчал, слушая, что говорит Моусон, потом сказал:
— Значит, завтра вечером у вас, Джим? Знаю, знаю, что спешить не следует. — Ну, разумеется, я знаю Снэгга, встречал его у Бостока. Ведь это тот, что устроил знаменитую штуку с контрактом?.. Да, конечно… о чёрт возьми, Джим, за кого вы меня принимаете?.. Теперь слушайте… да, правда, по телефону не стоит… разумеется… как здоровье супруги? Это шикарно, Джим, честное слово, шикарно. Ну, хорошо, старина, пока до свидания!..
Джо повесил трубку; но только на одну минуту. Снова его большая рука потянулась к аппарату, он позвонил Лауре в «Хиллтоп» и заговорил спокойным, сочувственным, рассудительным тоном:
— Мне необходимо поговорить с вами, Лаура, честное слово, необходимо. И какой смысл вам держать себя так, Лаура? Конечно, мне понятны ваши чувства, я вас не осуждаю, но все мы только слабые люди, не правда ли, с этим надо мириться. Да, да, браните меня, сколько хотите, признаюсь, я это заслужил, но, ради бога, наладим отношения. Мне нужно вас видеть, без этого не обойтись. Что? Хорошо, хорошо, я не могу заставить вас прийти, раз вы не хотите… Но я весь вечер буду дома на случай, если бы вы переменили решение…
Он продолжал говорить ещё несколько минут, пока не услышал, что она повесила трубку. Тогда он усмехнулся, отошёл от телефона и весело принялся за работу.
В этот день он пропустил обычный обед в клубе и вернулся домой часов около шести. Насвистывая, развёл огонь в камине, отдал честь холодному пирогу с бараниной, запив его виски, затем умылся, причесался, накинул новый клетчатый халат и сел читать газету и ждать.
Время от времени глаза его обращались к часам на стене. Порой шум автомобиля на улице заставлял его насторожённо выпрямляться в кресле. По мере того как стрелки описывали круг за кругом его гладкий красивый лоб начал хмуриться, но в девять часов резкий звонок у двери заставил его поспешно вскочить.
Лаура вошла с какой-то нервной стремительностью. На ней было непромокаемое пальто и старая коричневая шапочка, плотно обтягивавшая голову. Ботинки были забрызганы грязью; Джо подозревал, что она шла пешком всю дорогу от «Хиллтопа». Она была очень бледна.
— Как видите, я пришла, — объявила она с горькой враждебностью, держа руки в карманах пальто и насторожённо выпрямившись. — О чём вы хотели поговорить со мной?
Джо не пытался даже подойти к ней. Он не поднимал глаз от пола.
— Я рад, что вы пришли, Лаура.
— Ну, а дальше что? — спросила она все тем же сдавленным голосом. — Вы бы лучше сразу сказали, что вам надо. Я не могу оставаться тут долго.
— Присядьте, — попросил он с братским дружелюбием, — не можем же мы разговаривать стоя. Вы утомлены, у вас совсем замученный вид! — Он тактично отвернулся и помешал уголья в камине, так что пламя снова ярко вспыхнуло. Лаура наблюдала за ним с холодной иронией, затем со вздохом усталости упала в кресло. Сказала с горечью:
— Я не имела ни одной ясной минуты с тех пор, как ушла в последний раз из этой проклятой комнаты.
— Я знаю. — Он сел на своё место с самым целомудренным видом и стал смотреть в огонь. — Но ведь мы не могли предвидеть, что случится, Лаура. Как мы могли это предвидеть?
— Каждый раз, как я на него взгляну… — Рыдание перехватило ей горло. — Каждую минуту… Он меня теперь не выносит. Вы это заметили, да? Ему как будто тягостно, когда я подле него. Он уехал в Борнмаус в дом отдыха и просил, чтобы я с ним не ездила. Так мне и надо, поделом мне! О боже, как я ненавижу и презираю себя!
Джо промычал что-то сочувственное.
— Не смейте! — вскрикнула она. — И вас тоже я ненавижу и презираю.
— Не следует, чтобы Стэнли узнал что-нибудь о нас, — сказал Джо тоном увещания. — Ничего решительно он не должен знать.
— Ещё бы! — Она повернулась к нему с жестокой насмешкой. — Ведь вы-то не собираетесь ему рассказать, а?
— О нет, — отвечал он странным тоном. Встал и, подойдя к буфету, смешал крепкое виски с содой. — Нет, если вы будете со мной заодно, Лаура. Выпейте-ка это, у вас совсем больной вид.
Она машинально взяла стакан, продолжая пристально глядеть на Джо.
— Что это значит — быть заодно с вами?
— Ну… мы должны быть друзьями, Лаура. — Он отхлебнул из своего стакана, хмуро размышляя о чём-то. — «Со всеми в дружбе» — вот мой девиз, я человек миролюбивый. Подумайте, как неудобно было бы, если бы вдруг всё открылось. Ни Стэнли, ни нам от этого лучше бы не стало. Стэнли я теперь нужен на заводе. У меня имеются разные проекты насчёт расширения, слияния. Да вот только на днях я вёл переговоры с Джимом Моусоном из Тайнкасла. Вы, верно, его знаете, это один из самых крупных дельцов в Тайнкасле. И если Моусон, Стэнли и я соединим усилия, то вы представить себе не можете, как мы могли бы реорганизовать завод. Мы превратили бы его просто в золотое дно.
— Понимаю, — жалобно прошептала Лаура. — Я вижу, чего вы хотите. Вы мною пресытились. А теперь хотите меня использовать, использовать то, что было между нами…
— Лаура, ради бога, как вам не совестно! Это верх несправедливости. Мы будем работать компанией, на всех хватит, тут можно загребать кучи денег.
— Денег! Вы ни о чём другом, кроме денег, не думаете. Жалкий человек!
— Я не более как человек, Лаура. Все мы слабые люди. Оттого я и не устоял перед вами.
— Перестаньте! — оборвала она свирепо.
Он замолчал. Лаура выпила своё виски. Оно её подкрепило. «Джо, по крайней мере, практичен во всём, что делает», — подумала она и с ненавистью посмотрела на него. В течение всех этих недель она ненавидела его, вспоминая его шумливость, вульгарность, ненасытный эгоизм, физическую грубость. И всё же вынуждена была скрепя сердце признать, что он в сущности не грубиян. Он красив, удивительно красив. У него прекрасное мускулистое тело, пленительные карие глаза. И она научила его кое-чему — одеваться, следить за собой, быть чистоплотным. В известном смысле он был её созданием.
— Вы на меня все ещё сердитесь, Лаура? — спросил он смиренно.
— Я о вас просто не думаю.
Пауза. Лаура бесцеремонно протягивает свой пустой стакан.
— Налейте ещё. Думаю, что заслужила второй.
Джо поспешно налил ей виски. Вздохнул:
— А я очень много думал о вас всё это время. Мне вас недоставало.
Она отрывисто засмеялась и проглотила своё питьё с таким видом, как будто оно очень горькое.
— Лжёте. Путались, верно, с другой, пока меня не было. Пока я ухаживала за человеком, которому я противна, человеком, который контужен и весь высох, вы спали с другой женщиной. Ну, признавайтесь, говорите правду.
— Я говорю правду, — с серьёзным видом лгал Джо.
— Не верю, — возразила Лаура, но сердце у неё всё же вдруг ёкнуло. — И во всяком случае это не имеет значения. Слава богу, я снова стала прежней. Мне всё равно, будь у вас хоть сто любовниц. Теперь я всю себя посвящу Стэнли.
— Знаю, Лаура, — сказал он. — Но давайте останемся друзьями. — Он потянулся, чтобы взять у неё пустой стакан, но вместо этого взял её за руку.
— Как вы смеете, как вы смеете! — Она вырвала руку. Глаза её наполнились слезами, она вдруг заплакала.
— Только друзьями, Лаура, — умолял Джо. — Просто хорошими товарищами.
— Как вы можете так мучить меня! Разве я мало пережила? Я ухожу… ухожу. — Она встала как слепая, и в тот же миг руки Джо обвились вокруг неё, ласково удерживая, крепко и уверенно обнимая.
— Ты не можешь так уйти, Лаура.
— Оставьте меня, пустите, ради бога, оставьте меня! — Она пыталась вырваться, истерически плача.
— Ну, пожалуйста, Лаура, прошу тебя!
Борясь с ним, она вдруг почувствовала, что дрожит. Она чувствовала, что тело её трепещет от близости его тела.
— О, как вы можете, Джо, как вы могли так отвратительно относиться ко мне…
— Лаура! — он целовал её.
— Нет, Джо, не хочу… — шепнула она беспомощно. Но его губы снова помешали ей говорить. Все растворилось, исчезло из её души. Осталось лишь ощущение его близости. Это была реакция. Жуткие месяцы в Собридже, одиночество, капризы Стэнли, мертвящая скука жизни с человеком-автоматом, похоронившим свой пол в яме, вырытой снарядом где-то во Франции… Лаура закрыла глаза. Трепет пронизал её тело. Джо не любит её. Он просто пользуется ею, готов всегда покинуть её в трудную минуту. Но к чему думать об этом? Она почувствовала, что он поднял её и несёт в спальню.
Когда она вернулась домой в «Хиллтоп», было уже около десяти часов и в гостиной её ожидала миссис Рэтли, жена Джона Рэтли.
— О дорогая моя, — сказала она, вставая и с горячим сочувствием беря Лауру за обе руки, — мне сказали, что вы вышли подышать свежим воздухом, но я просто не могла уйти, не дождавшись вас. Мне так больно за Стэнли, дорогая моя! Я не могла удержаться, чтобы не заехать к вам. У вас такой удручённый вид! Что же удивительного, я всегда говорила Джону, что вы со Стэнли настоящая пара влюблённых голубков. Но не огорчайтесь, дорогая, он у вас скоро поправится.
Лаура неподвижно смотрела на старую даму. Лицо её вдруг дрогнуло кривой усмешкой.
XIX
В середине ноября 1917 года Марта узнала новость об Энни Мэйсер. Новость эту сообщила ей Ханна Брэйс в одно уже по-зимнему холодное утро; Ханна выразила сожаление, что с такой приличной девушкой, как Энни, приключилась беда. Ханна стояла на улице перед домом, в мужском картузе, под который подобрала растрёпанные пряди волос, сгорбленная, с посиневшим от холода носом, и на руке у неё висел коврик, который она собиралась вытряхнуть.
— Я чуть в обморок не упала, когда увидела Энни в таком положении, — рассказывала она.
Смятение, написанное на добром лице Ханны, ничуть не отразилось на лице Марты. Черты Марты остались непроницаемыми и, не ожидая подробностей, о которых Ханне, видимо, очень хотелось посудачить, она вошла в свой домик и закрыла дверь. Несмотря на внешнее безучастие, её душила мстительная радость. Она села у стола и, опершись подбородком на свою большую руку с выступающими суставами, задумалась о том, что ей сказала Ханна. Суровая усмешка тронула её губы. Не говорила ли она всегда, что ничего хорошего нет в этой девушке, и вот теперь это подтвердилось. Она, Марта Фенвик, оказалась права.
Конечно, Сэмми виноват. Когда Сэмми в последний раз приезжал в отпуск, он очень редко бывал дома. Он даже, к великому неудовольствию матери, целые два праздничных дня провёл где-то вне дома. И вот результат. Да, Сэмми виноват, но это ничего не значит. По понятиям Марты, мужчину в таких случаях осуждать нельзя. И Марта была довольна, — да, она с яростным ожесточением признавалась себе в этом, — довольна, что дело приняло такой оборот. Теперь Сэмми потеряет уважение к Энни. Навсегда! Марта была убеждена, что мужчина никого так не презирает, как девушку, которая от него забеременела. К тому же Сэмми далеко, очень далеко отсюда. А когда он вернётся, она, его мать, уже сумеет забрать его в руки. Она его разлучит с Энни Мэйсер. Она знает, как это сделать, отлично знает.
Первым делом, конечно, надо было убедиться, что Ханна не ошиблась. И в то же утро, часов в одиннадцать, Марта надела пальто и медленно пошла по Каупен-стрит, прислушиваясь, не зазвенит ли колокольчик Энни. Мэйсерам в то время приходилось туго. Пэга забрали в армию, а старику Мэйсеру, который боялся мин и которого все больше одолевал ревматизм, приходилось довольствоваться ужением мерлана у берега. Энни помогала ему вбивать колышки, когда кончался прилив, сталкивать ранним утром лодку в воду, насаживать стальные крючки и выезжала вместе с отцом за мол, когда над серой землёй занималась бледная заря. Потом, утром, когда город просыпался, Энни ходила по улицам Слискэйля с рыбачьей корзинкой на плече и медным колокольчиком в руке, распродавая весь улов.
В это утро Марта услыхала звон колокольчика Энни в нижнем конце Каупен-стрит. Марту этот звук всегда раздражал, но сегодня, увидев Энни, она позабыла о колокольчике. Одного зоркого взгляда было достаточно, чтобы убедиться, что Ханна Брэйс права. Энни была «в таком положении».
Неторопливо, грозная, шагала Марта, пока не поравнялась с Энни, которая поставила свою корзину на мостовую, чтобы отпустить рыбу миссис Дэйль с Миддльригской фермы. Марта остановилась, наблюдая, как Энни доставала из корзинки свежевыпотрошенную рыбу своими чистыми, потрескавшимися руками и клала её на протянутую покупательницей тарелку. Марта не могла не признать, что Энни — опрятная девушка. Её обветренное лицо было основательно вымыто, синий фартук свежевыстиран и топорщился как только что выутюженный, обнажённые до локтя руки и розовы, и крепки, а глаза ясны, как будто их отшлифовал ветер. Вынужденная признать, что Энни чистоплотна, Марта ощутила ещё большую горечь. Она стояла, поджав губы, и ждала, пока Энни рассчитается с миссис Дэйль.
Наконец, Энни закрыла корзинку и выпрямилась. Она увидела Марту, и лицо её медленно, неуловимо просветлело. Лицо Энни никогда быстро не меняло выражения. Оно дышало невозмутимым, почти тупым спокойствием. Но в эту минуту оно несомненно просияло. Энни подумала, что Марта хочет купить у неё рыбу, а эту честь Марта до сих пор ей ни разу не оказывала. И Энни робко улыбнулась.
— У меня сегодня хороший мерлан, миссис Фенвик, — сказала она.
Марта молчала, и Энни уже упрекала себя в излишней смелости. Поэтому она прибавила:
— Они сегодня крупнее, чем всегда.
Марта ничего не отвечала, продолжая смотреть на Энни.
Энни все ещё не понимала. Лёгким движением своего красивого тела она подняла корзинку за чёрную кожаную ручку и показала Марте рыбу.
— Мы с отцом поймали её сегодня в четыре часа утра, — сказала она. — Мерлан лучше всего ловится, когда над водой ещё стоит туман. Вам не надо будет самой нести её, я оставлю парочку на вашем крыльце, когда буду проходить мимо.
Для Энни это была длинная речь, поразительно длинная. И красноречие её объяснялось тем, что Энни страшно хотелось угодить матери Сэма.
Марта не говорила ни слова, и когда Энни подняла глаза от рыбы, она встретила устремлённый на неё наглый ледяной взгляд. Это был взгляд все знающий, выразительный, многозначительный. И Энни поняла. Затем Марта сказала:
— Не надо мне вашей рыбы и ничего от вас не надо. — Она подождала, что ответит Энни. Но Энни промолчала. Она опустила глаза на корзину, словно пристыженная.
Чувство жестокого торжества охватило Марту. Она подождала ещё, но, видя, что Энни не намерена отвечать, повернулась к ней спиной и ушла с высоко поднятой головой.
Энни подняла глаза и смотрела вслед удалявшейся фигуре Марты. В эту минуту в Энни было что-то удивительно благородное. Её открытое, обветренное лицо не выражало ни стыда, ни смущения, ни гнева, в нём светилась только грусть. С минуту она стояла, как бы охваченная глубокой жалостью. Потом подняла на плечо корзинку и пошла вверх по улице. Её колокольчик звенел негромко и ясно.
С этого дня Марта, стремясь унизить Энни, изменила всем своим привычкам. Она не замедлила «создать Энни репутацию» на Террасах. Это было странно: Марта никогда не любила праздной болтовни. Она терпеть не могла сплетен, презирала их, но теперь ей доставляло жестокое удовольствие распространять новость о беременности Энни.
Она поставила себе за правило встречать Энни как можно чаще и всякий раз, проходя мимо, бросала ей всё тот же уничтожающий взгляд. Ни одного слова — только этот взгляд. Она открыла любимое место прогулок Энни, где Энни бродила одна по вечерам, когда ей удавалось урвать для себя часок. То была дорога вдоль берега и вверх по крутому холму за «Снуком». Марта, никогда не выходившая за пределы Террас и города, теперь начала прогуливаться там же, где Энни. Иногда Энни первая приходила на утёс над морем и стояла, напряжённо вглядываясь вдаль, а иногда первой приходила Марта. Неизменно устремляла она на Энни этот молчаливый взгляд. Часто Энни, видимо, хотела заговорить с нею, но взгляд Марты замораживал слова. Марта говорила себе, что столько лет она страдала по милости Энни, теперь пускай Энни помучается из-за неё.
Сэму Марта и словом не обмолвилась на этот счёт; в письмах к нему она не сделала ни одного намёка. Она была слишком умна для этого. Ещё чаще стала она посылать ему посылки, великолепные посылки; она хотела, чтобы Сэмми оценил любовь матери. Каждую неделю Марта получала по книжке Сэмми его жалованье, и эти деньги давали ей возможность делать то, что ей хотелось. Если бы не жалованье Сэмми, ей бы трудно приходилось.
Проходили дни, проходили недели. В Слискэйле было очень мало перемен. На «Нептуне» уже далеко продвинули железную дорогу в «Парадиз». Дженни всё ещё жила в Тайнкасле у своих родных, и Марта ничего о ней не знала. Гарри Огль, сын старого Тома Огля, был избран в муниципальный совет, Ганса Мессюэра из местной больницы перевели в лагерь для интернированных. Миссис «Скорбящая» открывала свою пирожную лавку только два раза в неделю. Джека Риди эвакуировали с фронта из-за тяжёлого отравления газами. От Дэвида письма приходили регулярно раз в месяц. Жизнь шла своим чередом.
И Энни Мэйсер по-прежнему торговала вразнос рыбой, которую она и её отец ловили рано утром, когда над водой ещё стлался беловатый туман. Все говорили, что это срам — в таком положении ходить по улицам и торговать рыбой, но Энни ничего другого делать не умела. Брат её, Пэг, был не такой человек, чтобы отдавать им своё жалованье, и ловля рыбы была для Энни и её отца единственным средством к существованию. И Энни продолжала ходить с корзинкой по улицам, несмотря на то, что все считали это позором.
Но однажды Энни не вышла торговать. Это было 22 марта, и в этот день нигде не видно было Энни с её корзинкой и колокольчиком. Напрасно высматривала её Марта. И Марта подумала со злобой: «Видно, пришло ей время. Наконец, дождалась!»
Но время Энни ещё не пришло. Вечером Марта пошла по тропинке вдоль берега, миновала пустырь и поднялась на скалу. Она предприняла эту прогулку отчасти по создавшейся у неё в последнее время привычке, отчасти же для того, чтобы увидеть Энни, если та придёт. Но Энни не было. И Марта стояла, прямая, крепкая, глядя вниз на тропинку, думая все с той же злобой, что Энни «пришло время», что, наконец, она родит своего ублюдка.
Но Энни ещё не пришло время, и Марта, стоя наверху, вдруг сурово выпрямилась, увидев у подножья скалы Энни, поднимавшуюся по тропинке. Энни поднималась медленно, а Марта ждала, пока она приблизится, держа наготове тот взгляд, которым она обычно мерила Энни. Сегодня Энни заставляла её долго ждать. Она взбиралась медленно-медленно, словно изнемогая под тяжёлой ношей. Но, наконец, добралась до верхушки. И Марта бросила на неё обычный взгляд.
Но Энни не обратила на него никакого внимания. Она остановилась перед Мартой, необычайно бледная, запыхавшись от подъёма и немного сутулясь, как от усталости, как будто изнемогая под тяжкой ношей. Она поглядела на Марту, устремила глаза на море, вдаль, как всегда, ища те места, где находился Сэмми. И сказала, как будто сообщая самый обыкновенный факт:
— Мы с Сэмми в августе поженились.
Марта отшатнулась как ужаленная, но выпрямилась снова.
— Ложь! — сказала она.
По-прежнему глядя туда, где, может быть, находится Сэмми, Энни повторила печально, почти утомлённо:
— Мы поженились, Сэмми и я, в августе, когда он в последний раз приезжал в отпуск.
— Неправда, — возразила Марта. — Не может этого быть. — И прибавила в порыве торжества: — Ведь деньги за Сэмми получаю я.
По-прежнему ища глазами ту страну, где находился Сэмми, Энни промолвила:
— Мы решили, Сэмми и я, чтобы деньги по-прежнему получали вы. Мы не хотели, чтобы вы их лишились.
Лицо Марты стало ещё суровее, побелело от гнева. Властная гордость бушевала в ней. Она процедила сквозь стиснутые зубы:
— Не верю я этому. Никогда не поверю.
Медленно оторвались глаза Энни от места, где мог быть Сэмми. Глаза были сухи. На лице лежала мрачная тень, и, больше, чем когда-либо, казалось, что Энни изнемогает под тяжкой ношей. Она протянула Марте телеграмму, которую держала в руке.
Марта взяла телеграмму. Телеграмма была адресована миссис Энни Фенвик. И в ней стояло:
«С прискорбием извещаем вас, что ваш муж, капрал Сэмюэль Фенвик, убит в сражении 19 марта».
XX
24 апреля 1918 года истёк срок заключения Артура, и в девять часов утра он, переодетый в своё платье, прошёл через тюремные ворота. С опущенной головой вышел он из-под серой каменной арки и тихонько побрёл прочь. Было сырое туманное утро, но Артуру казалось, что вокруг просто невероятно много света и простора. Где же камера, где стены, которые преграждали ему путь? Внезапно поняв, что стены остались позади, он зашагал быстрее. Хотелось подальше уйти от них.
Но скоро ему пришлось замедлить шаг: он был не в состоянии идти быстро. Он был слаб, как человек, только что вышедший из больницы, легко утомлялся, горбился, кожа его приобрела болезненную бледность. Вдобавок голова его была низко, догола обрита (об этом позаботился пару дней тому назад надзиратель Коллинс. То была его последняя шутка), — и можно было подумать, что Артур перенёс какую-нибудь операцию мозга, тяжёлую операцию в том большом госпитале, который он только что покинул.
И, без сомнения, эта операция была виновата в том, что он так нервно поглядывал на всех встречных, проверяя, не смотрят ли они на него. Смотрят ли на него люди? Смотрят ли?
Пройдя около мили, он очутился в предместье Бентона и вошёл в кофейню, посещаемую рабочими. Вывеска гласила: «Хорошая стоянка для телег». Артур уселся, не снимая шляпы, чтобы не обнажать бритой головы, и, опустив глаза, заказал кофе и два яйца всмятку. Он не смотрел на человека, прислуживавшего ему, и видел только его башмаки, грязный фартук и жёлтые от табака пальцы. Принеся кофе и яйца, лакей сразу попросил уплатить.
Согнувшись над столом, с шляпой на голове, Артур выпил кофе, съел яйца. Его руки неловко орудовали тяжёлым ножом и ложкой, привыкнув в тюрьме к оловянным. Платье висело на нём нескладно и свободно. Он подумал, что немного исхудал в тюрьме. «Но теперь я на воле, на воле! — твердил он про себя. — Да, слава богу, я вышел оттуда!»
После кофе и яиц он почувствовал себя лучше, и уже решился взглянуть на человека, сидевшего у дверей, и спросить у него пачку папирос.
У человека были рыжие волосы и нагло-пытливый взгляд.
— За двадцать?
Артур утвердительно кивнул и положил на прилавок шиллинг.
Рыжий перешёл на конфиденциальный тон:
— Долго сидели? — спросил он.
Тогда Артур понял, что он знает о его пребывании в тюрьме.
Должно быть, большинство освобождённых заходило сюда. Краска залила его землистое лицо. Не отвечая, он вышел из кофейни.
Первая папироса не доставила ему особенного удовольствия, его немного мутило от неё, но зато ему уже меньше чудилось, что все на улице обращают на него внимание. Мальчик, шедший в школу, увидел, как он открывает коробку с папиросами, и побежал за ним, чтобы попросить «картинку». Артур с радостной готовностью стал доставать онемевшими мозолистыми пальцами пёстрый ярлычок из коробки и, достав, протянул его мальчугану. То, что этот ребёнок заговорил с ним, беглое прикосновение его тёплой ручонки каким-то таинственным образом помогло Артуру. Он вдруг почувствовал себя ближе к людям.
В Бентоне, на конечной станции, он сел в трамвай, идущий в Тайнкасл, и в трамвае сидел, задумавшись, устремив глаза на пол. В тюрьме он не в состоянии был думать о чём-либо, кроме огромного мира за её стенами. Теперь же, когда он вернулся в этот мир, он не мог думать ни о чём, кроме тюрьмы. Напутствие тюремного священника ещё звучало в его ушах: «Надеюсь, пребывание здесь сделало из вас человека». Докторский осмотр: «Поднимите рубаху, спустите штаны». Прощальная шутка Хикса, сказанная шёпотом через плечо во время прогулки: «Что, „Касберт“, сегодня ночью не обойдётся без юбки?» Да, он всё помнил. Особенно хорошо помнилась последняя издёвка Коллинса. Что-то побудило Артура протянуть руку надзирателю, когда он в последний раз щёлкнул ключом. Но Коллинс сказал:
— Убери свою поганую руку, «Касберт».
И метко плюнул на ладонь Артуру. Вспомнив это, Артур инстинктивно вытер руку о штанину.
Трамвай доплёлся до Тайнкасла, проехал по знакомым людным улицам и, наконец, остановился перед Центральным вокзалом. Артур сошёл и направился в здание вокзала. Он намеревался купить билет до Слискэйля, но когда он уже подошёл к кассе, им вдруг овладела нерешительность. Он не мог заставить себя сделать это.
— Когда идёт следующий поезд в Слискэйль? — спросил он у одного из носильщиков.
— В одиннадцать пятьдесят пять.
Артур посмотрел на большие часы над книжным киоском. Ему оставалось пять минут на то, чтобы купить билет и сесть в поезд. Но нет, так быстро он не может на это решиться. Ему ещё не хочется ехать домой!
Он знал, что мать умерла, его в своё время об этом известили. И теперь, зачем-то обманывая себя, он пытался объяснить свою нерешительность тем, что матери уже нет в живых. Он отошёл от кассы и остановился перед книжным киоском, рассматривая плакат «Наступает решительная минута». Ему приятны были суета и движение вокруг, приятно было находиться в толпе, где его никто не знает. Когда мимо, нечаянно толкнув его, пробежала какая-то девушка, Артур снова вспомнил замечание Хикса: «Что, „Касберт“, сегодня ночью не обойдётся без юбки?»
Он покраснел и отвернулся. Чтобы убить время, пошёл в буфет и заказал кружку чаю и булочку. К чему скрывать? Ему хотелось увидеть Гетти. Он был так слаб, утомлён, измучен тоской по ней. Хотелось прийти, встать на колени, обнять её. Гетти любит его по-настоящему, она поймёт, пожалеет, утешит. Горячая нежность томила его. Слёзы выступили на глазах, все другое потеряло для него интерес. Он должен, должен увидеть Гетти.
В первом часу он ушёл с вокзала и зашагал по направлению к Колледж-Роу. Медленно взбирался по некрутому подъёму, отчасти потому, что был до крайности истощён, главным же образом — из-за томившего его страха. При одной мысли о том, что он снова увидит Гетти, вся кровь отлила от его сердца. Он подошёл к дому № 17 бледный от муки ожидания. Постоял на противоположной стороне улицы, не сводя глаз с дома Тоддов. Теперь, когда он стоял уже перед этим домом, у него не хватало духа войти, толпившиеся в голове печальные мысли удерживали его. Как они, должно быть, удивятся, когда он так неожиданно войдёт, прямо из тюрьмы. Но нет, у него не хватит смелости подняться по этим ступенькам и позвонить.
Он слонялся вокруг дома в мучительном колебании, всей душой стремясь увидеть Гетти, надеясь, что ему повезёт, и она войдёт или придёт откуда-нибудь, и тогда они встретятся. Около трёх часов им опять овладела слабость, он почувствовал, что ему необходимо сесть. Он направился к бульвару по Колледж-Роу, чтобы посидеть на одной из скамеек под липами, мысленно решив, что потом вернётся сюда и снова будет подстерегать Гетти. Едва волоча ноги, он перешёл через улицу и на углу столкнулся с Лаурой Миллингтон.
Неожиданность этой встречи так его потрясла, что у него захватило дыхание. Лаура сперва его не заметила. Её лицо, озабоченное, почти апатичное, не изменило выражения, и она собралась пройти мимо. Но в следующую минуту она узнала Артура.
— Боже мой, Артур! — ахнула она. — Вы?
Он не поднимал глаз от мостовой.
— Да, — пробормотал он в смущении, — это я.
Лаура внимательно смотрела на него, выражение её лица изменилось, исчезла застывшая на нём меланхолическая грусть.
— Вы заходили навестить моего отца?
Артур молча покачал головой, все ещё не глядя на неё. Безнадёжность его позы снова острой болью отозвалась в сердце Лауры. Глубоко тронутая, она подошла ближе и взяла его за руку.
— Вы должны зайти к нам, — сказала она. — Пойдёмте, я тоже иду домой. У вас совсем больной вид.
— Нет, — пробормотал он, упираясь как ребёнок. — Я там никому не нужен.
— Вы непременно должны зайти, — настаивала Лаура. И Артур, все так же по-детски, послушался и позволил ей вести себя к дому. Он с ужасом чувствовал, что вот-вот расплачется.
Лаура вынула из сумочки ключ, отперла им дверь, и они вошли в маленькую гостиную, так хорошо знакомую Артуру. При виде его бритой головы Лаура невольно ахнула от жалости. Она взяла его за плечи и усадила в кресло у камина. Бледный, как все, кто долго пробыл в тюрьме, поникнув всем своим исхудавшим в тюрьме телом, на котором платье болталось как на вешалке, он сидел неподвижно, а Лаура убежала на кухню. Ничего не сказав кухарке Минни, она сама торопливо принесла Артуру на подносе чай и горячие гренки с маслом. Пока он пил и ел, она с тревогой смотрела на него.
— Все, все доедайте, — сказала она ласково.
Он послушно доел гренки. Чутьё сразу подсказало ему, что ни Гетти, ни её отца нет дома. На миг его мысли отвлеклись от Гетти. Он поднял голову и в первый раз посмотрел в лицо Лауре.
— Спасибо, Лаура, — сказал он смиренно. Лаура ничего не ответила, но снова живое сострадание мелькнуло на её бледном лице, как будто осветив его внезапной вспышкой пламени. Артур не мог не заметить, как постарела Лаура. Под глазами легли тени, одета она была небрежно, волосы подобраны кое-как. Несмотря на душевное оцепенение Артура, перемена в Лауре дошла до его сознания, поразила его.
— У вас случилось что-нибудь, Лаура? Почему вы здесь? И одна?
На этот раз сквозь её внешнее спокойствие прорвалось глубокое и мучительное волнение.
— Ничего не случилось. — Она, наклонившись, помешала огонь в камине. — Я вот уж неделю гощу у отца. А дом в «Хиллтопе» временно заперла.
— Заперли дом?!
Она кивнула, затем тихо пояснила:
— Стэнли уехал в Борнмаус, в санаторию. Вы, вероятно, не знаете, что он контужен. Когда я все здесь приведу в порядок, я поеду к нему.
Артур беспомощно смотрел на неё: мозг его отказывался работать.
— А как же завод, Лаура? — воскликнул он, наконец.
— С заводом всё улажено, — ответила она ровным голосом. — Это меня меньше всего беспокоит, Артур.
Он продолжал смотреть на неё с каким-то изумлением. То была новая Лаура, не та, которую он знал. Его поражала сосредоточенная грусть её лица, эта складка у губ, ироническая и вместе с тем страдальческая. Тайным внутренним инстинктом, рождённым его собственными страданиями, он угадал под маской равнодушия раненую душу. Но сейчас он не мог в этом разобраться. Снова навалилась на него непреодолимая усталость. Наступило долгое молчание.
— Мне совестно, что я вам причинил столько хлопот, Лаура, — сказал он, наконец.
— Никаких хлопот вы мне не причинили.
Артур был в нерешительности, спрашивая себя, не хочет ли она, чтобы он ушёл.
— Раз я уже здесь, я… я, пожалуй, подожду, пока придёт Гетти.
Снова пауза. Артур чувствовал на себе взгляд Лауры, стоявшей на коленях на коврике перед огнем. Она поднялась и сказала:
— Гетти здесь больше не живёт.
— Что?
— Нет, — покачала она головой. — Гетти теперь в Фарнборо… видите ли… — Она остановилась. — Видите ли, Артур, там Дик Парвис.
— Но какое отношение… — Он замолчал, словно острый шип вонзился ему в сердце.
— Да, ведь вы не знаете, — сказала Лаура все тем же тусклым голосом. — Она в январе вышла за него замуж.
Её глаза избегали глаз Артура, но она положила ему руку на плечо.
— Это случилось так неожиданно… Его наградили крестом Виктории, — это было как раз тогда, когда умерла ваша мать, после вскрытия. Он получил крест за то, что сбил цеппелин. Мы никогда не думали, Артур… Но Гетти вдруг решила… О свадьбе сообщалось во всех газетах.
Артур сидел очень тихо, в каком-то оцепенении.
— Значит, Гетти замужем…
— Да, Артур.
— Я никак не думал… — Он сделал движение горлом, словно проглотив что-нибудь, и судорога прошла по всему его телу. — Впрочем, она всё равно не хотела иметь со мной ничего общего.
Лаура мудро воздержалась от попыток утешить его. Он с усилием начал вставать с кресла.
— Ну, мне пора идти, — сказал он нетвёрдым голосом.
— Нет, не уходите ещё, Артур. У вас все ещё совсем измученный вид.
— Хуже всего то, что… — Он, шатаясь, встал. — О боже, со мною делается что-то неладное. В голове у меня туман… Как я доберусь до вокзала? — Он с бессмысленным видом поднял руку ко лбу.
Лаура шагнула вперёд и загородила ему дорогу к двери.
— Никуда вы не пойдёте, Артур. Я не могу вас отпустить. Вы в таком состоянии, что вам надо лечь в постель.
— У вас добрые намерения, Лаура, — сказал он хрипло и пошатнулся. — И у меня тоже всегда были добрые намерения. Мы оба люди добрых намерений. — Он рассмеялся. — Но сделать мы ничего не можем.
У Лауры созрело решение. Она крепко обхватила рукой плечи Артура.
— Послушайте, Артур, я вас не отпущу в таком состоянии. Вы ляжете в постель… здесь, у нас… сейчас же. Не говорите ни слова. Я все объясню отцу, когда он придёт.
Поддерживая его, она проводила его в переднюю, а оттуда по лестнице наверх. В спальне зажгла газ, спокойно и уверенно помогла ему раздеться и лечь. После этого она налила горячей воды в бутылку и положила её к ногам Артуру. Она смотрела на него с тревогой: «Ну, как вы себя чувствуете сейчас?»
— Лучше, — солгал Артур. Он лежал на боку, свернувшись калачиком. Он догадывался, что лежит в спальне Гетти, на её кровати. Забавно! Он — в милой девичьей кроватке, милой девочки Гетти! «Не обойдётся сегодня без юбки, а, „Касберт“?» Он хотел засмеяться, но не мог. Воспоминание снова расшевелило занозу в его сердце.
Было около пяти часов вечера. Солнце, пробившись сквозь низкие тучи, заливало комнату косыми лучами, от которых пылали обои на стенах. В садике за домом свистели дрозды. Стояла глубокая призрачная тишина, и чем-то призрачным была мягкая постель Гетти, а Лаура, должно быть, ушла из комнаты, и его томила непонятная тоска.
— Выпейте, это Артур, оно поможет вам уснуть.
Значит, Лаура уже вернулась! Как она добра к нему! Поднявшись на локте, он выпил принесённую ею чашку горячего бульона. Лаура сидела подле него на краю кровати, и от её присутствия все в этой тихой комнате стало как-то реальнее. Её руки, державшие перед ним поднос, были белы и нежны. Артур раньше был невысокого мнения о Лауре, не особенно любил её. Теперь же он был подавлен её добротой. Он вдруг заплакал от благодарности:
— К чему вы возитесь со мной, Лаура?
— На вашем месте я бы не огорчалась, Артур, право, — сказала Лаура. — Всё обойдётся.
Она взяла от него пустую чашку, поставила её на поднос и хотела подняться.
Но Артур протянул руки и уцепился за неё, как ребёнок, который боится, что его оставят одного.
— Не уходите от меня, Лаура.
— Хорошо.
Она снова села, поставила поднос на столик у кровати. Тихонько стала гладить его по голове.
Он всхлипнул, потом судорожно зарыдал. Он припал к Лауре, прижался к ней лицом. Лежать так, зарывшись лицом в эти мягкие колени, было невообразимо отрадно, блаженное ощущение, словно тёплое молоко, разлилось по всему его телу.
— Лаура, — шепнул он, — Лаура!
В ней вдруг вспыхнуло страстное желание. Его поза, эта жажда утешения, тяжесть его головы, прижавшейся к её бёдрам, разбудили в ней какое-то дикое томление. Застывшим взглядом смотрела она прямо перед собой и вдруг увидела в зеркале, висевшем напротив, своё лицо. И сразу наступила реакция. «Нет, только не это! — сказала она себе яростно. — Нет, этого я не хочу!» — Она снова опустила глаза на Артура. Обессиленный, он больше не плакал и уже дремал. Губы его были полуоткрыты, на лице — выражение беспомощной, беззащитной покорности. Она ясно видела раны в этом сердце. Безграничная печаль была в вяло опущенных веках, в его узком и точно срезанном подбородке.
За окном перестали петь дрозды, и предвечерняя мгла вползла в комнату.
А Лаура все сидела, поддерживая голову Артура, хотя он давно спал. Выражение её лица было трогательно-прекрасно.
XXI
Две недели пролежал Артур больным в доме Тодда, так ослабев что не в силах был встать.
Доктор, приглашённый Лаурой, напугал её предположением, что это злокачественная анемия. Доктор Добби, живший в доме № 1 по Колледж-Роу, был своим человеком в семье Тоддов. История Артура была ему известна, и поэтому он вёл себя с большим тактом и предупредительностью. Он сделал несколько исследований крови и лечил Артура подкожными впрыскиваниями марганца. Но выздоровлением своим Артур был обязан не столько доктору, сколько Лауре. В заботах о нём она проявила редкое качество — страстную самоотверженность. Она заперла дом в «Хиллтопе» и посвятила все своё время уходу за Артуром: стряпала для него, читала ему вслух, а то и просто молчаливым товарищем сидела у его постели. Странное поведение со стороны женщины, раньше такой безучастной, так явно поглощённой собой! Может быть, она видела в этом искупление, неожиданно посланную судьбой спасительную соломинку, за которую она ухватилась в трепетном желании доказать себе, что в ней есть всё же кое-что хорошее. И потому каждый шаг Артура на пути к выздоровлению, каждое его слово благодарности делали её счастливой. Залечивая его раны, она залечивала и свою.
Отец её ни во что не вмешивался. Не в характере Адама Тодда было мешать другим. К тому же он жалел Артура, который так несчастливо для себя пытался плыть против течения. Два раза в день Тодд приходил в комнату больного, становился у постели, неловко пытался поддерживать разговор, умолкал, откашливался и, стараясь быть непринуждённым, балансировал то на одной ноге, то на другой, как старый и порядком одряхлевший реполов. Его явные старания избегать опасных тем — упоминаний о «Нептуне», о войне, о Гетти, обо всём, что могло бы взволновать Артура, — были трогательны и комичны. И, бочком пробираясь к двери, он всегда в заключение говорил:
— Спешить незачем, мальчик. Ты можешь оставаться здесь столько, сколько тебе понадобится.
Артур понемногу поправлялся, стал выходить из своей комнаты, а затем и совершать небольшие прогулки с Лаурой. Они избегали людных мест и обыкновенно ходили на Таун-Моор, высоко расположенный участок открытого парка, откуда в ясную погоду видны были Оттербернские горы. Артур, собственно, ещё не сознавал, сколь многим он обязан Лауре, но иногда он с внезапным порывом говорил ей:
— Как вы добры ко мне, Лаура.
— Пустяки, — отвечала она неизменно.
Как-то раз, в прохладное и ясное утро, они во время прогулки на несколько минут присели отдохнуть на скамейке в самой высокой части парка.
— Не знаю, что бы я делал без вас, — сказал Артур со вздохом. — Покатился бы, верно, вниз по наклонной плоскости. Морально, конечно. Вы не знаете, Лаура, какое бывает искушение махнуть на все рукой.
Лаура не отвечала.
— Но теперь у меня такое чувство, словно вы опять собрали и склеили меня и сделали из меня что-то похожее на человека. Теперь я чувствую, что некоторые вещи мне уже не страшны. Однако это несправедливо. Из нашей встречи пользу извлёк только я. Вы же ничего не получаете взамен.
— Вы так думаете? — отвечала Лаура странным тоном.
Подставляя лицо свежему ветру, Артур всматривался в её бледный строгий профиль, в спокойную неподвижность её позы.
— Знаете, Лаура, кого вы мне напоминаете? — сказал он вдруг. — Одну из рафаэлевских мадонн, которую я видел в какой-то книге у нас дома.
Лаура покраснела сильно, мучительно, и лицо её внезапно исказилось.
— Не говорите глупостей, — бросила она резко и, встав, торопливо ушла. Артур смотрел ей вслед в полнейшем замешательстве. Потом тоже поднялся и пошёл за ней.
Когда силы вернулись к Артуру, он был уже в состоянии подумать об отце, о Слискэйле и о возвращении домой. Вернуться туда было необходимо, этого требовало его мужское достоинство. Робость и мечтательность были у него в крови, но серьёзное решение принято — и это придавало ему мужества.
Кроме того, тюрьма его закалила, обострила тот протест против несправедливости и неправды, которым он теперь только и жил.
Однажды вечером, на исходе третьей недели, они с Лаурой по обыкновению играли после ужина в безик. Артур собрал свои карты и вдруг без всякого предупреждения объявил:
— Мне скоро придётся ехать обратно в Слискэйль, Лаура.
Больше об этом не было сказано ни слова. Сообщив о своём намерении, он было поддался искушению ещё немного оттянуть день отъезда. Но 16 мая утром, сойдя вниз завтракать, когда Тодд уже ушёл в контору, он раскрыл газету — и ему бросилась в глаза одна заметка. Он так и остался стоять у стола с газетой в руках, застыв в неподвижной позе. Заметка была совсем коротенькая, всего шесть строчек, затерянных среди массы важных известий с театра войны. Но Артур, видимо, придавал ей большое значение. Он сел за стол, не отрывая глаз от этих шести строчек.
— Случилось что-нибудь? — спросила Лаура, наблюдая за ним.
Помолчав, Артур ответил:
— Новую дорогу провели в самый «Парадиз». Три дня тому назад по ней добрались до глухого забоя. И там нашли тех десять погибших. Завтра их будет осматривать судебный следователь.
Весь ужас несчастья снова обрушился на него, как волна, на время отливающая лишь для того, чтобы хлынуть обратно с ещё большей силой. Душа его сжалась под этим ударом. Он сказал медленно, устремив глаза на газету.
— Они даже вызвали из Франции некоторых родственников… для формального опознания тел. Я тоже должен ехать туда. Поеду сегодня… сейчас.
Лаура не отвечала. Подала ему кофе. Он пил машинально. Снова встало перед ним то, что изменило и разрушило его жизнь. То, от чего не было спасения. Надо ехать, непременно надо.
Кончив завтракать, он взглянул на сидевшую против него Лауру. Она поняла, что им снова овладела его навязчивая идея, и едва заметно кивнула головой. Артур встал из-за стола, прошёл в переднюю и надел пальто и шляпу. Укладывать ему было нечего. Лаура проводила его до дверей.
— Обещайте мне, Артур, что вы не сделаете никакой глупости, — сказала она своим обычным ровным голосом.
Артур покачал головой. Они постояли молча. Затем он порывисто взял обе руки Лауры в свои.
— Я не умею благодарить, Лаура. Но вы знаете, что я к вам чувствую. Я навещу вас снова. Как-нибудь на днях. Может быть, я тогда смогу быть вам чем-нибудь полезен.
— Может быть, — согласилась она.
Бесстрастный тон Лауры вызвал в нём какое-то чувство беспомощности. Он стоял в тесной передней с таким видом, как будто не знал, что ему делать. Наконец, выпустил руки Лауры.
— Ну, прощайте, Лаура.
— Прощайте.
Он повернулся и вышел на улицу.
Сильный ветер, смешанный с брызгами дождя, дул ему в лицо всю дорогу по Колледж-Роу, но он добрался до вокзала в двадцать минут одиннадцатого и купил билет в Слискэйль.
Поезд местного сообщения был почти пуст, и Артур оказался один в вагоне третьего класса. Пока поезд, пыхтя, нёсся из Тайнкасла мимо бесконечного ряда станций, мимо знакомых ландшафтов, через мост над каналом, через Брентский туннель и, наконец, стал приближаться к Слискэйлю, Артур испытывал такое чувство, словно он только теперь приходит в себя.
Была половина двенадцатого, когда он вышел на платформу в Слискэйле. В эту минуту со ступенек заднего вагона спускался ещё один пассажир, и, когда они сошлись у выхода, Артур с внезапно сжавшимся сердцем узнал Дэвида Фенвика.
Дэвид заметил Артура сразу, но и виду не подал, хотя и не пытался уклониться от встречи. Они вместе вышли узким проходом на улицу.
— Вы, вероятно, приехали для опознания, — тихо сказал Артур. Он не мог не сказать этого.
Дэвид молча кивнул головой. Он пошёл по Фрихолд-стрит в своей вылинявшей форме, и Артур пошёл рядом. На углу ветер с моря ударил им в лицо мелким дождём. Они оба начали подниматься по Каупен-стрит.
Артур сбоку бросил робкий взгляд на Дэвида, смущённый его молчанием и суровой сосредоточенностью его лица. Но через минуту Дэвид заговорил, как бы заставляя себя быть хладнокровным и непринуждённым.
— Я приехал ещё два дня тому назад, — сказал он спокойно. — Жена моя живёт в Тайнкасле у своих родителей. И наш мальчик с ней.
— Ах, вот оно что, — пробормотал Артур. Он сначала не понимал, почему Дэвид оказался в тайнкаслском поезде. Больше он не находил, что сказать.
Они молчали оба, пока не дошли до Инкерманской террасы, где Дэвид круто остановился против дома матери. Стараясь не выдать голосом скрытую горечь, он сказал:
— Не зайдёте ли на минутку? Мне нужно вам кое-что показать.
Охваченный непонятным волнением, сильным и непреодолимым, Артур прошёл по развороченной мостовой и последовал за Дэвидом в дом № 23. Они вошли в первую комнату. Шторы были опущены, но в полумраке Артур увидел два гроба, ещё открытых, поставленных на козлы посреди комнаты.
Разнообразные чувства забурлили в душе Артура, как волны в узком проливе. С бьющимся сердцем он подошёл к первому гробу, и глаза его глянули прямо в мёртвые глаза Роберта Фенвика. Тело Роберта, пролежало четыре года: лицо было бело как воск, кожа обтягивала высохшие кости, как маска. Артур отшатнулся, закрыл глаза рукой. Он не мог вынести пустого и всё же обвиняющего взора этих мёртвых глаз, глаз жертвы. Содрогаясь, он хотел отойти — и не мог, продолжал стоять в беспомощном оцепенении.
Дэвид снова заговорил, все с той же подавленной горечью:
— Вот что я нашёл на трупе отца. Никто, кроме меня, этого не видел.
Медленно открыл Артур лицо. Он уставился на бумажку в руке Дэвида, затем резким движением взял её и поднёс к глазам. То было письмо, написанное Робертом перед смертью. Одну секунду Артуру казалось, что он умирает.
— Понимаете? — сказал Дэвид, напрягая голос. — Теперь, наконец, всё ясно.
Артур продолжал смотреть на письмо. Лицо его стало землисто-серым, — казалось, он сейчас упадёт.
— Я не собираюсь давать этому делу ход, — сказал Дэвид тоном окончательного решения. — Но я считал, что вам следует узнать.
Артур поднял глаза от письма и смотрел куда-то, как будто сквозь Дэвида. Он вытянул руку и, ища опоры, прислонился к стене. Комната кружилась у него перед глазами. Казалось, вся совокупность его страданий, подозрений и опасений ударила в него последним страшным ударом. Потом, словно только сейчас заметив Дэвида, он сложил письмо и отдал ему. Дэвид сунул его обратно во внутренний карман. Тогда Артур вымолвил разбитым голосом:
— Можете на меня положиться. Отец узнает об этом.
Его бил озноб. Чувствуя, что ему необходимо очутиться на воздухе, он повернулся как слепой и вышел из дому.
Он шёл к «Холму» под проливным дождём, хлеставшим пустынную дорогу. Но потоки дождя не производили на него никакого впечатления. Он был в каком-то исступлении. Сложенный листок бумаги, пролежавший четыре года на мёртвой груди Роберта Фенвика, все открыл Артуру, всё, что он подозревал, чего боялся. Больше не оставалось ни подозрений, ни опасений. Теперь он знал.
В нём вспыхнула глубокая уверенность, что ему было предопределено свыше увидеть записку Роберта. Смысл её всё рос и ширился в его глазах, принимал множество разнообразных неизмеримых значений, которых он пока ещё не мог постигнуть, но которые все приводили к одному выводу: отец виновен. Болезненная ярость вспыхнула в нём; теперь он хотел поскорее увидеть отца.
Подойдя к ступеням крыльца, он дёрнул звонок. Дверь открыла сама тётушка Кэрри. Она застыла в дверях, как в раме, глядя на Артура испуганными, широко открытыми глазами, затем с воплем радости и жалости охватила руками его шею.
— О Артур, родной мой, — всхлипывала она. — Я так рада. А я думала… Я не знала… Как ты скверно выглядишь, мой бедный мальчик, просто ужасно. Но как чудесно, что ты вернулся.
С трудом сдерживаясь, она повела его в переднюю, помогла снять пальто, завладела его шляпой, с которой текла вода. Короткие восклицания нежности и жалости всё время срывались с её губ. Восторг, в который её привело возвращение Артура, был прямо трогателен. Она суетилась вокруг него, руки её тряслись, поджатые губы дрожали.
— Ты пока до завтрака съешь что-нибудь, Артур, дорогой. Стакан молока, бисквит, что-нибудь, милый!..
— Не хочу, тётя Кэрри, спасибо.
Перед дверью в столовую, куда она вела его, он остановился:
— Отец уже вернулся?
— Нет, Артур, — ответила тётя Кэрри, запинаясь, обеспокоенная его странным тоном.
— А к завтраку он вернётся?
Тётя Кэрри снова тихонько перевела дыхание. Её губы ещё крепче сжались и уголки их нервно опустились.
— Да, конечно, Артур. Он сказал, что к часу будет дома. Я знаю, что у него сегодня очень много дела. Разные распоряжения насчёт похорон. Всё будет устроено самым лучшим образом.
Артур не делал попытки поддержать разговор. Он оглядывался кругом, отмечая про себя перемены, происшедшие здесь за время его отсутствия: новая мебель, новые ковры и портьеры, новая электрическая арматура в зале. Он вспомнил свою камеру, всё, что он вытерпел в тюрьме, и его пронизала судорога отвращения к этой роскоши, ненависть к отцу, от которой он задрожал всем телом. Такого нервного возбуждения, походившего на исступление, он ещё не испытывал ни разу в жизни. Он почувствовал себя сильным. Он знал теперь, что ему делать, и желание сделать это поскорее было почти мучительным. Он обратился к тёте Кэрри:
— Я ненадолго схожу наверх.
— Иди, Артур, иди, — заторопилась она с ещё большей суетливостью. — Завтрак в час, и сегодня такой вкусный завтрак! — Она помедлила, и голос её перешёл в тревожный шёпот. — Ты ведь не будешь… Ты не будешь огорчать отца, родной? У него так много дела, и он… он в последнее время немного раздражителен…
— Раздражителен! — повторил Артур. Казалось, он пытается вникнуть в смысл этого слова. Уйдя от тёти Кэрри, он спокойно поднялся наверх. Но наверху пошёл не в свою комнату, а в отцовский кабинет, в тот самый кабинет, который с самого детства был для него «табу», священным и заветным местом. Посредине этой комнаты стоял письменный стол отца, массивный стол красного дерева, чудесно отполированный, с шариками по углам, с массивными медными замками и ручками, ещё более священный и запретный, чем самая комната. Враждебность засветилась в лице Артура, когда он смотрел на этот стол, прочный, солидный, как бы хранивший отпечаток личности Барраса, ненавистный Артуру символ всего того, что разбило ему жизнь.
Резким движением схватил он кочергу, лежавшую у камина, и подошёл к столу. Умышленно сильным ударом взломал замок и исследовал содержимое верхнего ящика. Потом — соседний замок, соседний ящик; так, ящик за ящиком, он систематически обыскивал весь стол.
Стол был битком набит доказательствами богатства его хозяина. Квитанции, векселя, список неоплаченных накладных. Тетрадь в кожаном переплёте, куда отец его своим аккуратным почерком записывал все ценности и доходы. Во второй тетради с наклеенным на ней ярлычком «Мои картины», против даты покупки указаны были стоимость каждой приобретённой картины. Третья тетрадь заключала в себе список вкладов.
Артур бегло просмотрел колонки цифр: всё под верным обеспечением, всё чисто от долгов, все вклады — небольшими суммами, и не менее двухсот тысяч фунтов стерлингов в твердопроцентных бумагах. Артур в бешенстве отшвырнул от себя тетрадь. Двести тысяч фунтов! Величина общей суммы, любовная аккуратность записей, обывательское благополучие, проглядывавшее во всех этих рядах цифр, бесили его. Деньги, деньги, деньги; пот и кровь человеческие, превращённые в деньги. Люди не в счёт: были бы деньги. Только деньги и ценятся. Смерть, разруха, голод, война — все пустяки, только бы целы были мешки с деньгами.
Артур взломал следующий ящик. Дух мщения владел им. Ему нужны были не эти свидетельства о богатстве, а нечто большее. Он был убеждён в том, что план, план старых выработок «Нептуна», лежит где-то здесь. Он знал своего отца, закоренелого собственника. И как ему это раньше не пришло в голову? Отец никогда не уничтожал документов и бумаг; для него было мучительно, просто физически невозможно это делать. Значит, если письмо Роберта Фенвика не лжёт и план существует, то он здесь.
Ящик за ящиком, перерытые, летели на пол. Наконец-то, в последнем, нижнем, — тонкий, свёрнутый трубкой пергамент, очень загрязнившийся и незначительный на вид. Совершенно незначительный.
Громкий крик вырвался у Артура. Вспыхнув от нервного волнения, он разложил карту на полу и, встав на колени, стал её рассматривать. Сразу видно было, что старые выработки, чётко показанные на этом плане, тянутся параллельно нижним этажам Дэйка и отстоят от них не более, чем фута на два. Артур всмотрелся ещё внимательнее своими ослабевшими в тюрьме глазами. И различил на полях какие-то маленькие чертежи и расчёты, сделанные рукой отца. Это было последним, окончательным доказательством вины, последней каплей в чаше преступлений.
Артур поднялся с колен и не спеша свернул план. Все построение этого грандиозного обмана встало теперь перед его измученным взором. Он стоял посреди «священной» комнаты, крепко сжимая в руках план, глаза его горели, с лица ещё не сошла бледность, печать тюрьмы. И словно под влиянием мысли о том, что он, осуждённый, держит в руках доказательство вины отца, словно забавляясь такой парадоксальностью человеческой справедливости, он усмехнулся бледными губами. Приступ истерического смеха потряс его. Ему хотелось все громить, жечь, разрушать; хотелось разорить всю эту комнату, сорвать со стен картины, выбить окна. Он жаждал возмездия и справедливости.
С большим трудом овладев собой, он вышел из кабинета и спустился вниз. В передней остановился, ожидая, устремив глаза на входную дверь. Время от времени он с лихорадочным нетерпением поглядывал на высокие часы в футляре, прислушиваясь к медленному неумолимому ритму уходящих секунд. Но вот он вздрогнул: когда стрелки показывали тридцать пять минут первого, к дому подъехал автомобиль, послышались торопливые шаги. Дверь распахнулась, и в переднюю вошёл его отец. Мгновение полной неподвижности. Глаза отца и сына встретились.
У Артура вырвался не то вздох, не то рыдание. Он едва узнал отца. Перемена в Баррасе была просто разительна. Он очень отяжелел, располнел, жёсткие линии его фигуры стали рыхлыми, расплывчатыми. Одутловатые щеки, отвислое брюшко, складка жира над воротником и вместо прежней застывшей уравновешенности — суетливое оживление. Все у него было в движении: руки вертели и перебирали пачку газет; глаза шныряли во все стороны, стараясь увидеть всё, что можно, душа жадно, деятельно отзывалась на все жизненные развлечения, тривиальные и ничтожные. И вдруг разрушительной молнией поразила Артура мысль, что вся эта искусственная деятельность вызвана стремлением утвердить настоящее, отвергнуть прошлое, не думать о будущем; что это — последние результаты разложения.
Он продолжал стоять на том же месте, спиной к лестнице, когда отец вошёл в переднюю. Некоторое время оба молчали.
— А, ты вернулся, — вымолвил, наконец, Баррас. — Вот неожиданное удовольствие!
Артур не ответил. Он наблюдал за отцом, который подошёл к столу, положил на него газеты и какие-то пакетики, болтавшиеся у него на руке. Передвигая и раскладывая все эти вещи на столе, Баррас заговорил:
— Тебе, конечно, известно, что война все ещё продолжается. Я своих убеждений не изменил. И ты знаешь, что мне здесь бездельники не нужны.
Артур сказал глухо:
— Я не бездельничал, я сидел в тюрьме.
Баррас издал короткое восклицание, все ещё переставляя вещи на столе.
— Ты сам предпочёл тюрьму, — не так ли? И если ты не одумаешься, то легко можешь опять угодить туда. Тебе это понятно или нет?
— Мне теперь очень многое стало понятно. Тюрьма хорошо помогает во всём разобраться.
Баррас перестал возиться с пакетами, искоса метнул взгляд на Артура. Начал ходить по передней взад и вперёд. Вынул свои красивые золотые часы и посмотрел на них. Наконец, сказал с проблеском враждебности:
— После завтрака у меня деловое свидание. Вечером — два заседания. Сегодня у меня очень трудный день. И мне, право, некогда терять с тобой время, я слишком занят.
— Слишком заняты подготовкой победы, отец? Это вы хотели сказать?
У Барраса лицо налилось кровью. На виске сразу заметно вздулись жилы.
— Да! Если тебе угодно так ставить вопрос, — я делаю, что могу, для того, чтобы мы выиграли эту войну.
Крепко сжатые губы Артура злобно искривились. Мощный прилив непосредственного чувства захлестнул его.
— Не удивительно, что вы горды собой. Вы патриот. Все вами восхищаются. Вы заседаете в комиссиях, ваше имя упоминается в газетах, вы произносите речи о славных победах, когда тысячи людей лежат убитые в окопах. А тем временем вы куёте деньги, тысячи, десятки тысяч фунтов, выжимая все соки из рабочих «Нептуна», и вопите, что это делается для Короля и Отечества, тогда как на самом деле делаете это для себя самого. Да, вот как обстоит дело. — (Его голос звучал всё громче.) — Вам всё равно, что люди умирают. Вы думаете только о себе.
— Во всяком случае, я до тюрьмы не докачусь, как другие, — заревел Баррас.
— Как знать! — Артур тяжело дышал. — Похоже на то, что вы скоро там будете. Я не собираюсь отбывать наказание вместо вас.
Баррас, быстро шагавший по передней, круто остановился. Он даже рот разинул.
— Что такое? — воскликнул он тоном крайнего изумления. — С ума ты сошёл, что ли?
— Нет, — возразил Артур запальчиво. — Не сошёл, хотя легко мог сойти.
Баррас уставился на него, затем пожал плечами, как бы говоря, что Артур безнадёжен. Он снова вынул часы, все тем же суетливым жестом, и взглянул на циферблат своими небольшими, налитыми кровью глазами.
— Я должен идти, — сказал он невнятно. — У меня назначено важное деловое свидание после завтрака.
— Нет, не уходите, — остановил его Артур. Он дошёл уже до со стояния белого каления, сжигаемый той ужасной правдой, которую узнал.
— Что… — Баррас с багровым лицом отступил к лестнице.
— Выслушайте меня, отец, — сказал Артур. Голос его жёг как огонь. — Я теперь все знаю относительно катастрофы в руднике. Роберт Фенвик перед смертью написал записку. Она у меня. Я знаю, что виноваты во всём были вы.
Баррас заметно вздрогнул. Казалось, на него внезапно напал страх.
— Что ты говоришь?!
— Вы слышали, что я сказал.
В первый раз во взгляде Барраса проскользнуло виноватое выражение.
— Ложь! Я это категорически отрицаю.
— Можете отрицать. Я нашёл план старой шахты.
Лицо Барраса страшно налилось кровью, жилы на шее потемнели и вздулись. Он покачнулся и инстинктивно опёрся о стол.
— Ты сумасшедший, — пробормотал он, заикаясь. — Ты лишился рассудка. Я не желаю тебя слушать.
— Вам следовало бы вовремя уничтожить план, отец.
Барраса вдруг покинуло самообладание. Он закричал:
— Что ты понимаешь в этом? С какой стати мне что-нибудь уничтожать? Я не преступник. Я поступал так, как считал нужным. И не желаю, чтобы ко мне приставали с этим. Все это кончено. У нас война… Мне надо к двум часам ехать по делу… на заседание.
Совершенно задыхаясь, все с тем же потемневшим, налитым кровью лицом, он ухватился за перила и сделал попытку пройти мимо Артура.
Артур не двинулся с места.
— Что же, идите на своё заседание. Но я теперь знаю, что это вы убили тех людей. И я постараюсь, чтобы они были отомщены.
Все тем же захлёбывающимся, возбуждённым голосом Баррас продолжал:
— Мне надо платить всем жалованье. Мне надо сделать копи доходными. Я должен использовать все возможности так, как это мне удаётся. Все мы только люди. Все ошибаемся. У меня были самые лучшие намерения. Это всё кончено, все позади. Следствия нельзя производить вторично. Мне нужно позавтракать и к двум быть на заседании…
Он сделал привычный торопливый жест, нащупывая карман, чтобы достать часы. Но, не найдя кармана, тут же забыл об этом и как потерянный смотрел на Артура.
У Артура сжалось сердце. Ведь это его отец, и он его любил когда-то. Но голос его был бесстрастен как голос человека, отрешившегося от личных чувств.
— В таком случае я передам план куда следует. Вы не можете помешать мне сделать это.
Баррас сжал лоб руками, как будто хотел успокоить биение крови.
— Право, не понимаю, о чём ты тут толкуешь, — промычал он невнятно. — Ты забываешь, что у меня заседание. Мне ещё надо умыться, позавтракать. К двум… — Он таращил глаза на Артура с каким-то ребяческим недоумением. Конвульсивным движением вытащил часы. Посмотрел на них хмуро, с сердитым выражением, потом торопливо сделал несколько шагов и, пройдя мимо Артура, стал подниматься по лестнице.
Артур всё стоял в передней, с вытянувшимся, словно сразу похудевшим лицом. Он ощущал внутреннюю пустоту и безнадёжность. Он пришёл сюда, готовый сражаться, отчаянно бороться за свои убеждения, требовать справедливости. И вот — никакого сражения, никакой борьбы, никакой справедливости. Нет, правда не восторжествует. Он никуда не передаст план. Слишком жалка была эта оболочка, оставшаяся от того, кто некогда был человеком, от его отца. Сгорбившись, он прислонился к перилам; он чувствовал себя раздавленным лицемерной, безжалостной жизнью. Глубокий вздох вырвался из груди. Он слышал движение отца наверху: неровные и быстрые движения, гулкие шаги. Он услышал звук льющейся воды. Потом, в ту минуту, когда он повернулся с намерением уйти из дому, вдруг послышался стук, как будто упало что-то тяжёлое. Он снова повернулся к лестнице, прислушиваясь. Все тихо. Ни звука больше не слышно. Он бросился наверх. С другой стороны спешила уже и тётя Кэрри. Оба добежали до ванной и забарабанили в дверь. Ответа не было. Тётя Кэрри испуганно взвизгнула. Тогда Артур налёг на дверь и ворвался в ванную.
Ричард Баррас лежал на полу с наполовину намыленным лицом, ещё сжимая в руке мыло. Он был в сознании, но тяжело дышал. Его разбил паралич.
Часть третья
I
25 ноября 1918 года. Ясный солнечный день. Надшахтные сооружения «Нептуна» купаются в ярком свете, очертания копров расплываются в воздухе, вращающиеся шкивы мелькают сверкающей радугой. Клубы пара, похожие на вату, поднимаются из машинного отделения и нимбом нависают над шахтой.
Артур Баррас, шедший быстро по Каупен-стрит, видел все — и яркий блеск солнца над шахтой, и радужное сияние шкивов, и облака пара, венцом окружавшие шахту. Он наслаждался этим сиянием дня, затопившим «Нептун», думал о будущем, о себе и улыбался.
Нет, просто невероятным кажется, что он снова счастлив, что упорное, зловещее влияние шахты рассеялось, преобразилось во что-то удивительно-прекрасное. Как он терзался сомнениями и страхом, как страдал в эти годы войны! Да, страдал. Он считал, что жизнь его разбита. А теперь перед ним светлое, лучезарное будущее, результат всех его страданий, награда за них.
Он прошёл через открытые ворота и лёгким, бодрым шагом пересёк двор, мощённый асфальтом. Артур был одет просто и хорошо — серый костюм, стоячий воротничок с отогнутыми углами, синий с белым галстук бабочкой. Он выглядел старше своих двадцати шести лет, несмотря на сохранившееся до сих пор выражение юношеской стремительности.
Армстронг и Гудспет стоя ожидали его в конторе. Он поздоровался с ними кивком головы, повесил шляпу за дверью, пригладил свои мягкие белокурые волосы, уже редевшие на макушке, и сел за стол.
— Ну, теперь всё устроено, — сказал он. — Вчера Бэннерман оформил последние документы.
Армстронг откашлялся.
— Я, конечно, очень рад, — начал он подобострастно. — И желаю вам всяческого успеха, сэр. Почему бы и нет? В прежние времена у нас на «Нептуне» всё шло хорошо.
— А в будущем пойдёт несравненно лучше, Армстронг.
— Да, сэр, — Армстронг остановился и украдкой бросил быстрый взгляд на лицо Артура.
Последовала короткая пауза. Артур откинулся на спинку стула.
— Я хочу вам сказать несколько слов для того, чтобы между нами с самого начала всё было ясно. Вы привыкли, чтобы здесь распоряжался мой отец, а теперь он болен, и вам придётся привыкать к работе со мной. Это первая перемена, но она будет не единственная. Будут и другие, множество других. Теперь для этого наступил подходящий момент. Война окончилась, и больше войн не будет. Как бы различны ни были наши взгляды во время войны, мир не вызовет никаких разногласий. Мы дождались мира и будем его поддерживать. Мы перестали разрушать. Слава богу, можно теперь для разнообразия заняться и перестройкой. Вот этим-то мы и займёмся здесь, в «Нептуне». У нас будет безопасный рудник, где не придётся опасаться новой катастрофы. Понимаете? Безопасный рудник. Для всех будут созданы хорошие условия. И чтобы доказать вам, что намерения мои серьёзны… — Он сделал паузу. — Сколько вы получаете, Армстронг? Четыреста, не так ли?
Армстронг покраснел и потупил глаза.
— Да, четыреста, — ответил он. — Если вы находите, что это слишком много…
— А вы, Гудспет? — спросил Артур.
Гудспет засмеялся своим отрывистым, равнодушным смехом.
— Я вот уже три года сижу на двухстах пятидесяти — и не с места. Мне, видно, не дождаться повышения.
— Ладно, теперь дождётесь, — возразил Артур. — С первого числа этого месяца вы, Армстронг, будете получать пятьсот, а вы, Гудспет, триста пятьдесят.
Армстронг покраснел ещё сильнее. Он пробормотал с благодарностью:
— Это удивительно благородно с вашей стороны.
— Да, верно, — подтвердил и Гудспет, в тусклых глазах которого наконец-то появился блеск.
— Значит, решено. — Артур торопливо поднялся. — Вы оба будете мне нужны сегодня. В одиннадцать приедет из Тайнкасла мистер Тодд. Надо произвести полный осмотр рудника. Понимаете?
— Да, разумеется, мистер Баррас, — с готовностью отозвался Армстронг и вышел вместе с Гудспетом. Артур остался один в конторе. Он подошёл к окну и некоторое время стоял, глядя на залитый солнцем двор перед шахтой; по двору взад и вперёд сновали рабочие, по рельсам катились вагонетки, щёголем маневрировал паровоз. Глаза Артура расширились, выдавая радостное волнение. Он подумал: «Я страдал недаром. Теперь я им докажу… Наконец-то судьба мне улыбнулась».
Он воротился к письменному столу, сел и вынул из верхнего левого ящика папку со счетами и накладными. В этих документах не было для него ничего нового, большинство из них он помнил чуть не наизусть, но возмущение, которое они в нём вызывали, не улеглось до сих пор. Плохой лесной материал, дешёвый сорт кирпича, непрочные подпорки, гнилые кровельные стропила, все — хлам и заваль, покупавшиеся от спекулянтов, где попало, лишь бы подешевле. Материалы, купленные чуть не задаром. На каждом шагу — ловкий обход существующих обязательных правил, даже запасному канату лебёдки было уже десять лет, а был он куплен подержанный на какой-то распродаже. Да, вот как действовал его отец; всё это — его рук дело. И все необходимо исправить.
Артур сидел за столом, разбираясь в делах и производя подсчёты до тех пор, пока Сол Пикингс, теперь уже семидесятичетырехлетний, но всё ещё бодрый старик, просунув голову в дверь, доложил о приходе Адама Тодда. Артур тотчас вскочил и поздоровался с Тоддом, искренно обрадованный его приходом.
Тодд очень мало изменился: всё тот же молчаливый, чем-то неуловимо жалкий человек с желтизной под глазами, пропахший гвоздикой. В ответ на приглашение Артура он сел у стола.
Короткое молчание. Затем Артур пододвинул к Тодду папку с бумагами.
— Посмотрите.
Тодд, помочив палец, перелистал счета, медленно и внимательно.
— Тут было сделано несколько очень выгодных покупок, — заметил он наконец.
— Выгодных! — повторил Артур. — Дело не в выгодности. Все эти материалы — никуда не годный хлам.
Старый Тодд ничего не сказал, но Артур видел, что он с ним согласен, и продолжал, понизив из осторожности голос:
— Послушайте, мистер Тодд, я буду с вами совершенно откровенен. Собственно говоря, вам всё известно. Вы в своё время предостерегали моего отца. Меня же вам предостерегать не понадобится. Я намерен, наконец, поставить дело как следует. Я добьюсь того, что в «Нептуне» работать будет безопасно.
— Понимаю, Артур, — отозвался старый Тодд, не поднимая жёлтых глаз от письменного стола. — Надеюсь, ты оформил свои полномочия?
— Бэннерман все устроил. Я присягал и утверждён в правах, — отвечал Артур тихо, но страстно. — Сегодня утром мы обойдём все. Вы спуститесь со мной в шахту и дадите мне указания, как давали отцу. С той только разницей, что я их буду выполнять.
— Хорошо, Артур.
— Я хочу сменить весь негодный материал. Я велю вынуть каждую гнилую подпорку в этой прогнившей шахте, сжечь всю деревянную крепь, выбросить кирпичную кладку. Новый штрек я буду крепить стальными балками, кровлю — цементировать. Поставлю новое откаточное оборудование.
— Это будет стоить уйму денег!
— Денег? — Артур отрывисто засмеялся. — Деньги текли в этот рудник во время войны… как та вода, что затопила его во время обвала. И я намерен истратить часть этих денег, а, если понадобится, то и все. Я создам новый «Нептун». Не ограничусь тем, что сделаю его безопасным. Я покажу, как надо извлекать пользу из человеческого труда. Устрою для рабочих ванны наверху, сушилки, комнаты для переодевания, всё, что надо.
— Да, Артур, — сказал Тодд, — понимаю.
Артур торопливо встал.
— Пойдёмте!
Они осмотрели площадку перед шахтой, машинное отделение и насосы. Потом спустились в шахту. В сопровождении Армстронга и Гудспета произвели полный осмотр и наверху, и внизу. Все обсудили, проверили. Артур по каждому вопросу имел своё мнение, и всякий раз его мнение оказывалось наиболее правильным.
Было уже около часу дня, когда они воротились в контору, и Тодд выглядел несколько утомлённым. По его собственной просьбе ему дали «подкрепиться», и после этого он уже не казался таким усталым, жуя гвоздику, он долго делал вычисления карандашом на блокноте. Наконец поднял глаза.
— Знаешь, сколько это круглым счётом будет стоить? — спросил он медленно.
— Нет, — равнодушно отвечал Артур.
— Около ста тысяч фунтов.
— Это только показывает, какое безобразие здесь творилось! — Артур сжал кулаки в внезапном порыве гнева. — Ничего, мы выдержим этот расход. Я не остановился бы и перед вдвое большим. Я обязан это сделать.
— Да, Артур, — снова начал старый Тодд. — Но имей в виду, что будет трудновато достать материалы. Все заводы, изготовлявшие шахтное оборудование, во время войны не работали, и только самые дельные из их хозяев снова теперь переходят на прежнее производство. Впрочем, я слышал, что завод в Плэт-Лэйн уже начал работать.
— Завод Миллингтона?
— Бывший завод Миллингтона, — вздохнул Тодд. — Ведь Стэнли продал его Моусону и Гоулену.
Он уложил бумаги в свой портфель и закрыл его… Все это спокойно, без всякого нетерпения.
Артур взял его за руку.
— Вы устали. — Он улыбнулся своей прелестной, сердечной улыбкой. — Вам надо позавтракать. Вас ждут сегодня в «Холме». Приехала Хильда. И Грэйс с Дэном гостят у нас, они пробудут день или два. Вы непременно должны поехать со мной.
Они поехали в «Холм» по дороге, залитой жарким солнцем, и, согретый его лучами, Тодд размышлял уже с меньшим пессимизмом, чем обычно: «Хорошее дело задумал, Артур, очень хорошее, никогда его отец не сделал бы ничего подобного». — И Тодд сказал, как бы продолжая свои размышления:
— А знаешь, как-то странно не видеть твоего отца в «Нептуне».
Артур решительно покачал головой.
— Боюсь, что ему больше никогда не придётся быть там.
И добавил быстро:
— Впрочем, ему теперь лучше, много лучше. Доктор Льюис говорит, что он может прожить ещё много лет. Но правая половина у него совершенно отнялась. И язык тоже. Что-то повреждено, — какие-то нервные волокна в мозгу. Откровенно говоря, Тодд, он не совсем… у него голова не совсем в порядке.
Он помолчал, затем сказал тихо:
— Единственное моё желание, чтобы он дожил до того времени, когда будет завершено всё, что я затеял в «Нептуне».
Горячее чувство вдруг проснулось в душе Тодда, — тут сыграли роль и этот солнечный день, и виски, и искреннее восхищение замыслами Артура.
— Ей-богу, Артур, — сказал он, — я от души надеюсь, что он увидит это.
Они приехали в усадьбу, оба повеселевшие, восторженно настроенные. Была половина второго, час ленча. Они прошли прямо в столовую, где все уже были в сборе; Артур сел на верхнем конце стола, тётушка Кэрри — на нижнем, Тодд и Хильда с одной стороны, Грэйс и Дэн — с другой.
Все были весёлые, в воздухе, казалось, звенели ноты оптимизма, экстаза, вновь обретённый прочный мир представлялся каким-то чудом. Тодд подумал про себя, что ни разу в жизни он не видел в этом доме такого весёлого настроения за столом. Конечно, чувствовалось, что чего-то не достаёт. Отсутствовало главное. Это главное скрывалось наверху, немое, парализованное, но даже в отсутствии своём странно-значительное.
Тодд некоторое время был погружён в свои мысли. Потом обратился к Хильде:
— За отцом ухаживаете, вероятно, вы, Хильда. Вот и пригодился ваш опыт сестры милосердия.
Хильда покачала головой.
— Нет, за ним ухаживает тётя Кэрри.
Зазвенел новый, жизнерадостный смех Артура.
— Вы ни за что не угадаете, Тодд, что затеяла Хильда. Она поступает на медицинский факультет. В будущем месяце едет в Лондон.
— Медицинский факультет, — повторил Тодд. И, чтобы скрыть удивление, усердно занялся бараньей котлетой.
— Хильда очень довольна, — продолжал Артур. Он был в чудесном настроении. Усмехнувшись в сторону Дэна, он добавил: — Оттого она так любезна со всеми нами.
Дэн покраснел, так как слова Артура напомнили ему о холодной снисходительности Хильды и его несколько неловком положении в доме. Он приехал сюда только ради Грэйс, чтобы доставить ей удовольствие. И в эту минуту он почувствовал, что рука жены ищет под столом его руку. Он нежно и успокоительно сжал эту руку, подумав о Грэйс, об их ребёнке, который сейчас находится наверху, о будущем. И, решив, что заносчивое обращение Хильды ни капельки его больше не тронет, он поднял глаза, все ещё несколько красный, и встретил устремлённый на него взгляд Тодда.
— Ну что, теперь, когда война окончилась, вы опять вернётесь в «Нептун»? — спросил Тодд.
Дэн поперхнулся картофелем.
— Нет, — возразил он. — Я собираюсь заняться сельским хозяйством.
Вмешалась Грэйс, снова сжав под столом руку Дэна:
— Я не пущу больше Дэна в копи, мистер Тодд. Мы уедем в Суссекс. Там, в Винраше, мы купили небольшой участок… на пенсию Дэна, — добавила она быстро.
— Они оба такие упрямые, — пожаловался Артур. — Я из сил выбился, доказывая Дэну, что мне нужна его помощь в «Нептуне». Но они и слышать об этом не хотят. Чертовски независимы, — не желают и денег брать ни гроша. Во всём этом, конечно, виновата Грэйс. Она убедилась, что Винраш — очень благоприятное место для детоводства, и теперь хочет попробовать разводить там цыплят и поросят.
Грэйс, ничуть не смущаясь, сказала:
— Вы непременно должны приехать к нам в гости, мистер Тодд… Я собираюсь сдавать комнаты на лето.
Тодд улыбнулся ей своей удивительно доброй и тихой улыбкой, любуясь её воодушевлением, её решительностью. То, что она делала, казалось ему несколько непонятным, но прекрасным и трогательным. И, думая об этом, он почувствовал себя таким старым…
Тётя Кэрри встала и с опущенной головой бесшумно выскользнула из комнаты. Не было больше Гарриэт, но был другой больной, нуждавшийся в уходе. Умение тётушки Кэрри ловко сменять испачканные простыни и выносить горшки все ещё требовалось в «Холме», — но уже для другого, более священного объекта.
Все вдруг вспомнили об этом разбитом человеке, беспомощном и заключённом в своей комнате, и за столом воцарилась внезапная тишина. Быстро докончили завтрак. Артур, взяв Тодда под руку, проводил его до автомобиля, который должен был отвезти его на станцию. Тодд не захотел пойти наверх навестить Барраса, благоразумно заметив, что это может расстроить больного. С минуту он и Артур постояли у машины.
— Так, значит, насчёт оборудования я тебе сообщу. — Тодд сделал паузу. — Хорошее дело ты задумал, Артур. Если проведёшь его, то у тебя будет образцовый рудник.
Слова эти трепетной радостью зазвенели в ушах Артура: образцовый рудник!
— Вот это-то и было моей мечтой всегда, — отозвался он тихо. — Образцовый рудник!
Они помолчали, потом Тодд пожал руку Артуру и сел в автомобиль. Артур стоял у подъезда, пока автомобиль не отъехал. Инстинктивно посмотрел он на небо. Солнце сияло ему, мир ласково обнимал его, жуткое прошлое было погребено и забыто. Чудесным образом он воскрес душой, и его идеал готов был осуществиться. О, сладостное возрождение!
Радостно, неторопливо пошёл он наверх навестить отца, как делал ежедневно. Вошёл в комнату и приблизился к постели. Баррас лежал на спине, рыхлой массой, инертной, беспомощной и неподвижной. Правая рука была скрючена. Пальцы на ней — лиловатого мертвенного оттенка. Половина лица парализована, и изо рта, по складкам на правой щеке, текла струйка слюны. Все в нём казалось безжизненным; жили одни глаза, и теперь они обратились к вошедшему в комнату Артуру с жалкой, почти собачьей благодарностью.
Артур сел у кровати. Вся ненависть и горечь, которые раньше вызывал в нём отец, умерли в его душе. Он относился к нему теперь спокойно и терпеливо. Он заговорил с ним, рассказывая кое-что из того, что произошло (доктор полагал, что это может способствовать восстановлению его умственных способностей). И, действительно, Артур заметил, что отец понимает то, что он ему говорит.
Он терпеливо продолжал рассказывать, глядя в эти мрачные, бегающие глаза, глаза связанного животного. Потом умолк. Он видел, что отец пытается заговорить. Какое-то слово пыталось прорваться сквозь губы, замкнутые печатью молчания. Это были даже два слова, но неподвижные губы отказывались пропустить их. Артур на клонился, вслушиваясь, но слова не выходили. Он не мог их услышать. Пока ещё не мог.
II
Славный мир был заключён, и 17 декабря в субботу в шесть часов вечера Дэвид вернулся домой. Не успел поезд остановиться у Тайнкаслской центральной станции, как он выскочил и взволнованный побежал по платформе, нетерпеливо глядя в сторону решётки, чтобы поскорее увидеть Дженни и Роберта. Но первая, кого он увидел, была Салли Сэнли. Он помахал ей рукой: значит, они вовремя получили его телеграмму. Салли в ответ тоже стала усердно махать рукой. Но Дэвид едва ли заметил это; он в это время предъявлял свой льготный билет контролёру. Наконец, его пропустили, и он поспешил к ней, запыхавшийся, улыбающийся.
— Алло, Салли! А где моё семейство?
В ответ на его стремительно-радостное приветствие, она тоже улыбнулась, но как-то принуждённо.
— Приятно увидеть вас снова, Дэвид. Мне надо поговорить с вами. Как поезд запоздал! Я так долго ждала, что должна теперь выпить чашку кофе.
— Что ж, — улыбнулся Дэвид, — если вам хочется кофе, едем по скорей на Скоттсвуд-род.
— Нет, — возразила Салли. — Мне хочется выпить кофе сейчас же. Пойдём в буфет.
Недоумевая, он пошёл за ней. Салли уплатила у стойки за две чашки кофе и отнесла их на один из круглых мраморных столиков. Дэвид наблюдал за ней. Он сказал протестующе:
— Не надо мне никакого кофе, Салли. Я только что в поезде пил чай.
Салли точно не слышала его. Она уселась за столик, испещрённый мокрыми кругами в тех местах, где кто-то ставил налитый через край стакан с пивом. Дэвид тоже сел, по-прежнему недоумевая.
Салли сказала:
— Мне надо потолковать с вами, Дэвид.
— Ну что же, говорите. Но разве мы не можем поговорить дома?
— Там неудобно. — Салли взяла ложку и помешала свой кофе, но пить не стала. Глаза её не отрывались от Дэвида, и в этих глазах была трагическая жалость, но Дэвид её не заметил. Глядя на мрачное некрасивое лицо Салли, скуластое, с несколько массивным подбородком, он начал подозревать, что с нею что-то стряслось.
Ока пила кофе очень медленно, словно цедила его; наконец, всё же почти допила. И Дэвид с подавленным нетерпением потянулся за своим солдатским мешком.
— Ну, пойдём же! Поймите, что со времени моего последнего отпуска прошло девять месяцев! Я умираю от желания поскорее увидеть Дженни и малыша. Как поживает мой сынок?
Салли снова посмотрела ему в лицо своими тёмными глазами, — на этот раз с внезапной решимостью.
— Дэвид, Дженни не виновата…
— В чём?!
— Это случилось не потому, что она пошла работать и всё такое… — Салли помолчала. — Вы знаете ведь, что мальчик всегда был слабенький. Я хочу, чтобы вы поняли, что Дженни тут, в сущности, ничем не виновата…
Дэвид сидел за мраморным столиком с мокрыми следами стаканов и смотрел из Салли. В буфете было сильно накурено, снаружи доносились крики толпы, которая приветствовала возвращавшихся с войны «храбрых ребят». Пронзительно и насмешливо свистел паровоз.
Слова были не нужны. Теперь он знал, почему Салли так пристально на него смотрела. Он понял, что больше никогда не увидит Роберта, которого так мечтал поскорее увидеть.
Пока Салли, понизив голос, рассказывала ему о происшедшем (о том, как в августе у ребёнка сделалось внезапное воспаление кишок… он проболел только два дня… Дженни боялась сообщить ему), он слушал молча, стиснув зубы. По крайней мере, этому он научился на войне: держать себя в руках. Когда Салли кончила, он долго оставался до странности молчалив и неподвижен.
— Вы ведь не будете суровы к Дженни? — умоляюще сказала Салли. — Она нарочно послала меня…
— Нет, я ничего ей не скажу. — Он поднялся, вскинул свой мешок на плечо, и открыл дверь, пропуская вперёд Салли. Они вышли из вокзала и направились на Скоттсвуд-род. Перед № 117А Салли остановилась.
— Я сейчас не пойду домой, Дэвид. У меня ещё есть кое-какие дела.
Дэвид стоял и смотрел ей вслед. Несмотря на терзавшую его боль, он подумал о том, как хорошо было со стороны Салли встретить его. Славная душа эта Салли! Может быть, она знала, что он был против поступления Дженни на военный завод в Виртлее и переезда её с Робертом из Слискэйля с его чистым морским воздухом в этот густо населённый фабричный город. Дэвид отмахнулся от этой мысли. Усилием воли согнал с лица мрачное выражение и вошёл в дом.
Дженни была внизу одна, она лежала, свернувшись калачиком, на старом волосяном диване, сняв туфли и с раскаянием поглаживая пальцы своих ножек в шёлковых чулках. Эта знакомая картина — Дженни, отдающая обычную дань искалеченным тесной обувью пальчикам, — затронула в его памяти какую-то трепетную струну. Он по звал с порога:
— Дженни!
Она подняла глаза и ахнула, потом взволнованно протянула ему руки:
— О Дэвид! — вскрикнула она. — Наконец-то!
Дэвид медленно подошёл к ней. В судорожном порыве обняла она его руками за шею, прижалась щекой к его куртке и заплакала.
— Не гляди на меня так, о, не сердись, Дэвид, родной. Я не виновата, право, не виновата. Бедный крошка всё время бегал, а я была на работе, и мне и в голову не приходило позвать доктора, а потом вдруг его милое личико сразу словно съёжилось, и он уже меня не узнавал, и… о, Дэвид, как я страдала, когда ангелы взяли его от меня. О боже… боже!..
Жалобно всхлипывая, она распространялась о пережитом ею горе, незаметно для себя открывая некоторые подробности смерти её нежеланного ребёнка. Дэвид слушал молча, с застывшим лицом. Под конец она воскликнула, кидаясь к нему на шею:
— У меня бы сердце разбилось, если бы ты не возвратился, Дэвид. Как чудесно, что ты уже здесь. Ты не знаешь, как… о господи, господи!.. Как я все эти месяцы… Ведь ты понимаешь, что это не моя вина, — скажи, что понимаешь, Дэвид, ну, пожалуйста! Я не могла с этим примириться, я так страдала! — Она громко всхлипнула. — Но теперь все хорошо, раз ты возвратился, раз мой большой храбрый муж возвратился с войны. О, я не могла ни спать, ни есть…
Он успокаивал её, как только мог. В то время как Дженни рыдала на диване, описывая свои страдания, горе после утраты Роберта и мучительное ожидание Дэвида, одна из подушек свалилась с дивана на пол, и под ней оказалась большая, уже наполовину опустевшая коробка шоколадных конфет и юмористический журнал. Продолжая успокаивать Дженни, Дэвид, ни слова не говоря, водворил подушку на место.
Наконец, Дженни подняла голову и улыбнулась сквозь слёзы.
— Дэвид, ты рад, что вернулся ко мне? Скажи, рад?
— Да, это такое счастье вернуться домой, Дженни. — Он помолчал. — Война позади, и мы с тобой сразу же уедем и начнём жизнь сначала.
— О да, Дэвид, — согласилась она с лёгкой дрожью в голосе. — Я тоже этого хочу. Право, ты — лучший из мужей! Ты будешь держать экзамен на бакалавра и, не успеем оглянуться, как станешь директором школы.
— Нет, Дженни, — сказал Дэвид каким-то странным тоном. — Учителем я больше не буду. Это тупик. С этим кончено. Мне давно следовало бросить это дело.
— Но чем же ты займёшься, Дэвид? — спросила она, чуть не плача.
У Дэвида появились какие-то новые чёрточки под глазами и новая суровость в лице, почти пугавшая Дженни.
— Гарри Нэджент дал мне письмо к Геддону, в Тайнкаслское отделение Союза, и я несомненно получу там работу, Дженни. Конечно, небольшую; пока канцелярскую работу, но ведь это только для начала. Это — начало, Дженни! — Страстное увлечение прорвалось сквозь вялость его голоса. — И оно приведёт меня, наконец, к настоящему делу.
— Но, Дэвид…
— Да, я знаю, платить будут мало, — перебил он её. — В лучшем случае — два фунта в неделю! Но этого нам на жизнь хватит. Ты завтра поедешь в Слискэйль, Дженни, милая, и приведёшь в порядок дом, а я разыщу Геддона и договорюсь с ним.
— Но, Дэвид, послушай, — в ужасе ахнула Дженни. — Два фунта в неделю! А я… я зарабатывала четыре.
Он пристально взглянул на неё.
— На деньги нам наплевать, Дженни. Я не денег добиваюсь. На этот раз не будет никаких компромиссов.
— Но ведь я могла бы… — молила она, по старой привычке теребя его за отворот куртки, — я могла бы продолжать свою работу ещё некоторое время. За неё хорошо платят.
Дэвид крепко сжал губы, сдвинул брови:
— Дженни, милая, — начал он спокойно. — Нам надо раз навсегда понять друг друга…
— Но ведь мы понимаем друг друга, Дэвид, — заторопилась она с неожиданной уступчивостью, снова прижимаясь головой к его куртке. — И ты знаешь, что я люблю тебя.
— И я тебя люблю, Дженни, — сказал он медленно. — Итак, мы завтра собираем вещи и уезжаем в Слискэйль, к себе домой.
Он смотрел прямо перед собой, словно вглядываясь в будущее.
— Теперь у меня будет настоящее дело. Гарри Нэджент — мой друг. Я буду работать в Союзе горнорабочих и буду баллотироваться в муниципальный совет. Если меня проведут…
— О да, Дэвид… Муниципальный совет — это замечательно, Дэвид! — Дженни подняла к нему влажные, полные восхищения глаза.
Она уже видела себя женой члена городского самоуправления. Лицо её приняло довольное выражение, и она инстинктивно оправила платье. Дженни была одета очень хорошо и со вкусом: тяжёлый шёлковый джемпер, элегантная юбка, плотно обтягивавшая бедра, пара красивых колец на пальце. Она была несомненно красива. Но, должно быть, в последнее время она слишком много работала. Под тонким слоем пудры на её щеках Дэвид подметил мелкие, тоненькие красноватые жилки. Это было похоже на цветы, причудливые, экзотические цветы под пудрой, — и почти красиво.
Дженни посмотрела на него, склонив голову набок, полуоткрыв пухлые губы, во всём сознании своей прелести.
— Что? — спросила она. — Я тебе ещё нравлюсь? — Она засмеялась коротким, задорным смешком. — Па и ма отправились в Витли-Бэй. Салли достала им бесплатные билеты. Они приедут поздно.
Он резко отвернулся и, подойдя к окну, стал глядеть во двор. Он ничего не ответил на слова Дженни. У Дженни опустились уголки губ. Она не могла не отметить про себя, что Дэвид как-то неуловимо изменился: он стал жёстче, увереннее в себе и сдержаннее, его прежнее мальчишеское упрямство превратилось в твёрдую решительность. Позднее, когда пришли Альфред и Ада, перемена в Дэвиде стала ещё заметнее. Он был очень любезен с ними, но, не смущаясь обиженным видом Ады, категорически объявил, что Дженни и он завтра уезжают к себе домой, на Лам-Лэйн.
И Дженни напрасно надеялась, что ей удастся поколебать его решение. На следующее утро она уехала в Слискэйль поездом в девять сорок пять, а Дэвид отправился на переговоры с Геддоном.
Местное отделение Союза находилось на Радд-стрит, совсем близко от Центрального вокзала, и состояло из двух просто убранных комнат; в первой от входа помещалась канцелярия, где седой человек с лицом в синих оспинах и руками старого шахтёра приводил в порядок картотеку в большом шкафу, а на дверях второй, маленькой, красовалась надпись: «Посторонним вход запрещён». Здесь не было ни линолеума, ни ковра, — просто некрашеный и очень пыльный дощатый пол. На стенах — ничего, кроме двух-трёх таблиц, карты округа и плаката: «На пол не плевать». Когда Том Геддон появился из внутренней комнаты и вынул изо рта свою коротенькую трубку, он тут же и нарушил это правило, хотя собственно нацелился плюнуть в холодный камин.
— Ага, так вы — Фенвик, — сказал он. — Припоминаю. Видел вас на суде, перед войной. Я и отца вашего знал. — Он энергично пожал руку Дэвиду и отстранил протянутое ему рекомендательное письмо. — Гарри Нэджент писал мне о вас, — пояснил он ворчливо. — Уберите свой конверт: если только в нём нет денег, то он мне не нужен.
Он угрюмо улыбнулся Дэвиду. Том Геддон был суровый человек. Невысокий, чёрный, горячий, с целой копной густых чёрных волос, густыми чёрными бровями и желтоватой нечистой кожей, этот человек поражал своей неукротимой энергией. Вечно он плевался, потел, сыпал проклятиями. Он обладал неистощимой способностью есть, пить, работать и ругаться. Он был прекрасный агитатор, с большим запасом стереотипных фраз и блестящим даром остроумия. Но мозгов природа отпустила ему очень мало, и из-за этого пустякового недостатка он, разочарованный, вот уже пятнадцать лет как застрял в слискэйльском отделении Союза. Он знал, что никогда не пойдёт дальше.
Умывался Геддон не слишком часто и имел такой вид, как будто он спал в том же бельё, которое носил днём. И так оно на самом деле и было.
— Так вы вместе с Гарри были на этой проклятой войне? — спросил он саркастически. — Только не рассказывайте, будто вам там нравилось! Пойдёмте ко мне, посидим, потолкуем.
Они вошли в маленький кабинет. Поговорили. Оказалось, что Геддон действительно лишился секретаря, которого призвали, когда вышел «этот проклятый закон Дерби», и затем прострелили «его проклятую башку» при Сампрё. Геддон, в угоду Гарри Нэдженту, соглашался взять Дэвида на испытание. Всё будет зависеть от Дэвида: ему придётся заниматься одновременно выдачей пособий, урегулированием конфликтов с хозяевами и корреспонденцией. Кроме того выяснилось, что жалованье ещё меньше, чем рассчитывал Дэвид, — только тридцать пять шиллингов в неделю.
— Вам надо познакомиться с моим слогом, — буркнул Геддон. — Вот посмотрите это.
Он с притворным равнодушием открыл ящик и бросил Дэвиду газету — номер рабочего листка «Уикли Уоркер», вышедший не сколько лет назад. На одной из пожелтевших страниц с неуловимым затхлым запахом лежалой бумаги, синим карандашом была отмечена статья.
— Это моя, — сказал Геддон. — Ну-ка, прочтите! Это я написал.
Пока Дэвид читал статью, Геддон делал вид, что не смотрит на него. Она была озаглавлена «Два общества» и отличалась беспощадной едкостью. Здесь противопоставлялись приём в Букингэмском дворце — и собрание в доме Блоггса, хорошо знакомом автору. Выражения были неуклюжи и грубы, но контрасты даны с мощной выразительностью.
«Молодая леди де Флемингтон была в белом атласном платье с шлейфом, расшитом блёстками. Нитка бесценного жемчуга украшала аристократическую шею, а страусовые перья были схвачены алмазной повязкой».
И тут же ниже:
«Старая миссис Слэни — подёнщица. На ней нет перьев, только какое-то подобие платья, сшитое из куска старого мешка. Она живёт в одной комнате, в доме Блоггса, зарабатывает двенадцать шиллингов в неделю и больна чахоткой».
Дэвид прочёл до конца статью, невольно увлечённый её серьёзностью и силой. В статье отразился весь Геддон — искренний фанатик, проникнутый свирепой классовой ненавистью.
— Хорошо написано, — сказал, наконец, Дэвид, и сказал искренно.
Геддон усмехнулся — Дэвид затронул его слабую струнку, и он уже видел в нём друга. Он отобрал газету и заботливо положил её обратно в ящик. Затем сказал:
— Здесь видно, что я о них думаю. Ненавижу всю их проклятую шатию. Кое-кого из них я здорово разделал! Я их заставлю плясать под мою дудку. Возьмите, к примеру, ваш поганый Слискэйль. Скоро, на этих днях, мы там немного позабавимся.
Дэвид, видимо, был заинтересован.
— Ну, так и быть, слушайте, расскажу вам, — угрюмо сказал Геддон. — Старый Баррас выбыл из строя, а сынок думает, что сумеет вести дело. Он там козыряет ваннами для шахтёров и всякими гигиеническими затеями — обычное очковтирательство! Он тратит на это кое-что из тех денег, которые старик выжимал из рабочих, жульничая с сверхприбылью и с налогами, и хочет нас уверить, что превратит «Нептун» в какой-то новый Иерусалим. Но погодите, погодите немного, мы не забыли, как они поступили с нами во время катастрофы. Слишком легко они из этого выпутались. Я только дожидался окончания войны, чтобы за них приняться. Они получат хорошую встряску, будут знать, как губить людей, а потом уж я с ними окончательно разделаюсь!
Геддон вдруг замолчал, глядя куда-то в пространство. С минуту лицо его сохраняло жёсткое, мрачное, суровое выражение. Затем он снова раскурил свою потухшую трубку, придвинул к себе корзинку с ожидавшей ответа корреспонденцией.
— Значит, вы приступите к работе с понедельника, — сказал он Дэвиду и закончил аудиенцию угрюмой шуткой: — А теперь отправляйтесь, не заставляйте ждать свой Роллс-Ройс[24], иначе ваш ливрейный лакей потребует расчёта.
Дэвид поспел на ближайший поезд в Слискэйль и по дороге принялся серьёзно обдумывать свои планы. Первый шаг по намеченному пути уже сделан. Ничего потрясающего, — незаметное, очень скромное начало. Оно оправдывается единственно необходимостью — не необходимостью заработка, а необходимостью неуклонно идти к цели. Цель эта чётко рисовалась впереди. Дэвид решил твёрдо, что больше не должно быть полумер. Все — или ничего.
Он застал Дженни в разгаре хозяйственной деятельности, увлечённую новизной положения: раздавались то восторженные крики, когда она делала какое-нибудь неожиданное открытие, то восклицания неудовольствия.
— Посмотри, Дэвид, я совсем забыла об этих красивых фарфоровых подсвечниках!.. — И затем: — О господи, посмотри, как облезла эта сухарница, а продавец клялся, что она никелированная! — Или: — Правда, Дэвид, милый, я домовитая хозяюшка?
Дэвид снял куртку, засучил рукава и принялся переставлять мебель. Потом, встав на колени, толчёным кирпичом и парафином начистил заржавевшую решётку камина. Немножко поскрёб пол, выполол густо заросший сорной травой клочок земли, который Дженни когда-то обещала превратить в сад. Так он помогал ей до трёх часов, затем они пообедали тем, что имелось под рукой. Поев, Дэвид умылся, привёл в порядок свой костюм и вышел из дому.
Чудесно было очутиться снова в родном городе, оставив позади грязь, и страдания, и ужасы войны. Он не спеша брёл по Лам-стрит, чувствуя, как снова окунается в жизнь Слискэйля, глядя на чёрные силуэты копров, высившихся над городом, над гаванью и морем. По дороге к Террасам его несколько раз останавливали знакомые, здоровались, поздравляли с благополучным возвращением. Их дружелюбие согревало душу, окрыляло жившую в ней надежду.
Он пошёл прежде всего к матери и провёл у неё целый час. Смерть Сэмми заметно отразилась на Марте, а известие о его женитьбе она приняла очень странно. Марта не хотела ничего знать об этом браке; она целиком вычеркнула его из своего сознания. Весь город знал о женитьбе Сэма; мальчику Энни было уже одиннадцать месяцев, и его назвали при крещении Сэмюэлем Фенвиком. Но для Марты этого брака не существовало. Она отгородилась от него стеной и тешила себя иллюзией, будто Сэмми никогда никому, кроме неё, не принадлежал.
Было уже пять часов, когда Дэвид ушёл от матери и направился по Инкерманской Террасе к дому Гарри Огля. Гарри Огль был старший из сыновей Огля, брат Боба, погибшего в шахте, сорокапятилетний человек, бледный, жилистый, с всегда почему-то хриплым и беззвучным голосом, в своё время поддерживавший Роберта Фенвика и преклонявшийся перед ним. Несмотря на отсутствие голоса, Гарри был популярен и пользовался среди шахтёров репутацией большего умницы. Он состоял секретарём местной организации шахтёров, казначеем Кассы врачебной помощи и гласным слискэйльского муниципального совета от Рабочей партии.
Гарри Огль обрадовался Дэвиду, и после того, как они, сидя в тесной кухоньке, обменялись новостями, Дэвид с сосредоточенным видом наклонился вперёд.
— Гарри! Я пришёл просить вас об услуге. Я хотел бы, чтобы вы посодействовали выдвижению меня в кандидаты на выборах в муниципалитет в будущем месяце.
Гарри редко задавал вопросы и никогда ничему не удивлялся. На этот раз он довольно долго молчал.
— Выдвинуть в кандидаты легко, Дэвид, но я боюсь, что пройти тебе никак не удастся. В вашем участке твоим соперником будет Мэрчисон. Его вот уже десять лет подряд выбирают в городское управление.
— Я знаю! И он бывает на одном заседании из шести.
Ответ Дэвида, видимо, рассмешил Гарри.
— Может быть, оттого-то он так долго и держится.
— Я хочу попробовать, Гарри, — сказал Дэвид с прорвавшейся вдруг тенью былой горячности. — Попытка не пытка.
Новая пауза.
— Ну что ж, — отозвался, наконец, Гарри. — Раз тебе так этого хочется… Сделаю, что могу.
В этот вечер Дэвид возвращался домой с сознанием, что сделал и второй шаг. Он ничего не говорил Дженни до тех пор, пока, десять дней спустя, не была утверждена его кандидатура. Тогда только он рассказал ей.
Муниципальный совет! Дэвид — кандидат в городское самоуправление! Дженни пришла в бурный восторг. И почему он ей не сказал раньше? Она думала, что Дэвид просто её дурачит, когда он заговорил об этом в первый вечер, на Скоттсвуд-род. «Но это ведь замечательно, попросту замечательно, Дэвид, миленький!»
Дженни с восторгом окунулась в предвыборную кампанию. Она усердно вербовала избирателей, сшила себе прехорошенькую кокарду цветов партии Дэвида, подавала разные советы: у Клэри, мол, есть приятель шофёр, он мог бы одолжить им автомобиль, и она сама будет с Дэвидом объезжать избирательный участок. Или почему бы не убедить директора нового кино «пропустить на экране что-нибудь насчёт Дэвида?» На каждом окне их дома она наклеила плакат с надписью ярко-красными буквами: «Голосуйте за Фенвика».
Эти плакаты приводили Дженни в экстаз. Она по несколько раз в день выходила полюбоваться на них.
— Ну вот, Дэвид, наконец-то ты будешь знаменит! — твердила она весело; и не понимала, почему такие замечания заставляли Дэвида огорчённо сжимать губы и отворачиваться.
Она, разумеется, была убеждена, что Дэвид «пройдёт», и уже заранее представляла себе, как будет приглашать на чай жён его товарищей, гласных муниципального совета, как будет делать визиты миссис Ремедж в новом большом доме Ремеджей на вершине Слус-Дин; она смутно надеялась, что все это как-то будет способствовать их продвижению в обществе. «Конечно, денег муниципальный совет не даст, но он может открыть дорогу к какой-нибудь карьере», — оживлённо рассуждала Дженни. Она органически не способна была понять побуждения, которые руководили Дэвидом.
Наступил день выборов. Дэвид в глубине души сомневался в успехе. Имя, которое он носил, пользовалось уважением в Слискэйле, отец его погиб в копях, брат убит на войне, и сам он три года пробыл на фронте. То, что он перед самыми выборами возвратился с войны, придавало ему выгодный романтический ореол (который он презирал). Но у него не было необходимой ловкости и опыта, а Мэрчисон имел обыкновение во время выборов открывать широкий кредит в своей лавке и как бы невзначай совать в корзинки покупателей то кусок душистого мыла, то коробку сардин, — и это делало его опасным соперником.
В субботу днём, когда Дэвид направился на Террасы, он встретил Энни, шедшую из новой школы на Бетель-стрит, где происходило голосование. Энни остановилась.
— А я только что голосовала за вас, — сказала она просто. — Я постаралась пораньше управиться дома, чтобы попасть вовремя.
Дэвид весь вспыхнул от тона, каким Энни сказала это, от мысли, что она специально ходила в город голосовать за него.
— Спасибо, Энни.
Они молча стояли друг против друга. Энни никогда не отличалась словоохотливостью. Она не стала делиться с ним своими мыслями, не выражала восторженной уверенности в его успехе, но Дэвид угадывал её доброжелательность. Он почувствовал вдруг, что ему нужно очень много сказать Энни. Ему хотелось выразить ей сочувствие по поводу смерти Сэмми; спросить о мальчике; у него появилось непреодолимое желание поговорить с ней о маленьком Роберте. Но мешала шумная, людная улица. И вместо всего этого он сказал только:
— Я ни за что не пройду.
— Кто знает? — промолвила Энни с слабой улыбкой. — Можете пройти, а можете и не пройти, Дэви. Но попытаться следует. — И, кивнув со своим обычным выражением, пошла домой нянчить ребёнка.
Дэвида после встречи с Энни поразило то, что она так умно и так ободряюще говорила о его шансах на успех.
Когда был объявлен результат голосования, оказалось, что он получил только на сорок семь голосов больше Мэрчисона. Но в гласные он прошёл.
Дженни, немного озадаченная шаткостью победы, была тем не менее в восторге от избрания Дэвида.
— Видишь, ведь я тебе говорила!
Она ожидала первого заседания нового муниципалитета с таким суетливым нетерпением, точно это она была новым его членом.
Дэвид едва ли разделял весёлое настроение Дженни. Дэвид, получив доступ к архивам, протоколам, документам, знакомился с мелочными треволнениями местной политики, вскрывая обычную мешанину социальных, религиозных и личных интересов, извечный принцип «рука руку моет». Главной силой был, конечно, Ремедж. Последние четыре года Ремедж командовал муниципалитетом. Дэвид сразу увидел в Ремедже человека, с которым ему придётся воевать.
Вечером 2 ноября собрался новый муниципальный совет: председательствовал Ремедж. Кроме него, гласными были Гарри Огль, Дэвид, преподобный Инох Лоу из церкви на Бетель-стрит, Стротер, директор школы, торговец мануфактурой Бэйтс, Конноли из «Газового общества» и Раттер, секретарь городского управления. Сперва произошёл грубовато-фамильярный обмен приветствий в передней между Ремеджем, Бэйтсом и Конноли; громко смеялись, хлопали друг друга по спине, весело разговаривали о каких-то пустяках, а преподобный Лоу делал вид, что не слышит наиболее неприличных шуток, был почтителен к Конолли и подобострастно ухаживал за Ремеджем. На Дэвида и Гарри Огля никто не обращал внимания. Только когда они направились в зал заседаний, Ремедж бросил холодный взгляд на Дэвида.
— Жаль, что нашего старого приятеля Мэрчисона больше нет с нами, — заметил он по своему обыкновению громогласно и нагло. — Как-то неприятно видеть на его месте чужого.
— Не обращай внимания, парень, — шепнул Дэвиду Гарри. — Ты скоро привыкнешь к его манере разговаривать.
Все заняли места, и Раттер начал читать протокол последнего заседания старого муниципального совета. Читал быстро, сухим, равнодушным, монотонным голосом, затем, почти без перехода, тем же голосом объявил:
— Первый вопрос — утверждение договоров на поставку мяса и сукна. Я полагаю, джентльмены, что вам угодно будет считать их утверждёнными.
— Совершенно верно, — зевнул Ремедж. Он развалился в кресле во главе стола, подняв к потолку широкое красное лицо и сложив руки на огромном брюхе.
— Да, они утверждены, — поддержал его Бэйтс, вертя большими пальцами и упорно глядя на стол.
— Значит, утверждено, джентльмены, — объявил Раттер и потянулся за книгой протоколов.
Но тут спокойно вмешался Дэвид.
— Позвольте, одну минуту!
Воцарилось молчание. Весьма натянутое молчание.
— Я этих договоров не читал, — продолжал Дэвид совершенно хладнокровно и рассудительно.
— Вам и незачем их читать, — фыркнул Ремедж. — Они приняты большинством голосов.
— О! — воскликнул Дэвид удивлённым тоном. — А я и не заметил, как мы голосовали.
Секретарь Раттер с важным и недовольным видом уставился на кончик своего пера, как если бы оно сделало недопустимую кляксу. Он чувствовал на себе взгляд Дэвида и в конце концов вынужден был ответить на этот испытующий взгляд.
— Можно мне взглянуть на договоры? — спросил Дэвид. Ему было известно все относительно этих договоров, и он хотел только оттянуть запись решения в книгу протоколов. Эти договоры были предметом давнишних толков в Слискэйле. Договор на поставку сукна особенного значения не имел: дело шло о снабжении форменным платьем санитарного инспектора, контрольного врача и разных других служащих городского управления, и хотя Бэйтс (торговец мануфактурой) наживал на этой поставке скандальный барыш, общая сумма договора была не слишком велика. Другое дело — договор на поставку мяса. Этот договор, по которому Ремеджу поручалось все снабжение мясом местной больницы, был вопиющим беззаконием «перед богом и людьми». Цену Ремедж получал как за самое лучшее мясо, а доставлял головы, ноги, кости да обрезки.
Дэвид взял договор на мясо из беспокойных пальцев Раттера. Прочёл его. Сумма была большая, триста фунтов. Он умышленно медленно просматривал синевато-серую бумажку, задерживая ход заседания, чувствуя на себе взгляды всех.
— Что же, на эту поставку были устроены торги? — спросил он наконец.
Ремедж, не выдержав, нагнулся вперёд, к столу, и его красная физиономия злобно исказилась от гнева.
— Я получаю этот подряд вот уже больше пятнадцати лет. А вы против этого, что ли?
Дэвид посмотрел на Ремеджа: вот он — первый момент, первое испытание. Он был спокоен, вполне владел собой. Сказал хладнокровно:
— Я полагаю, что найдётся много людей, которые против этого.
— Врёте вы, чёрт вас возьми! — разразился Ремедж.
— Мистер Ремедж, мистер Ремедж! — проблеял сочувственно преподобный Лоу. Он всегда и в муниципальном совете и вне его лебезил перед Ремеджем, его любимейшим прихожанином, человеком, который был первым из основателей церкви на Бетель-стрит, золотым тельцом среди его редкошерстного стада. И Лоу принялся сердито отчитывать Дэвида:
— Вы здесь новый человек, мистер… э… Фенвик. Уж не чересчур ли рьяно вы принялись за дело? Не забывайте, что относительно этих поставок мы всегда давали объявления в газете.
Дэвид ответил:
— Да, объявление размером в четверть дюйма, втиснутое, где придётся, в местной газете. Объявление, которого никто никогда не видит.
— А для чего его видеть? — загремел Ремедж с конца стола. — И какого дьявола вы суёте свой нос в это дело? Я уже пятнадцать лет получаю эту поставку, и никто никогда слова не скажет против.
— Никто, за исключением людей, которых кормят вашим тухлым мясом, — возразил Дэвид ровным голосом.
Наступило гробовое молчание. Гарри Огль метнул на Дэвида растерянный взгляд. Раттер побледнел от испуга. Ремедж, распираемый яростью, грохнул по столу своим большим кулаком.
— Это клевета! — заорал он. — За такие слова можно под суд попасть! Бэйтс, Раттер, вы все свидетели, что он меня оклеветал.
Раттер протестующе поднял своё кроткое лицо. Его преподобие готовился заблеять. Но Ремедж снова завопил:
— Он должен взять свои слова обратно, должен, чёрт возьми!
Раттер сказал:
— Мистер Феквик, я вынужден просить вас взять свои слова обратно.
Странный задор овладел Дэвидом. Не сводя глаз с лица Ремеджа, он нащупал в кармане и вытащил пачку бумаг. Сказал:
— Мне незачем брать обратно свои слова, так как я могу доказать их. Я постарался собрать доказательства. Вот здесь заявления за подписями пятнадцати больных сельской больницы, трёх сиделок и самой сестры-хозяйки. Все это люди, которые ели доставляемое вами мясо, мистер Ремедж, и, по выражению сестры-хозяйки, оно не годится даже для собак. Разрешите прочитать вам эти за явления, джентльмены. Мистер Ремедж может рассматривать их как свидетельские показания.
Среди полной тишины Дэвид прочитал вслух «свидетельские показания» о мясе, которым снабжал больницу Ремедж. Жёсткое, полное хрящей, а иногда и протухшее: таковы были отзывы о нём. Джен Лори, одна из сиделок больницы, удостоверяла, что после того, как она съела кусок вонючей баранины, у неё сделались жестокие колики. У сестры Габбингс завёлся кишечный паразит, который мог попасть в желудок только из заражённого мяса.
Даже самый воздух, казалось, окаменел, когда Дэвид кончил. Невозмутимо складывая бумаги, он видел рядом с собой лицо Гарри Огля с выражением угрюмого восхищения, а напротив — лицо Ремеджа, близкого к апоплексическому удару от ненависти и бешенства.
— Это ложь, — произнёс, наконец, Ремедж, запинаясь. — Я доставляю самое лучшее первосортное мясо.
Тут в первый раз заговорил Огль:
— Ну, тогда избави бог нас от первосортного мяса, — проворчал он.
Преподобный Лоу примирительно простёр свою жемчужно-белую руку. И проблеял:
— Может быть и попадались когда-нибудь случайно плохие куски: от этого не убережёшься.
Гарри Огль буркнул:
— Пятнадцать лет это продолжалось — хороша случайность!
Конноли нетерпеливо засунул руки в карманы:
— Сколько шуму из-за ерунды! Ставьте на голосование! — Он знал, как окончательно уладить дело. И повторил громко: — Давайте проголосуем!
— Они тебя одолеют, Дэвид, — горячим полушёпотом сказал Гарри Огль.
Бэйтс, Конноли, Ремедж и Лоу всегда были заодно, помогая друг другу обделывать свои делишки.
Дэвид обратился к преподобному Лоу:
— Я взываю к вам как проповедующему Евангелие. Неужели вы допустите, чтобы больные люди продолжали есть дрянное мясо?
Преподобный Лоу слабо покраснел, и на лице его появилось упрямое выражение.
— Мне ещё надо убедиться в этом.
Дэвид отвернулся от него и, снова остановив глаза на Ремедже, медленно произнёс:
— Я выскажусь яснее. Если в сегодняшнем заседании не будет решено поместить новое и достаточно заметное объявление о приёме заявлений на поставку мяса, то я передам эти отзывы окружному санитарному инспектору и потребую тщательного расследования всего дела.
Взгляды Дэвида и Ремеджа скрестились в поединке. И Ремедж первый опустил глаза. Он испугался. Пятнадцать лет он надувал городское управление, продавая ему скверное мясо и отпуская его с недовесом; и теперь он боялся, ужасно боялся, как бы расследование не обнаружило этого. «Будь он проклят! — подумал он. — На этот раз придётся смириться. Проклятая свинья, надо же ему было вмешаться! В один прекрасный день я с ним начисто сквитаюсь, хотя бы это мне стоило жизни!»
Вслух же он сказал грубо:
— Не нужно ставить на голосование. Помещайте объявление, чёрт с вами. Моя заявка будет не хуже других.
Радостное чувство торжества охватило Дэвида.
«Я победил! — подумал он. — Я победил!» Сделан первый шаг по предстоящему ему долгому пути. Он сумел этот шаг сделать. И пойдёт дальше!
Заседание продолжалось.
III
Но, увы, результаты избрания Дэвида в муниципальный совет сильно разочаровали Дженни. Дженни неизменно по всякому поводу загоралась таким воодушевлением, что потом её ждало разочарование. И восторг Дженни по поводу выборов взлетел, подобно ракете, рассыпался красивыми звёздами, зашипел и погас.
Она надеялась, что после выборов они поднимутся по социальной лестнице, в особенности же она жаждала знакомства с миссис Ремедж. На приёмах «за чашкой чая» у миссис Ремедж бывало все высшее общество Слискэйля: миссис Стротер, жена директора школы и миссис Армстронг, и жена доктора Проктора, и миссис Бэйтс, жена торговца мануфактурой. «Ну, а если миссис Бэйтс, то почему же не бывать там и миссис Фенвик?» — спрашивала себя Дженни с страстным нетерпением. На этих вечерах часто играли и пели, а кто же поёт лучше её, Дженни? «Мимоходом» — такой прекрасный романс и, так сказать, вполне классический: Дженни сгорала от желания спеть его перед всеми слискэйльскими дамами в нарядной гостиной миссис Ремедж, в большом новом доме из красного песчаника на Слус-Дин. «О боже, — волновалась Дженни, — если бы только быть принятой у миссис Ремедж!»
Но со стороны миссис Ремедж не последовало никакого знака внимания, ни даже самой слабой тени поклона при встречах на улице. А затем, в начале декабря, произошёл ужасный инцидент. Однажды Дженни пришла в магазин Бэйтса купить муслину («Кузина Мэриэнн» в «Дамском журнале» только что намекнула, что скоро для элегантных женщин «последним криком моды» будет бельё из муслина), а в магазине, у прилавка, рассматривая тонкие кружева, стояла миссис Ремедж. Это была крупная, ширококостная женщина с суровым лицом, производившая впечатление человека, несколько помятого жизнью, но сопротивлявшегося ей с исключительным упорством.
Но на этот раз, когда она стояла у прилавка, перебирая кружева, выражение лица миссис Ремедж было менее решительно, чем всегда, и более приятно. И когда Дженни подошла к ней вплотную и подумала о том, что их мужья заседают вместе в муниципалитете, — честолюбие ударило ей в голову. Она шагнула вперёд, к прилавку и, самым светским образом улыбаясь миссис Ремедж так, чтобы показать свои красивые зубы, сказала любезно:
— Здравствуйте, миссис Ремедж. Не правда ли, для поздней осени сегодня чудный день?
Миссис Ремедж, не спеша, обернулась и посмотрела на Дженни. Ужасно было то, что она узнала Дженни и сразу же сделала вид, что её не знает. В одну убийственную секунду лицо её замкнулось как устричная раковина. Она сказала весьма церемонно и свысока:
— Не припоминаю, чтобы мы с вами когда-либо встречались.
Но бедная Дженни, в своём ослеплении и возбуждении, сама устремилась навстречу своей судьбе.
— Я — миссис Фенвик, — пролепетала она. — Мой муж — в муниципальном совете вместе с вашим мужем, миссис Ремедж.
Миссис Ремедж безжалостно смерила Дженни взглядом с ног до головы.
— Ах, этот… — процедила она и, подняв то плечо, которое было ближе к Дженни, снова занялась кружевами, слащавым тоном обратившись к молодой продавщице.
— Знаете, милочка, пожалуй, я всё-таки возьму вот этот, самый дорогой кусок. А вы, конечно, пришлёте мне его и запишете на счёт.
Дженни багрово покраснела. Она готова была сгореть со стыда. Такое оскорбление — и в присутствии продавщицы! Она повернулась и выбежала из магазина.
В этот же вечер она со слезами рассказала об этом Дэвиду. Он сосредоточенно выслушал её, сжав губы в одну тонкую черту, затем сказал терпеливо:
— Вряд ли можно было ожидать, что эта женщина бросится к тебе в объятия, Дженни, раз мы с Ремеджем на ножах. За эти три месяца у меня было с ним несколько столкновений. Я опротестовал недопустимый договор с ним на поставку мяса. Я стараюсь задержать ассигновку пятисот фунтов, которые он преспокойно требовал у города на прокладку мостовой мимо его нового дома в Слус-Дине. Новой мостовой, никому, кроме него, не нужной! На последнем заседании я поднял вопрос о том, что он на своей грязной частной бойне нарушает шесть существующих правил. Так что можешь поверить, что он не очень-то меня любит.
Дженни с возмущением уставилась на него, горячие слёзы выступили у неё на глазах.
— А зачем тебе идти против таких людей? — всхлипнула она. — Странный ты человек. Для тебя были бы так полезны хорошие отношения с мистером Ремеджем! Я хочу, чтобы ты выдвинулся!
Дэвид отвечал с состраданием:
— Но, Дженни, голубушка, я же объяснял тебе, что для меня такое «выдвижение» не существует. Может быть, я и странный человек. Но за последние годы мне пришлось пройти через такие необычайные испытания. Несчастье в шахте и война! Ты разве не находишь, Дженни, что пора кому-нибудь вступить в борьбу со злом, вызывающим такие несчастья, как в «Нептуне», и такие войны, как последняя война?
— Но, Дэвид, — простонала Дженни с неопровержимой логикой, — ведь ты зарабатываешь только тридцать пять шиллингов в неделю.
Дэвид вдруг тяжело задышал. Он перестал убеждать её, молча посмотрел на неё, встал и вышел в другую комнату.
Дженни приняла это как знак пренебрежения, и жгучие слезы жалости к себе снова закапали из её глаз. Она надулась, пришла в состояние сильнейшего раздражения. Да, Дэвид переменился, он теперь совсем, совсем другой. Напрасно она его всячески ублажала: видно, она потеряла власть над ним. Несколько уязвлённая, Дженни пыталась разжечь в муже чувственность, но Дэвид и тут оказался до странности неподатлив, настоящий аскет. Дженни почувствовала, что физическая страсть, не оправданная нежностью, ему противна. Её это оскорбляло. Сама она способна была в одну минуту загореться, перейти сразу от бурной ссоры к бурному взрыву чувственности и стремительно и настойчиво искать её утоления. На её языке это скромно называлось «мириться». Но Дэвид был не таков. И она находила это «ненормальным».
Дженни, разумеется, была, по её собственному выражению, «не из тех, которые позволяют собой пренебрегать», — и разными способами мстила за обиду. Она совершенно отложила в сторону всякие попытки угодить Дэвиду: возвращаясь домой по вечерам, он находил потухший камин, а ужина ему не оставляли совсем. То, что он никогда не жаловался и не затевал ссор, больше всего злило Дженни. В такие вечера она делала всё, что могла, чтобы вызвать его на ссору, а когда это ей не удавалось, она принималась пилить его.
— А знаешь ты, что я зарабатывала во время войны четыре фунта в неделю? Это вдвое больше, чем ты теперь зарабатываешь.
— Я взял эту работу не ради денег, Дженни.
— Я за деньгами не гонюсь, и тебе это известно. Я не мелочна и не скупа. Помнишь, перед свадебной поездкой я подарила тебе костюм? Да, вот была умора, пришлось дать мужу приданое!.. И тогда уже от тебя не было никакого прока. Я бы на твоём месте не считала себя мужчиной, если бы не способна была каждую неделю приносить домой приличную сумму денег.
— У каждого своя мерка, Дженни.
— Разумеется! — (С крайним озлоблением:) — Я могла бы получить место в любую минуту, как только захочу. Сегодня утром я просмотрела газеты и нашла там полдюжины объявлений о местах, которые я легко могла бы занять. Да что говорить! Место продавщицы в галантерейном магазине я могла бы найти, когда угодно.
— Потерпи, Дженни, быть может, я окажусь не таким никчёмным человеком, как ты думаешь.
Если бы Дженни лучше разбиралась в положении вещей, то, истолковав его по-своему, могла бы успокоиться и запастись терпением. Дэвид успешно работал с Геддоном. Он сопровождал его на все собрания в районе, и обычно его просили выступать. В Сегхилле он выступал перед аудиторией в полторы тысячи человек по вопросу о резолюциях, принятых в Сауспорте. Геддон был озадачен решениями январской конференции и предоставил Дэвиду обсуждение всего дела. Это выступление Дэвида превратилось в настоящий триумф. Он говорил понятно, живо, дельно, с странной искренностью. По окончании митинга, когда он сошёл с трибуны, его окружило множество людей, которые, к его удивлению, хотели непременно пожать ему руку. Джек Бриггс, сегхилльский старшина, семидесятишестилетний старец, закалённый в невзгодах и выпивший на своём веку невероятное количество пива, тряс его руку до тех пор, пока она не заболела.
— Ей-богу, — прокаркал старый Джек на местном диалекте, — ты чертовски хорошо говорил, парень! Немало я слыхал речей, но такой хорошей ни разу. Ты далеко пойдёшь, дружище!
То же самое утверждал Геддон. Казалось невероятным, что Геддон, человек озлобленный и необразованный, не завидует успехам Дэвида. А между тем это было так. У Геддона было мало друзей, его грубость отталкивала всех, кроме самых стойких из знавших его людей. К Дэвиду же он сразу почувствовал расположение. Геддон видел незаурядный ум и бескорыстие Дэвида, и так как он хорошо знал низость человеческую, то невольно полюбил Дэвида. Он инстинктивно чувствовал, что перед ним человек, нашедший своё призвание, прирождённый оратор, не заносчивый, проницательный, и искренний, умный и глубоко серьёзный, — человек, который мог бы многое сделать для своих ближних. И Геддон, казалось, сердито уговаривал сам себя: «Ради бога, не проявляй же ты низости, и злобы, и зависти, а сделай всё, что можешь, чтобы поддержать этого человека!»
И никто иной, как Геддон, с восторгом читал отчёты о заседаниях слискэйльского городского управления, печатавшиеся в тайнкаслских газетах. Тайнкаслские газеты «открыли» Дэвида, и его поход против превосходно организованных злоупотреблений в Слискэйле был для них манной небесной в мёртвый сезон. Время от времени тайнкаслские газеты яркими красками расписывали Дэвида и его подвиги, под заголовками вроде: «Переполох в слискэйльском муниципальном совете», «Слискэйльский смутьян опять за работой!».
Геддон закатывался злорадным смехом, читая об остроумных выпадах Дэвида. Выглядывая из-за газеты, спрашивал:
— Вы в самом деле так и сказали этому мерзавцу, Дэвид?
— Именно так и сказал, Том…
— Хотел бы я видеть физиономию Ремеджа, когда вы ему сказали, что эта его, к чёртовой матери, бойня не годится даже для того, чтобы убивать там свиней!
Врождённая скромность Дэвида больше всего способствовала его хорошим отношениям с Геддоном. Первые же признаки самонадеянности и чванства навеки убили бы дружбу его с Геддоном. Но он их не обнаруживал, и поэтому Том вырезывал из тайнкаслской газеты «Аргус» самые любопытные заметки о Дэвиде и посылал их своему старому приятелю Гарри Нэдженту, многозначительно отчёркивая их синим карандашом.
Дженни ничего обо всём этом не знала. И Дженни была в нетерпении. Рассеянность Дэвида она принимала за пренебрежение к ней, и это мнимое пренебрежение её бесило. Так бесило, что она считала себя вправе искать утешения в лечебном портвейне Мэрчисона. К весне 1919 года Дженни снова стала пить. И приблизительно в это же время произошло одно событие, имевшее большое психологическое значение.
В воскресенье 5 мая умер старый Чарли Гоулен. Чарли шесть месяцев болел водянкой и, несмотря на то, что ему делали множество проколов в его лоснящееся, раздутое брюхо, Чарли в конце концов отдал богу душу. В том, что Чарли, который никогда не был особенным любителем чистой воды, кончил водянкой, была какая-то мрачная ирония. Но ирония или нет, а Чарли умер, умер в бедности и заброшенности. И два дня спустя в Слискэйль приехал Джо.
Приезд Джо в Слискэйль произвёл настоящий фурор. Приехал он утром во вторник, в сверкающем автомобиле марки «Санбим», новеньком, двадцатипятисильном, зелёном «Санбиме», которым правил человек в тёмно-зелёной ливрее. Не успел Джо выйти у старого дома на Альминской Террасе, где он жил когда-то, как автомобиль обступила толпа любопытных. Гарри Огль, Джек Викс, новый контролёр, и несколько десятников стояли у дома (приближался час похорон), и хотя до Террас уже доходили слухи о богатстве Джо, все были явно ошеломлены переменой в нём. Франк Уэлмсли, под началом которого когда-то работал Джо, даже назвал его «сэр». Джо был одет просто, но богато. Краги, запонки матового золота, платиновая часовая цепочка. Он был гладко выбрит, вылощен, ногти отполированы. Он сиял вульгарным благополучием предприимчивого дельца.
Гарри неловко переминался с ноги на ногу перед великолепным Джо, отгоняя воспоминания о том мальчике Джо, который был подкатчиком в «Парадизе».
— Очень рад, что вы приехали, Джо. Мы, несколько человек служащих «Нептуна», устроили между собой складчину, мы не хотели, чтобы вашего отца хоронили за счёт попечительства о бедных.
— Боже мой! — мелодраматически вскрикнул Джо. — Неужели же, Гарри, вы имеете в виду рабочий дом? Неужели дело дошло до этого?
Глаза его обежали низкую, грязную кухню, где он когда-то слизывал паштет с лезвия ножа, и остановились на убогом чёрном гробе, в котором лежал раздутый водянкой труп его отца.
— Боже мой, — завопил он, — почему же мне никто не сообщил? Почему вы мне не написали? Все вы знаете, где я и кто я такой. Христианская у нас страна, или нет? Стыдно вам должно быть перед самими собой, что вы дали бедному старику умереть таким образом. Видно, вам слишком трудно было даже телеграфировать мне на завод!..
Таким же убитым Джо выглядел и на похоронах. У могилы он дал волю своему горю и громко рыдал в большой шёлковый носовой платок. Все нашли, что это делает ему большую честь. Прямо с кладбища Джо поехал к Пикингсу на Лам-стрит и заказал великолепный памятник.
— Счёт пошлёте мне, Том, — объявил он важно. — Цена роли не играет! — И Том послал счёт; потом ему пришлось посылать его очень много раз.
После похорон Джо сделал беглое сентиментальное турне по городу, выказав все те чувства, какие приличны преуспевающему человеку при посещении родных и любимых мест. Он убедил Гарри Огля, что ему необходимо получить фотографию дома на Альминской Террасе. Он хотел иметь большую, увеличенную фотографию убогого дома, где он родился. Пусть же Гарри поручит это фотографу Блэру и пошлёт фотографию и счёт ему, Джо.
К концу дня, часов в шесть, Джо заехал навестить старого друга Дэвида. Весть о прибытии Джо в Слискэйль опередила его, и Дженни, сообщив эту весть Дэвиду, с волнением, не жалея денег, делала приготовления к приёму Джо.
Но Джо решительно отклонил гостеприимство Дженни, объявив, что приглашён сегодня на обед в Центральной, в Тайнкасле. Дженни дрогнула; но всё же продолжала настаивать. Тогда Джо смерил её с головы до ног одним спокойным и самоуверенным взглядом — так, что она поняла: надежды больше нет. Весёлость померкла в её глазах, исчез кокетливый задор, и она сидела молча, трепеща от зависти.
Тем не менее она вся превратилась в слух и, жадно ловя каждое слово Джо, рассказывавшего о себе, невольно сравнивала этих двух людей и их достижения в жизни: блестящий успех Джо и плачевные неудачи Дэвида.
Джо говорил весьма откровенно — он всегда щеголял откровенностью. Было ясно, что он считал прекращение войны преждевременным — «в конце концов война совсем уже не такая плохая штука». Впрочем, дела его и теперь великолепны. Джо вынул золотой портсигар, закурил, втягивая ноздрями аромат турецкого табака, затем, наклонясь вперёд, дружески похлопал Дэвида по колену.
— Ты знаешь, конечно, что мы, Джим Моусон и я, купили завод у Миллингтона. Видит бог, мне жаль бедного Стэнли! Теперь он навсегда поселился в Борнмаусе вдвоём с женой. Славный парень, знаешь, но теперь совсем безнадёжен. Совершенная развалина; говорят, это расстройство нервной системы. Да, пожалуй, для него было самым лучшим выходом то, что мы освободили его от завода. И он получил за него хорошие деньги, о да, хорошие деньги!
Джо помолчал, затянулся папиросой и простодушно улыбнулся Дэвиду. Его хвастовство стало теперь несколько утонченнее, он прикрывал его маской кроткого безразличия.
— А знаешь, мы получили заказ на новое оборудование для «Нептуна». Что? Ну да, конечно, мы снова перешли на старое производство, тотчас же, как война кончилась. Пока все простофили сидели на грудах своих гранат и раздумывали над тем, что случилось, мы перешли опять на производство инструментов, и болтов, и кровельных подпорок. Понимаешь… — Джо заговорил с ещё большей экспансивностью и доверчивостью. — Пока шла война, копи были заняты только добычей угля; ни один шахтовладелец не имел времени осматривать и ремонтировать шахты, если даже допустить, что он мог бы достать оборудование, — а это было невозможно. Вот мы с Джимом и рассудили, что когда мир будет заключён, они все завопят о товаре, а никто не сможет откликнуться на этот вопль, кроме таких ранних пташек, как мы с Джимом. — Джо тихо вздохнул. — Вот таким-то образом мы и получили заказ для «Нептуна». Ха-ха, до конца года мы им должны поставить оборудование на пятьдесят тысяч фунтов.
Эта колоссальная, почти сказочная цифра — пятьдесят тысяч фунтов — прогремела в маленькой комнате, заставленной дешёвой мебелью и полной дыма от турецких папирос Джо, и оглушила бедную Дженни до того, что у неё чуть не лопнули барабанные перепонки. Подумать только, каким колоссальным предприятием распоряжается Джо! Она вся ушла в своё кресло, пожираемая завистью.
Джо видел, какой он произвёл эффект, видел голодное выражение в глазах Дженни, холодную враждебность в глазах Дэвида, и все это немного ударило ему в голову. Он продолжал с снисходительной развязностью:
— И, скажу тебе, хотя у нас и много дела на заводе… (Хорошо звучит «Моусон и Гоулен», не правда ли? Уж извините, я немного пристрастен к нашей фирме.) Да, так я хотел сказать, что мы с Джимом имеем ещё всякие побочные доходы. Возьмите, например, такой случай: ты, конечно, слышал, Дэви, о ликвидационной комиссии? Нет? — Джо с сожалением покачал головой. — Ну, жаль, что не слышал. Ты бы мог подзаработать немного денег, хотя, впрочем, браться за эти дела можно только имея капитал. Видишь ли, правительство, дай ему бог здоровья, во время войны закупило и заказало и реквизировало целую кучу вещей, которые им теперь не нужны, все — начиная от резиновых сапог и кончая целой флотилией торговых судов. Ну, а раз государству теперь это все не нужно, оно, естественно, желает его сбыть с рук…
Джо, этот верноподданный короля, развалился в кресле, позволив себе слегка ухмыльнуться при воспоминании о том, как он своими скромными силами помогал правительству избавляться от того, что ему не нужно.
— Видите этот мой автомобильчик на улице?
— О да, Джо! — захлебнулась восторгом Дженни. — Какая прелесть!
— Недурён, недурён, — согласился Джо. — Ему один только месяц. Хотите знать, как это вышло? — Он сделал паузу; его карие небольшие глаза заблестели. — Шесть недель тому назад Джим и я ездили за Морпет осматривать кое-какое государственное имущество. В одном лесозаводе нам попалась на глаза парочка тракторов, которыми пользовались на лесопилках и которые второпях забыли вывезти. Они стояли среди гниющих колод, покрытые ржавчиной и заросшие крапивой до самых маховиков. На первый взгляд машины были хлам, но, осмотрев их как следует, мы увидели, что ход у них хороший, всё равно, как у новых, и что они стоят каждая добрую пару тысяч. Ну, мы с Джимом предложили цену как за хлам и забрали машины. Погнали их в Тайнкасл, вычистили, покрасили и в таком нарядном виде продали. Барыш разделили пополам, — и этот мой автомобильчик, что стоит там, — Джо махнул рукой по направлению к окну, — моя доля барыша.
Пауза. Затем с бледных губ Дженни срывается невольный вздох восхищения. Этот чудный, чудный автомобиль, сверкающий на улице перед домом, куплен и оплачен благодаря одному лишь деловому манёвру. Этакая ловкость! О, это было уж слишком, слишком, больше, чем она могла вынести.
Джо на этом кончил разговор. Джо умел произвести впечатление. Он бросил взгляд на дешёвые синие эмалевые часы на камине и, с восклицанием испуга, проверив время по своим, золотым, вскочил с места.
— Боже! Мне уже надо быть в дороге! Я прозеваю Джима! Очень жаль, что приходится так скоро вас покидать, но я обещал быть в семь часов в Центральной.
Он пожал руки Дэвиду и Дженни и пошёл к дверям, смеясь и разговаривая, благодушный, энергичный, весёлый, смакующий жизнь, полный собой. Дверь за ним захлопнулась, зажужжал автомобиль, и Джо умчался.
Дэвид поглядел на Дженни с лёгкой иронической усмешкой.
— Вот тебе и Джо! — сказал он.
Дженни ответила злым взглядом.
— Я знаю, что это Джо! — сердито вспыхнула она. — Что ты хочешь сказать, не понимаю!
— Да ничего, Дженни. Но теперь, когда он ушёл, я вдруг вспомнил, что он всё ещё должен мне три фунта!
Настоящий демон ярости проснулся в груди раздражённой Дженни, подстрекаемой завистью и сознанием, что Джо окончательно и навсегда от неё отделался. Она скривила губы.
— Подумаешь, три фунта! — фыркнула она презрительно. — Такие деньги Джо может швырнуть лакею. У него целое состояние, он мог бы купить и продать тысячу таких, как ты. Джо настоящий мужчина. Он умеет дела делать, из всего извлекать деньги. Почему ты не берёшь с него примера? Посмотри на его автомобиль, посмотри, как он одет, какие курит папиросы, сколько у него золотых вещей. Посмотри на него, говорю тебе, и устыдись! — Её голос перешёл в крик. — Джо такой человек, который устроил бы жене хорошую жизнь, водил бы её в рестораны, и на танцы, и в разные другие места, окружил бы её изысканным обществом и всё такое. Посмотри на него — и затем на себя! Ты не достоин развязать тесёмку у его башмаков, слышишь? Ты и не мужчина вовсе. Ты тряпка, неудачник, вот что ты, вот что Джо сейчас о тебе думает. Он едет себе, развалясь, в своём красивом, большом автомобиле и смеётся над тобой. Хохочет до упаду. Неудачник, говорит он про тебя, неудачник, неудачник, неудачник!!
Её голос стал визгливым и оборвался, на губах выступила пена, в глазах светилась ненависть.
Дэвид стоял, сжимая руки и глядя ей прямо в лицо.
Он с большим трудом сдерживался, понимая, что единственное средство остановить припадок — это оставить её одну. Он отвернулся, ушёл на кухню.
Дженни осталась в гостиной. Она дышала тяжело, прерывисто. Подавила в себе желание пойти за Дэвидом на кухню и высказать все начистоту; она приберегла для следующего раза те шпильки и язвительные оскорбления, что были у неё на языке. Есть другое средство, получше!
Дженни всхлипнула без слёз. Запах дорогих папирос всё ещё стоял в воздухе и доводил её до бешенства. Она выбежала из комнаты, надела шляпку и ушла.
Было уже поздно, когда она вернулась домой. Около одиннадцати. Но Дэвид ещё не спал. Он сидел на кухне за сосновым столом, погружённый в чтение первого оттиска нового, только что утверждённого постановления Комиссии по угольной промышленности. Когда Дженни вошла в кухню, он поднял глаза. Она остановилась в дверях. Шляпка её съехала немного набок, глаза были мутны, щеки прорезаны тонкими красными жилками. Дженни была безнадёжно пьяна.
— Алло! — фыркнула она. — Что, все трудишься, деньги зарабатываешь.
Она говорила невнятно, путая слова, и выражение её лица не оставляло сомнений. Дэвид в ужасе вскочил. Он в первый раз видел её пьяной.
— Оставь меня, — она оттолкнула его и чуть не упала, — не нуждаюсь в твоих заигрываниях! Убери подальше руки! Ты ничего подобного не заслуживаешь…
Дэвид почувствовал отвращение к ней.
— Дженни! — взмолился он.
— Тшенни! — передразнила она его, состроив пьяную гримасу. Она качнулась к нему, подбоченилась с пьяной удалью. — Хорош муж, нечего сказать, заставляет меня тратить здесь даром лучшие годы. Я здорово веселилась во время войны, пока тебя не было. И хочу так же веселиться теперь!
— Дженни, прошу тебя, — молил он, оцепенев от муки. — Ты бы лучше легла.
— Не лягу. — Она захихикала. — Не лягу, для тебя…
Наблюдая её, Дэвид вдруг подумал о ребёнке, которого она родила ему, и видеть её в таком унизительном состоянии стало невыносимо больно.
— Дженни, ради бога, возьми себя в руки! Уж если я ничего больше для тебя не значу, то подумай о нашем ребёнке, вспомни о Роберте. Я до сих пор не говорил об этом. Я не хочу тебя расстраивать. Но неужели и память о нём ничего для тебя не значит?
Дженни разразилась пьяным смехом. Она хохотала, хохотала, пока у неё не потекла изо рта слюна.
— Я, кстати, собиралась сказать тебе насчёт этого кое-что, — сказала она глумливо. — Давно собиралась… «Наш ребёнок». Вы льстите себе, милорд! Откуда ты знаешь, что он был твой?
Не понимая, он посмотрел на неё с выражением отвращения. Это её взбесило.
— Дурак! — взвизгнула она вдруг. — Это был ребёнок Джо!
Тогда он понял. Побледнел как смерть. Яростно схватил её за плечи и прижал к притолоке двери.
— Это правда?
Отрезвлённая физической болью, она уставилась на него мутным взглядом и поняла, что зашла слишком далеко: она вовсе не собиралась выдать тайну Дэвиду. Испугавшись, она заплакала. Сразу ослабела, обмякла. Привалившись к Дэвиду, она доплакалась до истерики.
— О боже, о боже! Прости меня, Дэвид. Я скверная, гадкая. Я знать больше не хочу мужчин, никогда, никогда, никогда. Я хочу быть хорошей. Я нездорова, в этом вся беда, я не совсем здорова, приходится выпивать иногда стаканчик, чтобы поддержать силы…
Она все причитала и причитала.
С тем же застывшим суровым лицом Дэвид дотащил её до дивана, поддерживая ладонью её валившуюся голову. Дженни в истерическом припадке заколотила пятками. Она продолжала:
— Дай мне возможность исправиться, Дэвид, о бога ради, дай! Я не дурная женщина, право же нет; он меня обошёл, но теперь всё кончено, кончено давным-давно. Ты это мог сам видеть сегодня, он смотрел на меня как на мусор под ногами. А ты, Дэвид, самый лучший человек на свете, другого такого нет! Мне тошно, Дэвид, мне ужасно плохо. Я целую вечность уже не отдыхала, я вправду не здорова. Ах, если бы ты ещё раз испытал меня, Дэвид, Дэвид, Дэвид…
Он угрюмо смотрел в сторону, не мешая ей изливаться и этим отделываться от угрызения совести. Тяжкая боль давила ему сердце. Дженни нанесла ему ужасный удар. Любовно хранил он в душе воспоминание о маленьком Роберте. А она и это осквернила!
В конце концов Дженни перестала хныкать, нервное дрыгание ногами прекратилось. Наступила тишина. Дэвид тяжело перевёл дух. Затем сказал тихим голосом:
— Не будем больше об этом говорить, Дженни. То, что ты сказала, совершенно верно. Ты нездорова. Я думаю, тебе было бы полезно уехать на время. Не хочешь ли погостить на ферме у Дэна Тисдэйля в Суссексе? Я легко мог бы это устроить. Я встречаюсь с Дэном.
— На ферму? — ахнула Дженни, потом подняла страдальческие, восторженные глаза. — В Суссекс?!
— Да.
— О Дэвид! — Дженни снова начала плакать. Неожиданно открывшаяся перспектива была так заманчива, и Дэвид так необыкновенно добр, и все так чудесно. — Ты так добр ко мне, Дэвид, обними меня разок и скажи, что все ещё любишь меня.
— Ты обещаешь никогда больше не брать в рот вина?
— Да, Дэвид, да, обещаю.
Всхлипывая в бурном приливе нежности и преданности, она клялась, что выполнит обещание.
— Ну ладно, я это устрою, Дженни.
— О Дэвид! — Дженни всхлипывала, и задыхалась, и прижималась к нему. — Ты лучший человек на свете.
IV
Через месяц, в начале июня, Дэвид однажды утром проводил Дженни на Центральный вокзал в Тайнкасле. Договориться с Грэйс Тисдэйль относительно приезда Дженни в Винраш оказалось очень легко — Грэйс пришла в восторг. Сумма, которую Дэвид мог платить еженедельно, была довольно мала, но из откровенного, бесхитростного письма Грэйс было видно, что и эта сумма будет принята с удовольствием.
Дженни была оживлена, предвкушение отдыха в деревне кружило ей голову, румянило щеки, придало блеск глазам. Она была полна горячей нежности и раскаяния. Она уже воображала, как кормит цыплят, гладит прелестных маленьких ягнят, а через три недели возвращается к Дэвиду чистой, облагороженной и красивее прежнего. О, как это замечательно!
Они стояли с Дэвидом у открытой двери купе, а на её месте в углу купе была приготовлена пачка газет и журнал. Она подумала, что очень мило было со стороны Дэвида купить ей журнал. Она не то, чтобы одобрила его выбор, но приличной даме подобает иметь с собой в дороге какой-нибудь журнал. А для Дженни самой большой радостью было делать то, что «подобает». Она болтала, обращаясь к Дэвиду, бросая на него время от времени трогательно-нежные взгляды, выражая ими своё раскаяние и искреннее желание исправиться. Дэвид же упорно молчал. Дженни часто задавала себе вопрос, что он думает о том… ну, о том, о чём она так глупо проговорилась. Иногда ей смутно казалось, что он все забыл или не поверил ей, потому что он ни разу не упоминал об этом. Во всяком случае она была убеждена, что он её простил и это льстило её тщеславию! Она не понимала, каким страшным ударом было для Дэвида это открытие. Он думал, что она всегда была ему верна. Он с глубокой нежностью берег воспоминание о маленьком Роберте. И одной пьяной фразой Дженни все это разрушила. Дэвид страдал ужасно, но так как он не обвинял её, не допрашивал, не выпытывал от неё каждую грязную подробность и не колотил её потом до смерти, то Дженни полагала, что он не страдает. Она, в сущности, не знала Дэвида. Она была неспособна оценить силу и благородство характера, которые заставляли его молчать. И в глубине души она недоумевала, была довольна и, пожалуй, немного презирала Дэвида.
Она посмотрела на большие часы в конце платформы.
— Ну, сейчас отойдёт!
Она вошла в купе, Дэвид захлопнул дверь. Раздался свисток. На прощанье она крепко обняла Дэвида. Её последние слова были:
— Ты будешь скучать по мне, — правда, Дэвид?
Затем со вздохом удовлетворения она принялась устраиваться в купе. Путешествие было длительное. Но Дженни коротала время за журналом и сэндвичами и с интересом рассматривала пассажиров. Дженни чрезвычайно гордилась своим умением «разбираться в людях». Одним зорким взглядом она определяла, как они одеты, сколько стоит шляпка, настоящие или поддельные брильянты на какой-нибудь даме, принадлежит ли она к «настоящему обществу».
В два часа Дженни пересела в другой поезд, в три она прошлась по коридору и выпила чашку чаю за изысканной беседой с симпатичным молодым человеком, сидевшим за тем же столиком. То есть, собственно говоря, он сидел за соседним, но пересел к ней. Странно, он оказался коммивояжёром!
Посмеиваясь про себя, она вспомнила о том лысом коммивояжёре, которого выдумала для успокоения Дэвида в их медовый месяц. Милый Дэвид! Она держалась, право, очень холодно с симпатичным молодым человеком, проявила только вежливый интерес, когда он объявил, что занимается распространением хирургических принадлежностей. О, она держала себя в высшей степени достойно и на прощанье пожала ему руку как настоящая леди.
В половине пятого она приехала на узловую станцию Барнхэм, и здесь её встретил Дэн. Дэн выглядел таким большим, здоровым и счастливым. На нём была старая солдатская рубашка, расстёгнутая у ворота, гамаши и короткие кожаные штаны. Дэн приехал в маленьком легковом форде и, подхватив саквояж Дженни как пёрышко, повёз её на ферму в Винраш.
Ферма очень понравилась Дженни, а приём Грэйс — ещё больше. Грэйс приготовила великолепный ужин, состоявший из только что снесённых яиц, и пирога, и множества маленьких, круглых, преаппетитных на вид пирожных, о которых Грэйс сказала, что это суссекские пряники. Они уселись все вместе, Дженни, Грэйс, Дэн, маленькая Кэролайн-Энн и Томас, новый малыш, который отзывался на кличку «Дикери-Док» и восседал на высоком стульчике справа от Грэйс. Так они сидели все в просторной кухне с каменным полом, и Дженни восторгалась и пирожными, и свежими яйцами, и Дикери-Доком. Дженни восторгалась всем решительно. «Все здесь так мило», — говорила она.
После чая Грэйс повела Дженни осматривать ферму, объясняя ей, что у них очень небольшой участок — только сорок акров, который они арендуют у старого мистера Пэрселла… Грэйс не делала тайны из того, о чём проницательная Дженни уже и сама догадалась. Грэйс с удивительной простотой признавалась, что им с Дэном приходится очень туго. Птицеводство, ради которого Дэн главным образом и арендовал ферму, было делом трудным, малодоходным. Но летом они возьмут постояльцев, а постояльцы, — улыбнулась Грэйс, — платят. Улыбалась Грэйс часто: она была безмерно счастлива с Дэном, Кэролайн-Энн и Дикери-Доком. Ей приходилось работать не покладая рук, но она чувствовала себя счастливой. Она увезла Дэна с рудника, далеко-далеко от проклятой шахты, а это — главное.
— А деньги, — сказала в заключение Грэйс, — деньги — чепуха!
Тронутая откровенностью Грэйс, Дженни горячо её поддержала.
— Да, — усмехнулась она с лёгкой гордостью, что может поддержать Грэйс соответствующим аргументом, — да, именно так всегда говорит о деньгах мой Дэвид.
Утомлённая поездкой, Дженни в этот вечер рано легла спать. Она хорошо выспалась, а когда проснулась, уже ярко сияло солнце, и зелёные деревья качались под лёгким ветром, и мычала где-то корова. «О, как чудно», — подумала Дженни, нежась в постели. В дверь постучали.
— Войдите, — пропела Дженни в превосходном настроении.
Вошла аппетитная толстуха, единственная служанка Грэйс, приходившая из деревни на подённую работу, и принесла Дженни завтрак. Девушку звали Пэг. Щеки у неё были красные как вишни, а короткие ноги массивностью напоминали ножки рояля. Дженни очень забавляли ноги Пэг, — умора, да и только!
Она маленькими глотками выпила чай, встала, накинула халат и зелёный шарф с красивой отделкой из перьев марабу, пушистый, как её халат, и «прелестный». Побежала в ванную. Дом был старый, из больших голых строганых досок, на стенах обоев не было, но Грэйс поработала над ними своей кистью. Яркая окраска стен красиво выделялась на фоне старого потемневшего дерева. Ванная тоже была уютная, очень простая, выкрашенная эмалевой краской. Дома Дженни никогда по утрам не принимала ванны, но когда гостишь в чужом доме, то отчего же нет… это естественно.
После завтрака Дженни одна побродила по ферме, на каждом шагу открывая новые прелести. Смышлёные крохотные цыплята, приятный запах гумна, садик милой Грэйс, где росли красивые камнеломки, очаровательная компания поросят, которые убегали от неё, помахивая хвостиками и подпрыгивая, похожие на свору миниатюрных гончих. «О, как чудесно жить в деревне!» — вздыхала Дженни в романтическом экстазе.
В одиннадцать Грэйс спросила Дженни, не хочет ли она поплавать. Грэйс сказала, что летом они «всем семейством» каждый день ходят купаться, как бы адски заняты они ни были. Она прибавила с улыбкой, что Дэн и она дали торжественную клятву не пропускать ни одного дня. Дженни плавать не умела, но охотно отправилась с ними на берег — короткую полосу песчаного пляжа, окаймлявшую их участок.
Дженни стояла на берегу, наблюдая, как Грэйс, Дэн и их «семейство» входят в воду.
Дэн нёс Кэролайн-Энн, а Грэйс — шестимесячного Дикери-Дока. Они ужасно веселились и дурачились в неглубоком месте у берега; потом дети лежали на горячем песке, а Грэйс и Дэн плавали. Они заплыли далеко, плавали оба прекрасно, и когда вернулись и вышли из воды, напомнили Дженни картину на обложке её журнала. Что-то перехватило ей горло. Крепкое и стройное тело Грэйс было бронзовым от загара, она держалась прямо, с непринуждённой грацией. Вот они с Дэном затеяли игру, перебрасываясь Дикери-Доком как мячом. И вы думаете, Дикери-Доку это не нравилось? Кэролайн-Энн бегала вокруг, визжа от восторга, умоляя маму и папу бросить Дикери-Дока на землю. Но мама и папа не хотели, и в конце концов Дэн схватил Кэролайн-Энн за ноги, и все кучей свалились на песок.
Потом истекли свободные полчаса Дэна, и он умчался домой, чтобы поехать в форде в Фиттльхемптон. Дженни, возвращаясь с пляжа вместе с Грэйс, была задумчива. Какое значение имеют деньги для этих счастливых людей? У них прекрасное здоровье, свежий воздух, чтобы дышать, море, чтобы купаться, и солнце, чтобы греться в его лучах.
После завтрака Дженни тотчас же засела и написала Дэвиду письмо на четырёх страницах, закапанных слезами, восторгаясь прелестями простой жизни и деревенскими удовольствиями. Она прошла пешком всю дорогу до Барнхэма, чтобы отправить письмо, и почувствовала себя духовно облагороженной и чистой. Она знала, что «находит себя». Она может тоже, если захочет, стать такой, как Грэйс, — почему бы нет? Дженни усмехнулась. Она хотела ласково погладить ягнёночка, просунувшего нос через изгородь, но он убежал от неё и остановился за нуждой посреди поля, у ближайшего стога сена. Но это ничего, ничего, — все так чудесно, что словами не выразить.
Следующий день был солнечный и весёлый, за ним другой такой же, и третий — и по-прежнему ещё всё казалось чудесным. Быть может, впрочем… если поразмыслить… пожалуй, не таким уж чудесным. Дженни понимала, что все с течением времени приедается, и поэтому-то ей, хотя и нравится на ферме, но не так, как нравилось вначале. Странно, — усмехнулась про себя Дженни, сидя в субботу одна на берегу и куря папиросу. — Ведь это не потому, что Дэн и Грэйс уже менее ласковы к ней, Дэн и Грэйс относятся к ней прямо-таки замечательно. Но, надо сознаться, здесь чуточку, самую чуточку скучно; на пляже ни души, не говоря уже о том, что нет ни оркестра, ни площадки для гулянья, а что касается кормления цыплят, так ей, надо прямо сказать, это до смерти надоело. А свиньи! Противно и смотреть на этих грязных животных.
Она встала и, чувствуя, что следует чем-нибудь заняться, решила пойти пешком в Барнхэм. В Барнхэме она купила ещё пачку папирос и утреннюю газету, потом зашла в «Меррисот» и выпила стакан портвейна. Что за дыра! И неужели они имеют смелость называть это «отелем»? А она сегодня особенно эффектна, ей сказало это зеркало (с рекламой фирмы Басс) на противоположной стене. Так эффектна, — и никто её не видит, кроме корявой старушонки в «Меррисоте», которая смотрела на неё подозрительно и чуть не отказалась подать вино! Старуха кормила кур. «О господи, — подумала Дженни, — неужто я никогда не избавлюсь от этих проклятых кур!»
Она воротилась на ферму в совершенной ярости, прошла прямо в свою комнату и принялась читать газету. Газета была лондонская. Дженни обожала Лондон. Она за всю свою жизнь была там четыре раза, и всякий раз ей там очень нравилось. Она прочла всю светскую хронику Лондона, затем объявления. Объявления её очень заинтересовали, в особенности те, где говорилось, что требуются опытные продавщицы. В этот вечер Дженни легла спать, о чём-то усиленно размышляя.
Назавтра день выдался дождливый.
— О господи, — сказала Дженни, с огорчением глядя на дождь. — Мокрое воскресенье!
Она не захотела идти в церковь, слонялась по ферме как тень и неласково обошлась с Кэролайн-Энн. Днём Грэйс прилегла отдохнуть, а Дэн пошёл на сеновал натрясти сена. Пять минут спустя Дженни пришла туда же.
— Алло, Дэн! — позвала она весело, метнув на него игривый взгляд и кокетливо расставив ноги.
Дэн посмотрел вниз, на неё, прямо, без улыбки.
— Алло! — отозвался он без всякого энтузиазма и, повернувшись к ней спиной, снова занялся сеном.
У Дженни лицо вытянулось. Она из самолюбия постояла ещё минуту. Ну, конечно, ей следовало знать, что для Дэна не существует ни одной женщины, кроме Грэйс, он просто дубина! Дженни вышла под дождь.
— Дубина, — бормотала она, — глупая дубина!
Следующий день опять был дождливый. Недовольство Дженни возросло. До каких пор ей придётся терпеть скуку в этой проклятой дыре? Ещё двенадцать дней; нет, ни за что, ни за что! Ей пожить хочется, повеселиться, она создана не для этой капустной идиллии в нищете. Она начала сердиться на Дэвида за то, что он отослал её сюда, даже возненавидела его за это. Да! Это для него очень удобно! Теперь он, конечно, развлекается в Тайнкасле; ей известно, что проделывают мужчины в отсутствии жён! Он наверное отлично проводит время, а она торчит тут, в этой дыре.
И Дженни начала мысленно перетолковывать по-своему всю историю их отношений с Дэвидом. Нет, она не намерена это выносить дольше! С какой стати? Она может зарабатывать четыре фунта в неделю и при этом наслаждаться Лондоном. Собственно, она не любит Дэвида по-настоящему.
На другой день выглянуло солнце, великолепное солнце, но оно не вызвало ответного жара на щеках Дженни. Двери и окна фермы были широко открыты, в них влетал приятный ветерок. Грэйс варила вишнёвое варенье, чудное варенье из вишен собственного сада. Раскрасневшаяся, весёлая, суетилась она в просторной кухне. Она подумала про себя, что Дженни сегодня чуточку плохо настроена и, когда подоила свою единственную джерсейскую корову, поставила на стол перед Дженни стакан жирного парного молока.
— Я не люблю молока, — сказала Дженни и вышла, хмурая, на залитый солнцем двор. Пчёлы жужжали над цветами, в углу двора Дэн рубил дрова, и топор его описывал в воздухе красивую сверкающую дугу; на полях, в тени, жуя жвачку, лежали коровы. Отрадная картина.
Но не для Дженни. Теперь всё это было ей противно, противно и противно. Она всем сердцем стремилась в Лондон, тосковала по Лондону, по шуму, суете и очарованию его улиц. С высоко поднятой головой дошла она до Барнхэма и купила газету. Она стояла у киоска, читая объявления, которых было множество; она была убеждена, что могла бы получить службу по какому-нибудь из них. Так, просто для забавы, она пошла на станцию и разузнала насчёт поездов в Лондон. Оказалось, что в четыре часа проходит экспресс. Вмиг Дженни приняла решение. Днём, пока Грэйс была занята приготовлениями к чаю, Дженни уложила чемодан и выскользнула из дому. Она поспела на четырёхчасовой поезд в Лондон.
Когда Грэйс пришла звать Дженни к чаю и увидела, что та забрала свои вещи и ушла, она ужасно огорчилась. Бегом помчалась на кухню.
— Дэн! — сказала она. — Дженни уехала. Что мы ей сделали?
Дэн перестал намазывать свежее вишнёвое варенье на большой ломоть хлеба.
— Уехала, вот как?
— Да, Дэн! Разве мы её чем-нибудь обидели? Это так неприятно!
Дэн снова занялся хлебом с вареньем. Откусил огромный кусок. Потом, медленно прожёвывая его, сказал:
— Я бы на твоём месте не расстраивался, дорогая. Я не нахожу в ней ничего хорошего, в этой… — Очевидно, Дэн не был такой «дубиной», как думала Дженни.
Вечером Дэн гнул спину над письмом к Дэвиду. Он выразил сожаление, что Дженни пожелала сократить своё пребывание в Винраше, и надежду, что она благополучно доехала домой.
Дэвид получил это письмо на следующий день к вечеру, и оно его сильно обеспокоило. Дженни не приехала. Он посмотрел на мать, которая на это время переселилась к нему, чтобы вести хозяйство. Но ничего ей не сказал. Он решил, что Дженни приедет на следующий день. Несмотря ни на что, он всё ещё любил Дженни. Ну, разумеется, она приедет! Но Дженни не приехала.
V
Осторожно и бережно тётушка Кэрри отвезла Ричарда в кресле на колёсах прямо к ракитовому дереву на лужайке. День был тёплый и солнечный, и золотистые цветы сплошной массой качались на дереве, превращая его как бы в один большой золотой цветок, бросавший приятную тень на подстриженный газон. В этом тенистом месте тётя Кэрри стала хлопотливо устраивать Ричарда. Во-первых, надо было приладить дощечку для ног, которую она заставила Бартлея специально выпилить, и грелку с горячей водой (из алюминия, так как алюминий дольше всего сохраняет тепло), затем надо было хорошенько подоткнуть со всех сторон тёплое одеяло. Тётя Кэрри прекрасно умела делать все так, как удобно Ричарду, и для неё было радостью исполнять каждый его каприз, в особенности с тех пор, как она замечала, что он поправляется.
Тётя Кэрри никогда не могла забыть того дня, когда она впервые обнаружила, что Ричард поправляется, того дня, ровно три месяца и неделю тому назад, когда он заговорил с ней. Лёжа в постели как колода, тяжёлая и немая, ворочая глазом, чтобы следить за её движениями по комнате, тусклым, но живым глазом василиска, он пробормотал:
— Это вы… Кэролайн.
От невыразимой радости она чуть не лишилась чувств, как мать при первом лепете её первенца.
— Да, Ричард, — она прижала руки к груди, — это я, Кэролайн… Кэролайн…
Он пробормотал:
— Что я сказал?
Потом снова утратил интерес ко всему. Но теперь это уже не имело значения: ведь он заговорил.
Воодушевлённая этим благоприятным признаком, тётушка Кэрри удвоила свою заботливость, старательно обмывала его два раза в день и каждый вечер растирала ему спину метиловым спиртом, а потом присыпала тальком. Трудно было предотвращать пролежни, для этого приходилось менять мокрые простыни иногда четыре раза в день, но она это делала. Она выхаживала Ричарда. К нему медленно возвращалась способность двигаться, двигать парализованной половиной тела, и тётушка Кэрри по целому часу, стоя, тёрла его правую руку, так же, как она когда-то подолгу расчёсывала щёткой волосы Гарриэт. Пока она это делала, он водил тусклым взглядом по всей её фигуре, не без некоторой хитрости, нечасто бормотал:
— Вы славная женщина, Кэролайн… Но они действуют на меня… электричеством…
Одна из его фантазий заключалась в том, что сквозь его тело пропускают электрический ток. По ночам он теперь всегда просил Кэролайн отодвигать его кровать от стены для того, чтобы из соседней комнаты нельзя было пропускать ток. Он говорил невнятно, путал слоги, путал согласные, иногда же и совсем пропускал целые слова.
Крылось ли что-нибудь за этими подозрениями насчёт электричества, или нет, — но тётя Кэрри не выдавала себя. Она не смела сомневаться в здравом рассудке Ричарда. Её цель заключалась в том, чтобы заинтересовать его, отвлечь его от себя самого, — и потому она подумала о миссис Гемфри Уорд, её любимой писательнице, которая в часы душевного угнетения была для неё настоящей исцелительницей. Итак, она стала каждое утро и каждый вечер читать Ричарду вслух, начав с романа «Дочь леди Розы», — быть может, отчасти из эгоистических побуждений, так как это был её любимый роман, — и когда она дошла до великого момента самоотречения, слёзы потекли по щекам тёти Кэрри. Ричард смотрел в потолок, или теребил свою простыню, или засовывал палец в рот и в конце главы заявлял:
— Они на меня действуют… — затем, понижая голос: — электричеством!
Когда наступила хорошая погода, тётушка начала вывозить Ричарда в кресле на свежий воздух. Потом пошла ещё дальше: усадив его на лужайке, вкладывала ему в левую руку открытую книгу и предоставляла самому наслаждаться чтением миссис Уорд. По-видимому, ему это очень нравилось. Начал он с того, что положил «Дочь леди Розы» на колени, вынул часы, посмотрел на них и спрятал их снова в карман. В следующий раз он взял карандаш и неуклюже, с большими усилиями написал левой рукой на полях книги «Начато в 11.15». Затем перелистал четыре страницы и написал в конце четвёртой: «12.15Х4 — конец смены». И, проделав всё это, с детским торжеством посмотрел на дрожащие, почти неразборчивые буквы.
Но в это ясное майское утро тётя Кэрри, усадив его, присела на скамеечку подле его кресла и, раньше чем он успел попросить книгу, сказала:
— Ричард, сегодня утром я получила письмо от Хильды. Она выдержала ещё один экзамен. Не хотите ли послушать, что она пишет?
Он безучастно смотрел на большие жёлтые цветы ракитника.
— Хильда интересная женщина… Сами вы тоже интересная женщина, Кэролайн. — Потом прибавил: — И Гарриэт была интересная женщина.
Тётушка Кэрри, привыкнув не обращать внимания на такого рода небольшие странности, ласково продолжала:
— Хильда несомненно делает блестящие успехи, Ричард. Она пишет, что её работа даёт ей огромную радость. Вот послушайте, Ричард.
Она прочла вслух письмо Хильды, писанное из Чельси, и помеченное 14 мая 1920 года. Читала медленно и внятно, кротко стараясь заинтересовать Ричарда и осведомить его обо всём. Но как только она кончила, он захныкал:
— Почему я не получаю писем?.. Никогда ни одного письма. Где Артур? Он больше всех меня обижает… Что он делает в «Нептуне»? Где моя книжка? Я хочу мою книжку!
— Да, да, Ричард, — поспешно успокоила она его и подала ему записную книжку. — Вот она.
Положив книжку на колени, он хитро следил за тётушкой Кэрри, пока она не достала своё рукоделие и не занялась им. Тогда он заслонил скрюченной, парализованной рукой свою книжку от любопытных глаз и левой рукой написал:
«Для охраны „Нептуна“. Новые дополнения к прежним записям. Меморандум». (Он украдкой вытащил часы и взглянул на них.) «12.22Х3,14 и, согласно этому…»
Но тут ему помешал какой-то шум, и он с панической подозрительностью перестал писать и неловко захлопнул книжку. По лужайке шла Энн, неся ему молоко. Он смотрел, как она подходила все ближе, лицо его постепенно прояснялось, глаза повеселели и, наконец, он заулыбался и закивал ей, — Энн тоже была, по его мнению, «интересная женщина». Энн, как видно, заметила его улыбки и кивки, потому что передала поднос тёте Кэрри, старательно избегая Ричарда, и поспешно ушла.
У Ричарда смешно вытянулось лицо; он рассердился; не захотел пить молоко.
— Зачем она уходит? Почему не приходит Артур? Чем он занят? Где он? — Вопросы бессвязно срывались с его губ.
— Ну, ну, Ричард, — бормотала Кэрри. — Он на руднике, разумеется. Вы же знаете, что он придёт домой к ленчу.
— Что он делает? — повторял Ричард. — Что он от меня скрывает?
— Ничего, Ричард, решительно ничего. Вы знаете, что он вам все рассказывает… Пейте своё молоко. Ох, смотрите, оно у вас льётся! Ну вот, так хорошо! Дать вам опять вашу книжку? Всё в порядке.
— Нет, нет, не в порядке. Он не понимает. Никакой смекалки… и во все вмешивается. Он старается удержать меня здесь… электричеством… сквозь стены. Если он не будет осторожен, — тусклый глаз хитро посматривал на неё, — если он не будет осторожен, он попадёт в беду. Несчастный случай… катастрофа… следствие. Ужасно безрассудно!
— Да, Ричард.
— Мне надо ещё раз поговорить с ним… Настоять… Не следует никогда откладывать…
— Не следует, Ричард.
— Так возьмите от меня этот стакан и перестаньте болтать. Вы все говорите и говорите! Это меня отвлекает от работы.
Но тут ему помешал новый шум, на этот раз шаги Артура, подходившего по дорожке. Все с той же скрытой торопливостью он отдал тётушке Кэрри пустой стакан и стал ждать Артура, усиленно притворяясь равнодушным, но в душе трепетал от возмущения и недоверия.
Артур пересёк лужайку, направляясь к дереву. На нём были короткие штаны и тяжёлые сапоги шахтёра, он сутулил плечи, словно после тяжёлой работы. И не удивительно: вот уже больше года он на всех парах двигал дело вперёд, сознавая, в каком нервном напряжении находится, но решив не останавливаться, пока не сделает всего, что задумал. И вот, наконец, улучшения на «Нептуне» были уже близки к полному осуществлению, новые ванны в шахте закончены, а комбинированные раздевальни-сушилки, спроектированные по новейшему образцу Sandstrum Obergamt, должны были быть готовы к концу июня.
Вся площадка перед устьем шахты была уже перестроена, старые вентиляторы выброшены и заменены новейшими воздушными насосами, лебёдочные канаты, люки и затворы отремонтированы, копры поставлены на бетонный фундамент и снабжались энергией от новой силовой станции. «Нептун» трудно было узнать — он утратил прежний запущенный вид, стал щеголеватым, безопасным и работал успешно.
Сколько труда вложено! Сколько денег! Но величие того, что он создал, более чем вознаграждало Артура; оно поддерживало его в часы забот и уныния. Временами он встречал препятствия. Рабочие сомневались в чистоте его намерений; его история во время войны вызывала недоверие к нему. Кроме того, по своему темпераменту он склонен был к частым приступам беспричинной меланхолии и тогда чувствовал себя одиноким и беспомощным.
Такое именно настроение было сегодня у Артура, поэтому, остановившись подле отца, он заговорил ещё мягче и терпеливее обычного.
— Папа!
Баррас воззрился на него с нелепо-авторитетным видом.
— Что ты делал?
— Я был все утро внизу в «Глобе», — кротко пояснил Артур, почти довольный, что может поговорить с отцом. — Мы теперь там выбираем уголь.
— В «Глобе?»
— Да, папа, потому что в настоящее время на наш уголь спрос небольшой. Мы сбываем главным образом лучший газовый уголь, по цене пятьдесят пять шиллингов за тонну.
— Пятьдесят пять шиллингов! — На миг проблеск разума мелькнул во взгляде Барраса: он принял обиженный вид, прежний вид оскорблённого достоинства. — Я за этот уголь получал по восьмидесяти шиллингов. Это никуда не годится… никуда не годится. Ты что-то замышляешь… скрываешь что-то от меня.
— Нет, папа. Не забывай, что цены упали. — Он сделал паузу. — Каменный уголь на прошлой неделе подешевел ещё на десять шиллингов.
Проблеск погас в лице Барраса, но он продолжал подозрительно смотреть на Артура, пока его искалеченный мозг усиленно пытался работать. Наконец он промямлил:
— О чём я говорил? — Потом: — Скажи мне… Скажи, что ты делаешь.
Артур вздохнул.
— Я уже старался тебе объяснить, папа. Я делаю, что могу, для «Нептуна». Безопасность и производительность идут рука об руку, такова честная политика. Как ты не понимаешь, папа: если мы будем давать много рабочим, то и они нам будут давать много. Это первое правило логики.
Слова Артура привели Барраса в сильное волнение. Руки у него затряслись, — казалось, что он сейчас расплачется.
— Ты тратишь много денег. Ты уже истратил слишком много денег.
— Я затратил только то, что следовало затратить много лет тому назад. Ты это, конечно, сам знаешь, папа!
Баррас сделал вид, что не слышит.
— Я сердит на тебя, — захныкал он. — Я сердит на тебя за то, что ты растратил столько денег. Все эти деньги истрачены впустую.
— Пожалуйста, не волнуйся, папа. Пожалуйста! Тебе это опасно!
— Опасно! — кровь прилила к лицу Барраса. Он заикался. — Что ты хочешь сказать? Ты глуп. Вот, подожди, на будущей неделе я вернусь на рудник. Подожди, тогда я тебе докажу!..
— Да, да, папа, — сказал Артур мягко.
В доме прозвенел гонг к завтраку. Артур ушёл.
Баррас, дрожа от гнева, подождал, пока Артур не скрылся за входной дверью. Тогда лицо его приняло выражение детского лукавства. Он пошарил под пледом, которым был укрыт, и, взглянув украдкой на тётю Кэрри, вынул записную книжку и записал:
«Для охраны „Нептуна“. Запросить на будущей неделе относительно сумм, истраченных против моей воли. Главное — помнить, что распоряжаюсь всем я. Меморандум. Пока временно отсутствую на руднике, зорко следить за главным вредителем».
Окончив, он с детским удовольствием посмотрел на написанное. Затем сделал тётушке Кэрри знак, чтобы она отвезла его в дом.
VI
В это утро Дэвид проснулся с радостной мыслью, что сегодня увидит Гарри Нэджента. Обычно первой его мыслью при пробуждении была мысль о Дженни, — странное воспоминание о том, что она уехала, разлучена с ним, исчезла неведомо куда.
Но сегодня утром он думал о Гарри. С минуту он лежал, размышляя о своей дружбе с Нэджентом, о тех днях во Франции, когда они, согнувшись в три погибели, несли вдвоём хлопающие на ветру носилки и потом с трудом тащили их назад уже с грузом, отвисающие под его тяжестью до земли. Сколько таких безмолвных экскурсий они проделали вместе с Гарри Нэджентом!
Шаги матери, спускавшейся с лестницы, и запах шипевшей на сковороде свинины вызвали Дэвида из задумчивости. Он вскочил, выбрился, умылся, оделся и сбежал по лестнице вниз, на кухню. Не было ещё и восьми, а Марта уже с час или больше была на ногах, огонь разведён, очаг вычищен графитом, а решётка — наждаком; на столе, застланном белой скатертью, Дэвида ожидал обычный завтрак — яйца и поджаренные ломтики ветчины, только сию минуту снятые со сковороды.
— Доброе утро, мама, — сказал Дэвид, садясь и беря в руки лежавший у тарелки «Херольд».
Марта кивнула, не отвечая, — она не имела привычки желать доброго утра или доброй ночи; Марта говорила только то, что необходимо, никогда не тратила попусту слов.
Она взяла башмаки сына и молча принялась их чистить.
С минуту Дэвид не отрывался от газеты: накануне Гарри Нэджент, Джим Дэджен и Клемент Беббингтон выступали на открытии нового рабочего клуба в Эджели. В газете была помещена фотография Гарри, а на переднем плане рядом с ним — Беббингтон.
Случайно подняв глаза, Дэвид увидел, что Марта чистит его башмаки. Он покраснел и запротестовал:
— Ведь я тебя просил не делать этого, мама.
Марта спокойно продолжала свою работу.
— Я это всегда делала, — сказала она, — и тогда, когда их было пять пар, а не одна. Чего ради мне теперь перестать?
— Почему ты не даёшь это делать мне самому? — настаивал Дэвид. — Почему ты не садишься за стол и не завтракаешь со мной вместе?
— Некоторым людям меняться нелегко, — сказала она вызывающе, по-прежнему водя щёткой по башмаку. — И я — из таких.
Дэвид с замешательством посмотрел на неё. Перебравшись к нему, чтобы вести хозяйство, мать без устали работала. Делала для него всё, что нужно. Никогда в жизни о нём ещё никто так не заботился. И всё-таки он чувствовал, что мать что-то таит про себя, чувствовал какое-то угрюмо-критическое отношение к нему в каждой заботе о его удобствах. Сейчас, наблюдая за ней, он из любопытства захотел её испытать:
— Я сегодня приглашён Гарри Нэджентом на ленч, мама.
Марта подняла с полу второй башмак. Её мощная осанистая фигура рисовалась на фоне окна, лицо было хмуро и непроницаемо.
Подышав на башмак, она сказала презрительно:
— Ленч, ты говоришь?!
Дэвид внутренне усмехнулся: да, вот мать и выдала себя! Он неторопливо продолжал:
— Ну, позавтракать вместе с ним, если тебе так больше нравится, мама. Ты, конечно, слышала о Гарри. Гарри Нэджэнт член парламента. Он мой друг. С таким человеком, как он, стоит работать.
— Да, оно и видно! — поджала Марта губы.
Дэвид, все больше забавляясь внутренне, незаметно вызывал её на откровенность притворным хвастовством:
— Ещё бы, не каждому удаётся завтракать с членом парламента Гарри Нэджентом: он в Союзе большой человек. Это для меня честь, мама, неужели ты не понимаешь!
С угрюмо-презрительным выражением лица и готовыми сорваться с языка горькими словами, Марта подняла глаза и увидела, что Дэвид над ней подтрунивает. Покраснев от того, что он поймал её на удочку, и пытаясь это скрыть, она торопливо наклонилась и поставила его башмаки сушиться у огня. Потом губы её дрогнули неохотной улыбкой.
— Будет тебе хвастать, — промолвила она. — Меня не проведёшь.
— Но это правда, мама. Я самый настоящий подхалим. Я даже хуже, чем ты обо мне думаешь. Ты ещё увидишь меня в крахмальной сорочке, раньше чем махнёшь на меня рукой.
— Но уж я-то не стану её гладить для тебя, — возразила она, кривя губы. Стратегия Дэвида восторжествовала: он заставил мать улыбнуться.
Наступила пауза. Затем Дэвид, пользуясь хорошим настроением Марты, сказал с неожиданной серьёзностью:
— Не будь же ты всегда против того, что я делаю, мама. Я это делаю не напрасно.
— Я против тебя ничего не имею, — возразила она, все ещё наклоняясь над огнём, чтобы скрыть лицо. — Мне только не слишком по душе то, что ты делаешь, — вся эта работа в муниципальном совете и политика и всё такое… Эта национализация, о которой ты так хлопочешь, и тому подобные глупости… Мне все это совсем не нравится. Нет, нет, это не по мне, и в моём роду этим никто не занимался. Во времена моих предков и в моё время в копях всегда был хозяин и рабочие, и рассчитывать на что-либо иное — просто бред.
Наступило молчание. Несмотря на резкость её слов, Дэвид чувствовал, что она смягчилась, что она теперь лучше к нему относится. И под влиянием внезапного побуждения переменил разговор. Он воскликнул:
— Да, мама, ещё одно.
— Что такое? — спросила она подозрительно.
— Да насчёт Энни, мама. И маленького Сэмми. Замечательный мальчишка, и Энни о нём на редкость хорошо заботится. Я давно хотел поговорить с тобой об этом. Я хочу, чтобы ты забыла старую вражду, мама, и приняла их в дом. Я очень хочу, чтобы ты это сделала, мама.
— А с какой стати?
— Сэмми — твой внук, мама. Удивляюсь, как это тебя не трогает. Не то было бы, если бы ты его знала так, как я. И потом Энни — она одна из лучших женщин, каких я встречал. Старый Мэйсер уже не встаёт с постели, он ужасный ворчун, вечно кряхтит, стонет, а у Пэга на руднике теперь дела плохи, и они с трудом перебиваются. Но как Энни умеет поддерживать всю семью — это просто чудо!
— А мне что за дело до этого? — злобно сказала Марта и крепко сжала губы. Щедрые похвалы по адресу Энни задели её за живое. Дэвид вдруг понял это и спохватился, что сделал промах.
— Скажи на милость, какое мне до этого дело? — повторила она, повысив голос. — Что общего может быть у меня с этой шантрапой, с этими беспутными людьми?
— О, ничего, — сказал спокойно Дэвид и снова углубился в газету.
Через минуту, пока он читал, мать положила ему на тарелку новую порцию ветчины. Это была её манера доказывать то, что она считала своим беспристрастием и добротой. Дэвид нарочно не обратил на это внимания. Он находил поведение матери дико-безрассудным, но знал, что уговаривать её бесполезно. Уговаривать Марту всегда было бесполезно.
В три четверти девятого он сложил газету и встал из-за стола. Марта помогла ему надеть пальто.
— Ты вернёшься вовремя, несмотря на этот знаменитый ленч? — спросила она.
— Да.
Он улыбнулся ей на прощанье. Сердиться на Марту тоже не имело смысла.
Бодро шагал Дэвид по направлению к вокзалу. Утро было холодное, на дороге уже похрустывала ранняя изморозь. Несколько шахтёров, шедших с Террас в «Нептун», поздоровались с ним, — и Дэвид шутливо сказал себе, что вот пища для самомнения, если бы он был к нему склонен. Он видел, что становится в городе заметной фигурой да и не только в городе, а во всём районе, но принимал это без всякого тщеславия. Приветствие Стротера у школы на Нью-Бетель-стрит очень позабавило его: быстрый, полуиспуганный, почтительный взгляд, полный невольного восхищения. Стротер до смерти боялся Ремеджа, председателя попечительного совета школы. Он очень страдал от оскорблений и запугивания с его стороны, и все выступления Дэвида против Ремеджа восхищали и пугали Стротера и вызывали в нём сильное желание пожать Дэвиду руку. Это забавляло Дэвида: ведь в прежние времена Стротер с таким презрением взирал на него сверху вниз!
Пройдя полдороги по Фрихолд-стрит, он увидел ряд новых, наполовину ещё не достроенных домов для шахтёров, которые тянулись от Хедли-род. Издали видно было, как люди тащат кирпич, замешивают известковый раствор, строят, строят… Это радовало Дэвида. В этом был своего рода символ, было обещание победы! Ах, если бы можно сровнять с землёй дома Террас, со всеми их разбитыми каменными полами, лестницами без перил, кишевшими в стенах клопами и уборными на улице! Построить десять рядов новых жилищ, расположив их так (Дэвид усмехнулся при этой мысли), чтобы все они были видны из дома Ремеджа в Слус-Дин.
Он сел в поезд, рассеянный, забыл прочитать в дороге газету. В Тайнкасле он направился на Родд-стрит, все так же погружённый в свои мысли. На углу Родд-стрит на прилавке газетного киоска заголовок громко вопил: «Копи для шахтёров!» Это была рабочая газета. Другой возвещал: «Жена пэра верхом на пони на прогулке в Парк-Лэйне». Это была уже не рабочая газета. «Это интересно!» — с неожиданным воодушевлением подумал Дэвид и подумал, конечно, не о жене пэра.
Геддона в конторе не оказалось: Дэвид повесил пальто и шляпу, перекинулся несколькими словами со старым конторщиком Джеком Хезерингтоном и прошёл в следующую комнату.
Он работал все утро. В половине первого пришёл Геддон, явно в дурном настроении, ибо он, как всегда в этих случаях, был неразговорчив и груб.
— Вы были в Эджели, Том? — спросил Дэвид.
— Нет. — Геддон разбрасывал по столу бумаги, ища что-то, а когда нашёл, то оно, очевидно, оказалось уже ненужным.
— Что вы сделали с сегхильскими отчётами? — пролаял он минуту спустя.
— Занёс их в книгу и подшил к делу.
— На кой чёрт вы это сделали? — проворчал Геддон. — Вы из породы добросовестных дураков. — Он бегло посмотрел на Дэвида, затем отвёл глаза с смешанным выражением смущения и ласки.
Сдвинул шляпу на затылок и сердито плюнул по направлению к камину.
— Какие-нибудь неприятности, Том? — спросил Дэвид.
— Помалкивайте и идём, — отрезал Геддон. — Пора идти на этот поганый банкет. Я всё утро провёл с Нэджентом, и он сказал, что опаздывать нельзя. Джим Дэджен и само всемогущее божество Беббингтон также будут там.
Геддон молчал всё время, пока они шли по Грэйнджер-стрит к Северо-восточному отелю. Они пришли в отель слишком рано. Было только три четверти первого. Но они уселись за один из плетёных столиков в холле, и Геддон (для этого он, вероятно, и спешил сюда) выпил несколько рюмок, после чего, как будто, подобрел. Он поглядел на Дэвида с какой-то мрачной весёлостью:
— Собственно говоря, я чертовски доволен этим, — сказал он. — Только порядком придётся повоевать!
— Да о чём вы толкуете, объясните, ради бога?
— Ни о чём, мой милый… Эге, а вот и наша аристократия пожаловала!
Он встал, так как вошли Гарри Нэджент, Дэджен и Клемент Беббингтон. Дэвид, встав тоже, горячо пожал руку Гарри и был представлен Дэджену и Беббингтону. Дэджен потряс ему руку как старому знакомому, а Беббингтон поздоровался холодно и свысока. Геддон залпом допил своё виски. Дэджен предложил было всем выпить до завтрака, но Нэджент только покачал головой, и они прошли в ресторан.
Длинная, кремового цвета комната с окнами, выходившими с одной стороны на тихий Элдон-сквер, с другой — на шумный Северо-восточный вокзал, была уже почти полна, но их встретил старший официант и проводил к столику, почтительно поклонившись Беббингтону. Очевидно, он его узнал. Клемент Беббингтон в последнее время стал весьма заметной фигурой.
Высокий, одетый с не бросающейся в глаза элегантностью, этот человек с миной сдержанного превосходства, с бегающим взглядом, слащавой учтивостью и неприятной усмешкой, умел как-то привлекать к себе внимание, вызывать сенсацию. В нём чувствовалась известная закалка — следствие глодавшего его честолюбия, старательно скрываемого под маской скуки и безразличия. В сущности это был аристократ, продукт Винчестера и Оксфорда. В Лондоне он много бывал в обществе и каждое утро упражнялся в фехтовании у Бертрана. Что привело его в Рабочую партию — убеждения или честолюбие — оставалось тайной Беббингтона. На последних выборах он отвоевал у консерваторов их оплот — Чельвортский участок — и с блеском прошёл в парламент. Он ещё не состоял пока в Исполнительном комитете, но метил туда. Дэвид с первого взгляда почувствовал к нему антипатию.
Дэджен — тот был совсем в другом роде. Джим Дэджен, как и Нэджент, много лет состоял в Исполнительном комитете шахтёров. Низенький, тучный, благодушный, хороший рассказчик и исполнитель весёлых песенок. В течение почти двадцати пяти лет его единогласно избирали в парламент от Сегхилля. В своём участке он называл всех по именам. Очки в роговой оправе делали его похожим на старую сову, когда он, щурясь на лакея и показывая руками размер и толщину, заказывал большую отбивную и кружку пива.
Каждый заказал себе что-нибудь: Геддон — то же, что Дэджен, Нэджент и Дэвид — ростбиф с жареным картофелем, Беббингтон — жареную рыбу, соль, гренки Мельба и виши.
— Рад, что опять вижу вас, — сказал Нэджент Дэвиду со своей дружелюбной, ободряющей улыбкой. В Гарри Нэдженте было много доброты, искренности, вытекавшей непосредственно из его прямой, не знающей колебаний натуры. Он не стремился, подобно Беббингтону, быть убедительным; держал себя непринуждённо, в высшей степени естественно, был всегда самим собой. Но сегодня Дэвид чувствовал преднамеренность в поощрительном обращении к нему Нэджента. Он чувствовал, что Беббингтон и Дэджен тоже словно проверяют его. Это было странно.
— А тут недурно, — заметил Дэджен, жуя булку, оглядываясь вокруг и потирая руки.
— Вам здесь нравятся зеркала, не правда ли? — сверкнул неприятной усмешкой Беббингтон. — Если немного повертеть шеей, вы можете доставить себе неизмеримое удовольствие видеть шесть Дэдженов одновременно.
— Верно, Клем, верно, — согласился Дэджен, веселее обычного потирая руки. Джим в моменты политического кризиса способен был плакать и смеяться от волнения, но к насмешкам и личным обидам он был нечувствителен как гиппопотам. — Посмотрите, какая хорошенькая девушка! Вот та, с синим на шляпе.
— Ах, вы, Дон-Жуан!
— Что поделаешь, я всегда питал слабость к прекрасному полу, Клем.
— Так почему бы вам не подобраться к ней и не назначить ей свидание сегодня вечером?
— Нет, Клем, нет, здраво поразмыслив, я от этого отказываюсь. Идея, впрочем, была бы недурна, если бы не то, что нам надо поспеть на трёхчасовой в Лондон.
На это Геддон рассмеялся, а Беббингтон посмотрел на него с холодным удивлением, словно только что заметил его, и затем немедленно о нём забыл.
Нэджент повернулся к Дэвиду:
— Вы, как я слышал, взбудоражили весь Слискэйль?
— Нет, Гарри, мне об этом ничего неизвестно, — возразил Дэвид с улыбкой.
— Не верьте ему, — развязно вмешался Геддон. Геддон, уязвлённый высокомерием Беббинггона, решил не пасовать перед каким-то недопечённым лондонским политиканом. Он уже успел влить в себя пинту пива вслед за двумя двойными порциями виски и теперь испытывал потребность разрядить энергию.
— Разве вы не читали в газетах? Он только что провёл новый проект жилищного строительства, лучший во всём графстве. Он открыл родильный дом и наладил бесплатный отпуск молока детям бедняков. В Слискэйле издавна засела компания взяточников; городское управление там — один смех, да и только, но теперь, наконец, между этих ротозеев затесался честный человек, и все они в страхе божием сидят и молят, чтобы им разрешено было вступить в Союз Надежды. — Геддон с азартом отхлебнул из кружки. — Да, если хотите знать, он их прямо-таки изничтожил.
Последовала пауза. У Нэджента был довольный вид. Дэджен полил котлету томатным соусом и сказал, ухмыляясь:
— Жаль, что мы не можем сделать то же самое у нас, Гарри. Мы бы вышвырнули вон Дакхема и сразу же навели порядок.
При этом намёке на недавнее выступление в Палате Дэвид, внезапно заинтересованный, наклонился вперёд.
— А разве есть возможность сразу же провести национализацию?
Беббингтон и Нэджент обменялись взглядами, а Дэджен скрыл свою весёлость за роговыми, очками. Он ткнул пухлым указательным пальцем в скатерть перед Дэвидом.
— Вам известно, что предлагает сэр Джон Сэнки в своём докладе. Государство должно скупить все угольные копи и связанные с ними предприятия. Вы знаете, что сказал 18 августа в Палате общин мистер Ллойд Джордж: что правительство начинает проводить политику предоставления государству прав на добычу угля, и в этом вопросе вполне единодушны все доклады Королевской комиссии. Вот! Чего вам ещё надо? Разве вы не видите, что это дело решённое! — и Джим Дэджен захохотал в припадке самой безудержной весёлости.
— Вижу, — отвечал Дэвид тихо.
— А забавно было наблюдать Комиссию, — Дэджен засмеялся ещё веселее. — Вам надо было слышать, как Боб Смилли спорил с герцогом Нортэмберлендским насчёт этой реформы, а Франк беседовал с маркизом Бют о происхождении его прав на доходы с копей и дорог, находящихся на его земле. Все эти права даны одним росчерком пера десятилетнего мальчика Эдуарда Шестого… Ох, ну и редкая же была потеха! Но это ещё ничего. Я бы отдал свою шляпу за то, чтобы иметь случай отделать как следует лорда Келла. Его пра-пра-пра-прадед получил весь угольный бассейн за то, что удачно сосводничал кого-то Карлу Второму. Ну, можно ли терпеть такое безобразие? Миллионные доходы за то, что его величество провёл приятное воскресенье.
Дэджен откинулся на стуле и смаковал собственную шутку до тех пор, пока не задребезжали на столе ножи и вилки.
— Мне это вовсе не кажется забавным, — сказал Дэвид с горечью. — Правительство всецело положилось на эту комиссию. Вся затея грандиозное надувательство.
— Именно так и заявил Гарри, когда выступал в Палате общин. Но, боже мой, это дела не меняет. Эй, кельнер, принесите мне ещё порцию жареной картошки!
Пока Дэджен говорил всё это, Нэджент следил за выражением лица Дэвида, вспоминая, как они вели долгие споры, сидя на корточках за мешками с песком, на полевом перевязочном пункте, в то время как серебряная луна плыла вверху, освещая унылые проволочные заграждения, грязь и воронки от снарядов.
— Вы все ещё крепко стоите за национализацию? — спросил он.
Дэвид кивнул, не отвечая; в этой компании никакой другой ответ не мог произвести большой эффект.
Наступила короткая пауза. Нэджент безмолвно вопрошал о чём-то Дэджена, а тот, набив рот картофелем, издал выразительный звук горлом, потом посмотрел на Беббингтона, который осторожно и уклончиво выразил на лице согласие. Наконец Нэджент повернулся к Дэвиду.
— Слушайте, Дэвид, — начал он не допускающим возражения тоном. — Совет постановил соединить здесь три района и образовать один совершенно новый. Главным штабом будет новый рабочий клуб в Эджели. И нам нужен новый организатор, который был бы не только районным казначеем, но и секретарём Северной организации углекопов. Мы ищем человека молодого и энергичного. Я уже беседовал об этом сегодня с Геддоном, а сейчас говорю официально. Мы вас пригласили сюда, чтобы предложить вам этот пост.
Дэвид в полной растерянности уставился на Гарри Нэджента; потрясённый этим предложением, он густо покраснел.
— Вы хотите сказать, что мне следует подать заявление?
Нэджент покачал головой.
— Ваша кандидатура и три другие были представлены на рассмотрение комитета на прошлой неделе. Комитет перед вами, и вы — наш новый секретарь. — Он протянул руку.
Дэвид машинально взял её, только сейчас в полной мере оценив предложение.
— Но Геддон… — он внезапно обернулся, посмотрел на Тома Геддона, которому его так явно предпочли, и лицо его омрачилось.
— Геддон дал о вас прекрасный отзыв, — сказал спокойно Нэджент.
Глаза Геддона на один быстрый миг встретились с глазами Дэвида, и в этот миг Дэвиду открылась больно уязвлённая, но мужественная душа этого человека; затем Геддон запальчиво выдвинул подбородок.
— Я бы не взял этого места ни за что на свете. Им нужен человек молодой, разве вы не слышали. Я врос в Родд-стрит. Никому не уступил бы свою работу.
Улыбка, хотя и вышла несколько натянутой, почти удалась ему. Он ударил Дэвида по плечу.
Беббингтон посмотрел на свои часы на руке, утомлённый всей этой «сентиментальностью».
— Поезд отходит в три, — заметил он.
Все поднялись и через боковую дверь вышли на вокзал. Когда они шли по кишевшей людьми платформе, Нэджент немного отстал и стиснул руку Дэвида.
— Наконец-то вам представился случай поработать, — сказал он. — Это настоящая удача. Мне очень хотелось, чтобы вы прошли. Посмотрим, что вы сумеете сделать на этом поприще.
У поезда ждал фотограф из газеты. Увидев его, Джим Дэджен надел очки и сделал официальное лицо: он очень любил сниматься.
— Наши акции поднимаются, — бросил он Дэвиду. — Сегодня меня второй раз ловит фотограф.
Услышав эти слова, Беббингтон холодно усмехнулся, но постарался занять место на переднем плане.
— Ничего нет удивительного, — сказал он, — оба раза это устроил я.
Гарри Нэджент не сказал ничего, но когда поезд тронулся, то последним впечатлением Дэвида, стоявшего на платформе рядом с Геддоном, была спокойная ясность лица Гарри.
VII
К началу февраля, когда Артур заключил контракт с фирмой «Моусон, Гоулен и К°», он почувствовал, что, наконец-то, на руднике дела принимают новый оборот. Последний год они были в плачевном состоянии. Репарации, выжимая из Германии уголь, нанесли ущерб экспорту, от которого в значительной степени зависел сбыт угля «Нептуна». Франция, естественно, предпочла германский уголь, достававшийся ей либо очень дёшево, либо совсем даром, превосходному, но дорогому углю Артура. И, словно этого было мало, Америка самым нелюбезным образом выступила в качестве могущественного и безжалостного конкурента Англии на тех рынках, которые во время войны обслуживала исключительно Англия.
Артур был не глуп. Он хорошо понимал, что пережитый Европой угольный голод вызвал искусственное вздутие цен на экспортный английский уголь. Он остро сознавал обманчивость этого благополучия и благоразумно прилагал все усилия к тому, чтобы завязать связи с местными потребителями и перейти на сбыт угля внутри страны.
Взаимный договор с фирмой «Моусон и Гоулен» стал необходим, когда заказ «Нептуна» на оборудование отодвинули на заводе на 1918 год. «Моусон и Гоулен» были крупнейшей фирмой. Только теперь Артуру удалось убедить их выполнить своё обещание; при этом он был вынужден сильно снизить цену на уголь.
Тем не менее сегодня утром он испытывал естественный подъём духа, когда, держа в руках черновик договора, встал из-за письменного стола и прошёл в комнату Армстронга.
— Взгляните, — сказал он, — ближайшие четыре месяца будем работать круглые сутки в две смены.
Армстронг с обрадованным видом достал из кармана очки, — зрение у него было уже не то, что прежде, — и не спеша просмотрел договор.
— Моусон и Гоулен! — воскликнул он. — Ну и дела! И подумать только, что этот парень, Гоулен, работал при вашем отце откатчиком у меня вот в этой самой шахте!
Шагая взад и вперёд по конторе, Артур невесело рассмеялся.
— Лучше ему об этом не напоминать, Армстронг. Он приедет сюда к десяти часам. Да, кстати, вы мне понадобитесь, чтобы удостоверить наши подписи.
— А теперь он — важная персона в Тайнкасле, — рассуждал вслух Армстронг. — Они с Моусоном ни одного выгодного дела не пропустят. Я слышал, что они откупили завод Юнгса, — знаете, латунный завод в Тайнкасле, который лопнул в прошлом месяце.
— Да, — отвечал Артур отрывисто, словно напоминание ещё об одном банкротстве в их районе было ему неприятно. — Гоулен идёт в гору. Потому-то мы и заключаем этот договор.
Армстронг уставился на Артура поверх золотого ободка своих очков, затем снова вернулся к договору. Перечёл его с глубоким вниманием, шевеля губами. Потом, не глядя на Артура, сказал:
— Я вижу, здесь имеется пункт о неустойке.
— Конечно.
— Ваш отец никогда на этот пункт не соглашался, — пробормотал Армстронг.
Артура всегда раздражало, когда ему ставили в пример отца. Он зашагал немного быстрее по комнате, заложив руки за спину, и с нервной горячностью возразил:
— Не такое теперь время, чтобы привередничать. Приходится идти людям навстречу. Если вы этого не сделаете, то это сделает кто-нибудь другой. И, кроме того, мы вполне можем выполнить свои обязательства по этому договору. С рабочими заминки не будет. Мы ещё находимся под государственным контролем, и нам категорически обещано не снимать его до 31 августа. Нам гарантировано более шести месяцев на то, чтобы выполнить договор, рассчитанный на четыре месяца. Чего же вы ещё хотите? И, чёрт возьми, Армстронг, нам заказы необходимы.
— Так-то оно так, — медленно согласился Армстронг. — Я только подумал, что… Впрочем, вам лучше знать, сэр.
Шум автомобиля во дворе помешал Артуру ответить. Он перестал ходить и остановился у окна. Наступило молчание.
— Вот и Гоулен, — сказал он, глядя во двор. — И по его виду незаметно, чтобы он собирался опять в откатчики.
Через минуту в контору вошёл Джо. Вошёл, эффектный в своём синем двубортном костюме, и стремительно двинулся к Артуру, с сердечным видом протягивая ему руку.
Он крепко потряс руку Артуру и Армстронгу, с сияющим видом оглядел контору, словно чем-то обрадованный:
— Если бы вы знали, как приятно побывать снова на руднике! Вы, верно, помните, мистер Армстронг, мальчиком я работал здесь.
Вопреки опасениям Артура, Джо держал себя без всякой притворной скромности. Его откровенность «широкой натуры» была естественна и умилительна.
— Да, под вашим руководством, мистер Армстронг, я прошёл первую школу, а от вашего отца, мистер Баррас, получил первые в жизни заработанные деньги. Впрочем, если подумать, то это не так уже давно и было! — С весёлым, победоносным видом он сел и подтянул кверху брюки со щегольски заглаженной складкой. — Да, должен вам сказать, что я с настоящим восторгом думал о заключении этого договора. Может быть, это немножко сентиментально, но что поделаешь: люблю этот рудник, и мне нравится ваш метод работы, мистер Баррас. Великолепное здесь место, великолепное! Эти именно слова я говорил моему компаньону, Джиму Моусону. Некоторые утверждают, что в делах нет места чувству. А по-моему, такие люди понятия не имеют, что такое дела, — не так ли, мистер Баррас?
Артур улыбнулся. Невозможно было устоять перед таким весёлым и обаятельным человеком, как Джо.
— Разумеется, и мы со своей стороны очень довольны, что заключаем с вами договор.
Джо любезно закивал головой.
— Что, дела не так хороши, как могли бы быть, а, мистер Баррас? Знаю, знаю, можете не говорить. Тот, кто складывает все яйца в одну корзинку, никогда не может быть спокоен… Потому-то мы с Джимом и берёмся за всякие дела.
Он остановился и рассеянно угостил сам себя папиросой из коробки, стоявшей на письменном столе Артура, затем объявил с некоторой важностью.
— Вы знаете, что в будущем месяце мы реорганизуемся?
— То есть учреждаете акционерное общество?
— Вот именно. Для этого назрело время. На рынке большое оживление.
— Но вы, конечно, не поступитесь своими интересами?
Джо от души рассмеялся.
— За кого вы нас принимаете, мистер Баррас? Мы получаем двести тысяч за согласие, кучу акций и право контроля над правлением.
— Вот как! — Артур слегка дрогнул. На одну секунду подумав о своих неудачах, он ощутил жажду такого же успеха, таких же сногсшибательных доходов.
Пауза. Затем Артур подошёл к столу.
— Ну, так как же насчёт договора?
— Да, да, мистер Баррас, сэр, я готов, когда вам будет угодно. Всегда готов заняться делом… Ха-ха! Хорошим, честным, благородным делом!
— Я возражал бы против одного только пункта. Это — относительно неустойки.
— Да?
— Не может быть ни малейшего сомнения в том, что мы договор выполним.
Джо ласково усмехнулся.
— Почему же в таком случае вас беспокоит пункт о неустойке?
— Он меня не беспокоит, но раз мы так понизили цену и включили в неё стоимость доставки в Ерроу, то я думал, что вы, может быть, согласитесь вычеркнуть этот пункт.
С лица Джо не сходила улыбка, — всё та же ласковая, приветливая улыбка, но уже с лёгким оттенком благородного прискорбия.
— Видите ли, мы должны себя обеспечить, мистер Баррас. Если мы заключаем с вами договор на коксующийся уголь, то мы должны быть уверены, что получим его. В конце концов, это только справедливо. Мы своё выполняем и хотим гарантии, что вы выполните своё. Но если вам это не подходит, то разумеется, нам просто придётся…
— Нет, — возразил торопливо Артур. — Это не важно. Раз вы настаиваете, то я согласен.
Артур больше всего на свете боялся упустить эту сделку. И он уже не сомневался, что пункт о неустойке совершенно справедлив, что это просто деловое требование, которого в такое тревожное время можно было ожидать от любой фирмы.
Готовясь подписать договор, Джо вынул толстое «вечное перо» в золотой оправе. Подписал своё имя с замысловатым росчерком, и Армстронг, который некогда осыпал Джо проклятиями на протяжении доброй полумили канатной дороги за то, что тот слишком быстро пустил вагонетку, теперь со смиренным усердием удостоверил его подпись. Затем Джо, сияя и крепко пожимая руки, сел в свой автомобиль и победоносно умчался в Тайнкасл.
Проводив Джо, Артур сел за свой стол, немного волнуясь (он волновался всегда после того, как принимал какое-нибудь решение) и раздумывая, не дал ли он Гоулену провести себя. Вдруг его осенила мысль, что он может застраховать себя от отдалённой возможности невыполнения договора. Повинуясь этому внезапному побуждению, снял он телефонную трубку и позвонил в контору общества «Орёл», услугами которого обычно пользовался.
Но оплата, которой там потребовали, оказалась слишком высокой, нелепо высокой, она поглотила бы всю скромную прибыль, на которую он рассчитывал. Артур повесил трубку и выкинул из головы эту мысль.
А 10 февраля, когда в шахтах началась круглосуточная работа в две смены, Артур забыл свои тревоги среди кипучей деятельности и хлопот и оживления на руднике. После долгого затишья он ощущал темп новой жизни рудника, как биение собственного пульса. Вот ради чего стоило жить! Ради этой великолепной деятельной мощи «Нептуна». Вот этого он и желал — работы для всех, честной работы, честной оплаты её и честных доходов. Уже много месяцев он не чувствовал себя таким счастливым, как сейчас. В этот вечер, воротясь с рудника, он вошёл к отцу, торжествуя.
— Мы работаем круглые сутки, в две смены. Я полагал, что тебе будет интересно узнать это, папа. В шахте снова работа идёт полным ходом.
Молчание, полное недоверия. Баррас вглядывается в Артура с кушетки у камина, на ней он проводит время в своей комнате, куда его загнала холодная погода. В комнате нестерпимо жарко, двери и окна при содействии тёти Кэрри наглухо закрыты, чтобы помешать проникнуть сюда «электричеству». Из-под пледа выглядывает наполовину спрятанная пачка исписанных каракулями бумаг, а рядом — палка, с помощью которой Баррас уже может ковылять по комнате, волоча правую ногу.
— Ну и что же? — пробормотал он наконец. — Разве это не… разве так не должно быть всегда?
Артур слегка покраснел.
— Да, конечно, папа. Но в наши дни это не так-то легко!
— В наши дни! — Брови, теперь седые, язвительно задёргались. — Наши дни — ха-ха! Что ты понимаешь! Я потратил годы, многие годы… но я выжидаю, о да, выжидаю…
Артур с нерешительной улыбкой глядел на распростёртую фигуру:
— Я просто думал, что, может быть, тебе интересно это знать, отец.
— Ты глуп. Я знаю, знаю всё, что бы ты ни сказал. Да, да, смейся… смейся как дурак. Но запомни мои слова… на руднике не будет порядка, пока я не вернусь туда.
— Да, папа, — сказал Артур, желая его успокоить. — Ты должен поскорее поправиться и вернуться на рудник.
Он ещё мгновение побыл в комнате, затем, извинившись, весело пошёл в столовую пить чай.
Несколько дней он был очень весел. С удовольствием ел, с удовольствием работал, с удовольствием отдыхал. Он вдруг в каком-то удивлении вспомнил, что за последнее время у него было очень мало досуга: в течение долгих месяцев он душой и телом ушёл в работу на «Нептуне». Теперь же можно было вечером и отдохнуть, и почитать, вместо того чтобы сидеть, согнувшись, в кресле и усиленно размышлять, где бы достать заказы. Он написал Хильде и Грэйс. Он почувствовал себя возрождённым, полным новых сил.
Всё шло гладко до утра 16 февраля, когда он сошёл вниз к завтраку с ощущением покоя и благополучия и раскрыл газету. Как когда-то его отец, он по утрам завтракал один, и с аппетитом принялся за виноград, когда вдруг внимание его привлёк заголовок в отделе сообщений на средней странице. Как парализованный ужасом, он не отводил глаз от этого заголовка. Отложил ложку и прочёл весь столбец. Он забыл о завтраке, бросил салфетку, отодвинул стул и кинулся в переднюю к телефону. Схватив трубку, вызвал Проберта из Объединённых угольных копей, который был также и видным членом правления Северного общества горнопромышленников.
— Мистер Проберт… — начал он, заикаясь. — Вы читали сегодня «Таймс»? Правительство собирается снять нас с учёта. Это говорил король в своей речи… 31 марта! Они хотят немедленно ввести новый закон.
Донёсся голос Проберта:
— Да, я читал, Артур. Да, да, знаю… это будет гораздо скорее, чем…
— 31 марта! — с отчаянием перебил Артур. — Через месяц! Это что-то невероятное! Ведь нас заверили, что контроль до августа не будет снят!
Голос Проберта отвечал спокойно и плавно:
— Я не менее вас поражён, Артур. Да, попали мы в беду. Это — как гром в ясном небе.
— Мне необходимо вас повидать, — закричал Артур. — Я должен сейчас же с вами переговорить, мистер Проберт. Еду прямо к вам.
Не дожидаясь возможного отрицательного ответа, Артур повесил трубку. Накинув пальто, он побежал к гаражу и выехал в двухместном легковом автомобиле, заменившем большой «Салон». Как бешеный мчался он к Проберту в Хедлингтон, проехал четыре мили вверх по набережной и через семь минут был на месте. Его сразу же провели в комнату для утреннего отдыха, где в глубоком кожаном кресле у пылающего камина праздно сидел с газетой на коленях Проберт, куря после завтрака сигару. То была очаровательная картина: тёплая, устланная толстыми коврами комната, осанистый старик, хорошо упитанный, благоухающий крепкими ароматами кофе и гаванской сигары, урывающий минутку для отдыха перед дневными трудами.
— Мистер Проберт, — выпалил Артур сразу, — не могут они этого сделать!
Эдгар Проберт встал и с учтивой серьёзностью взял Артура за руку.
— Меня это точно так же волнует, как и вас, дорогой мой мальчик, — сказал он, все не выпуская руки гостя. — Клянусь душой, я очень озабочен!
Проберт был высокий, величавый старик лет шестидесяти пяти, с гривой совершенно белых волос, очень чёрными бровями и великолепной осанкой, которую он в качестве члена Северного общества горнопромышленников умел использовать самым выгодным образом. Он был колоссально богат, окружён всеобщим уважением и щедро жертвовал на местные благотворительные учреждения, которые печатали в газетах списки жертвователей. Каждую зиму его портрет, благородная львиная голова, появлялся на плакатах, приглашающих жертвовать на тайнкаслскую больницу «Общества чудаков», а под ним крупными буквами: «Мистер Эдгар Проберт, столь щедро поддерживающий наше дело, снова просит вас последовать его примеру». В течение тридцати лет он не переставал выжимать все соки из своих рабочих. Это был совершенно очаровательный старый негодяй.
— Присядьте, Артур, мой дружок, — сказал он, слегка помахивая сигарой.
Но Артур был слишком взволнован, чтобы сидеть.
— Что это все означает, хотел бы я знать? — воскликнул он. — Я совершенно потерял голову.
— Боюсь, что это означает неприятности, — отвечал Проберт, вытянув ноги на ковёр и рассеянно глядя в потолок.
— Но почему это делается?
— Видите ли, Артур, — пробормотал Проберт, — правительство берет большую долю наших прибылей, но не желает делить с нами убытков. Попросту говоря, они хотят от нас отмежеваться, пока положение не ухудшилось. Но, если пошло на откровенность, я об этом нисколько не жалею. Скажу вам, строго между нами: я имею частные сведения из Вестминстера. Пора нам навести у себя порядок! С самого начала войны между нами и рабочими назревала буря. Мы должны окопаться, держаться все как один и начать борьбу.
— Борьбу?
Проберт утвердительно закивал головой сквозь ароматные волны табачного дыма. У него был такой благородный вид: он походил на Серебряного Короля и вместе на доктора Бернардо, но был симпатичнее их обоих.
Он мягко пояснил:
— Я предложу вам снизить заработную плату на сорок процентов.
— Сорок процентов! — ахнул Артур. — Да ведь это ниже довоенных ставок. Рабочие ни за что не согласятся. Ни за что на свете! Они будут бастовать.
— А мы не дадим им возможности бастовать.
В словах Проберта никакой враждебности, всё то же кроткое равнодушие.
— Если они сразу не образумятся, мы устроим локаут.
— Локаут! — повторил, как эхо, Артур. — Но это — разорение.
Проберт, спокойно улыбаясь, отвёл глаза от потолка и несколько покровительственно посмотрел на Артура.
— Я полагаю, что у большинства из нас отложен кое-какой запасец на чёрный день. Вот мы и продержимся, пока рабочие не одумаются. Да, да, придётся поклевать свой запасец.
— «Запасец»!
Артур подумал о капитале, затраченном на оборудование и улучшения в «Нептуне», о договоре, который требовал круглосуточной работы. И вдруг почувствовал прилив бурного гнева.
— Я не рассчитаю своих рабочих, — сказал он. — Нет, этого я не сделаю! Мы работаем на «Нептуне» в две смены круглые сутки. Снижать плату на сорок процентов — это безумие. Я в состоянии оплачивать труд прилично. Я не собираюсь останавливать работу в шахте. Я не стану ради кого-то там перерезать себе глотку.
Проберт ещё покровительственнее похлопал Артура по спине. Он помнил его скандальное поведение во время войны, презирал его как неуравновешенного и трусливого молокососа, но скрывал все это под миной пастырского благоволения.
— Ну, ну, мой друг, — сказал он успокоительно. — Не раздувайте событий! Я знаю, что вы от природы немного горячи. Но вы возьмёте себя в руки. Через неделю состоится собрание всего нашего Объединения. К тому времени вы станете благоразумнее и примкнёте к остальным. Другого выхода у вас нет.
Артур уставился на Проберта напряжённым взглядом. На щеке у него дёргался мускул. Другого выхода у него нет! Это верно, совершенно верно! Сотни различных уз связывают его с этим Объединением, связывают по рукам и по ногам.
Он застонал.
— Это для меня тяжёлое испытание.
Проберт ещё нежнее погладил его по плечу.
— Рабочим надо указать их место, Артур, — сказал он. — Вы завтракали? Не позвонить ли, чтобы вам принесли кофе?
— Нет, благодарю, — пробормотал Артур, поникнув головой. — Мне надо ехать домой.
— Как здоровье вашего дорогого отца? — ласково осведомился Проберт. — Вам должно быть очень трудно управляться без него на руднике. Ну, ещё бы! Но, говорят, он поправляется с удивительной быстротой? Он мой самый старый товарищ в Объединении. Надеюсь, мы скоро увидим его там. Передайте ему от меня горячий привет!
— Благодарю. — С отрывистым кивком Артур двинулся к дверям.
— Так вы решительно не хотите кофе?
— Нет.
Артура жалила мысль, что старый лицемер смеётся над ним. Кое-как выбрался он из дома Проберта и вскочил в автомобиль. Медленно, медленно доехал до «Нептуна», вошёл к себе в кабинет и сел к столу. Опустив голову на руки, он со всех сторон обдумывал создавшееся положение. У него рудник на полном ходу, замечательно оборудованный и работающий с полной нагрузкой, благодаря выгодному контракту. Он готов платить своим рабочим так, как следует. Предложение Проберта насчёт заработной платы — просто издевательство. С замирающим сердцем Артур схватил карандаш и стал подсчитывать. Да. Если перевести это на прожиточный минимум, то выйдет, что Проберт снова установит довоенную заработную плату: меньше одного фунта в неделю. Тогда, например, рабочий у насоса будет получать шестнадцать шиллингов и девять пенсов в неделю, проработав пять смен. Шестнадцать шиллингов и девять пенсов — и на это кормить, семью, одеваться, платить за квартиру! Да нет, было бы безумием рассчитывать, что рабочие пойдут на это. Это не предложение, а просто вызов на дальнейшую борьбу. А он, Артур, прикован к Объединению шахтовладельцев. Порвать с ними и думать нечего, это означает финансовое самоубийство. Пришлось бы закрыть рудник, лишить людей работы, пожертвовать контрактом… Скрытая в этом мрачная ирония вызвала у него желание засмеяться.
В эту минуту в кабинет вошёл Армстронг. Артур с нервной стремительностью обратился к нему:
— Армстронг, я хочу, чтобы вы тотчас же поставили людей сверхурочно на выемку коксующегося угля. Выбирайте возможно больше и вывозите наверх, на площадку. Понимаете? Сколько можно! Примите все меры, пошлите туда всех людей.
— Слушаю, мистер Баррас, — отвечал Армстронг тоном крайнего изумления.
У Артура не хватало духу объяснить Армстронгу, в чём дело. Он сделал ещё несколько вычислений у себя в блокноте, потом швырнул на стол карандаш и уставился куда-то в пространство.
Было это 16 февраля.
А на следующий день состоялось собрание Объединения. После него всем окружным шахтовладельцам был разослан секретный циркуляр, осторожно предупреждавший о предстоящем локауте и требовавший, чтобы делались запасы угля. Получив этот конфиденциальный документ, Артур горько усмехнулся. Возможно ли за какие-нибудь шесть недель выполнить четырёхмесячную норму добычи!
24 марта вошёл в силу закон о прекращении государственного регулирования угольной промышленности. Артур предупредил своих рабочих о расторжении трудовых договоров с ними. И 31 марта, когда его обязательства перед фирмой «Моусон и Гоулен» были выполнены ещё только наполовину, работа на руднике прекратилась.
День был дождливый. После полудня, когда Артур стоял в конторе, уныло наблюдая, как последние вагонетки выходили из шахты под проливным дождём, дверь отворилась, и совершенно неожиданно вошёл Том Геддон. В этом безмолвном появлении Геддона было что-то почти зловещее.
Мрачный, грязный, он стоял, прислонясь спиной к закрытой двери, глядя в упор на Артура, и его массивные плечи слегка горбились, словно под бременем предстоящего локаута. Он промолвил:
— Мне надо сказать вам несколько слов. — Он сделал паузу. — Вы послали предупреждение всем, кто работает в этой шахте.
— Так что же? — с усилием ответил Артур. — Я сделал то, что делают все.
Геддон засмеялся — отрывисто, с горьким сарказмом.
— Вы на особом положении. Ваши копи самые сырые во всём районе, а вы намерены снизить плату своим десятникам по безопасности и рабочим насосного отделения.
Силясь сохранить самообладание, Артур сказал:
— Мне самому это слишком неприятно, чтобы спорить с вами, Геддон. Но вы знаете, что мои обязательства вынуждают меня снизить плату рабочим всех специальностей.
— Захотели второго затопления? — спросил Геддон, странно вибрируя голосом.
Стойкость Артура уже почти исчезла. Но он считал, что осуждать его не за что. Он не потерпит грубостей от Геддона. В приливе нервного возмущения, он сказал:
— Десятники по безопасности будут продолжать работу.
— Да неужели? — фыркнул Геддон. Он помолчал, затем проскрежетал, злобно подчёркивая слова:
— Попрошу вас запомнить, что они продолжают работу только по моему приказу. Если бы не я и не те, кто стоит за мной, то ваш проклятый рудник был бы затоплен в двадцать четыре часа. Понимаете — затоплен и разрушен! Шахтёры, которых вы пытаетесь довести до голодной смерти, продолжают работать у насосов для того, чтобы вы жирели на лёгком хлебе в своей проклятой гостиной! Вот вы над чем поразмыслите и поймите, чем это пахнет!
Неожиданно, резким движением, словно не доверяя больше своей выдержке, Геддон круто повернулся и вышел из комнаты, хлопнув дверью. Артур сел к столу. Сидел долго, пока сумерки не прокрались в контору и с рудника ушли все, кроме десятников по безопасности. Тогда только он поднялся и молча пошёл домой.
Локаут начался. Тянулся долгие, унылые недели. После того, как Артур обеспечил безопасность рудника, оставалось только стоять в стороне и наблюдать борьбу рабочих с призраком нужды. День за днём Артур с тяжёлым сердцем отмечал пределы, до которых доходила эта неравная борьба, — втянутые щеки у мужчин, женщин, даже у детей, уныние на всех лицах, улицы без смеха, без детских игр. Сердце его сжималось в холодной муке. Возможна ли такая жестокость человека к человеку? Сначала — война во имя всеобщего разоружения, ради великого и постоянного мира, ради наступления новой славной эры. А теперь это. Получай свои жалкие гроши, раб, и трудись в преисподней, в поту, в грязи, в опасности, да, бери их — или умирай с голоду. На Инкерманской Террасе умерла в родах женщина, и доктор Скотт, прижатый к стене следователем, употребил слово, которое в официальном протоколе было приведено в смягчённом виде: «смерть от недостаточного питания». Маргарин и хлеб; хлеб и маргарин; а иногда ни того, ни другого. Вот и расти крепкого сына во славу Империи!
Такие смутные мысли жгли мозг Артура. Он не мог, не хотел мириться с этим. К концу первого месяца он организовал в городе питательные пункты для раздачи супа, частную благотворительную помощь, для облегчения страшной нужды на Террасах. Его старания встречались не с благодарностью, а с ненавистью. И он не осуждал за это рабочих. Их озлобление было ему понятно. С острой болью Артур сознавал, что не умеет расположить в свою пользу общественное мнение, не обладает ни способностью производить выгодное впечатление, ни подкупающей наружностью. В «Нептуне» рабочие с самого начала не доверяли ему, а теперь у входа в открытый им питательный пункт были нацарапаны слова: «К чёрту святош!».
Стёртая со стены, эта (или какая-нибудь другая, ещё менее лестная) фраза ночью писалась заново мелом, и на следующее утро глаза Артура снова встречали её. Враждебнее других относилась к нему группа рабочих помоложе, предводительствуемая Джеком Риди и Ча Лимингом; в ней было много людей, братья и отцы которых погибли во время катастрофы в «Нептуне». И теперь, по непонятной Артуру причине, их ненависть перешла на него.
А жуткая комедия все длилась и длилась. Со странным отвращением прочёл Артур о том, что формируется «Защитный отряд», целая армия из восьмидесяти тысяч человек, в полном вооружении и обмундировании. «Защитный отряд!» От чего же он должен защищать?
В мае на предприятиях компании Объединённых угольных копей начались беспорядки, и в район были посланы войска. Появилось множество королевских воззваний, и мистер Проберт отбыл со всем семейством на заслуженный и в высшей степени приятный отдых в Борнмаус.
Артур же оставался в Слискэйле весь апрель, и май, и июнь. В июне начали приходить открытки, анонимные открытки с детски глупой, оскорбительной клеветой и даже непристойностями. Каждый день непременно приходила такая открытка, написанная расползающимися во все стороны буквами, как будто несформировавшимся ещё почерком, который Артур сперва считал нарочно изменённым. Вначале он не обращал внимания на эти открытки, но мало-помалу они начали причинять ему боль. Кто это с такой злобой преследует его? Он никак не мог догадаться. Но вот к концу месяца виновник был обнаружен, застигнут в тот момент, когда он передавал только что нацарапанную открытку одному из посыльных, приходивших в усадьбу. Это был Баррас.
Ещё нестерпимее было постоянное наблюдение старика, который неотступно следил и следил за ним, отмечал всякий его уход и приход, злобно радовался его унынию, торжествовал при каждом явном признаке неблагополучия. Как удар плети, падал на Артра этот выслеживающий взгляд налитых кровью старческих глаз, подтачивая его энергию, опустошая душу.
Первого июля смертельное изнеможение рабочих привело борьбу к концу. Рабочие смирились, были побеждены, уничтожены. Но Артур от этого ничего не выиграл. Невыполнение договора с Гоуленом повлекло за собой большие убытки. Всё же, когда он увидел снова, как люди медленным и безмолвным потоком шли через двор к шахте, как снова вращались колеса над копром, — он стряхнул с себя уныние. Что же, несчастья в жизни неизбежны. И в этом несчастье он не был виноват. Он не сдастся. Нет, с этой минуты он начнёт сначала.
VIII
Однажды, в воскресенье, летом 1925 года, Дэвид, возвращаясь с послеобеденной прогулки по дюнам, встретил в восточной части Лам-стрит Энни и маленького сына.
Увидев Дэвида, Сэмми с радостным криком бросился к нему (он обожал Дэвида) и пропел:
— А у меня в субботу начинаются каникулы! Хорошо, правда?
— Ну, ещё бы, Сэмми, старина! — улыбнулся ему Дэвид, подумав в то же время, что Сэмми сильно вытянулся и явно нуждается в отдыхе. Сэмми минуло уже восемь лет, у него было бледное лицо, шишковатый лоб и весёлые синие глаза, исчезавшие в щёлочках всякий раз, как он засмеётся, — совершенно так же, как когда-то у его отца. По случаю воскресной прогулки с матерью он был одет очень опрятно и мило, в костюм, сшитый Энни из серой шерстяной материи, купленной на распродаже остатков у Бэйтса. Сэмми рос быстро, и его башмаки, купленные не столько для украшения, сколько для того, чтобы не промокали ноги, казались огромными на торчавших из них длинных худых ножонках.
— У вас будет немало хлопот, Энни, — обратился Дэвид к матери Сэмми, которая неторопливо подошла к ним. — Знаю я эти каникулы!
— Я сердита на Сэмми, — промолвила Энни совсем не сердитым голосом. — Вздумал залезть на ворота в Слус-Дине и разорвал свой новый целлюлоидовый воротничок!
— Это из-за желудей, — серьёзно пояснил Сэмми. — Понимаешь, Дэви, мне хотелось набрать желудей.
— Не Дэви, а «дядя Дэвид»! — с упрёком поправила его Энни, — как тебе не стыдно, Сэмми!
— Какие пустяки, Энни, голубушка, — сказал Дэвид. — Ведь мы с ним старые друзья. Правда, Сэмми?
— Правда, — широко улыбнулся Сэмми. Улыбнулся снова и Дэвид. Но, взглянув на Энни, он перестал улыбаться. Энни, видимо, совсем замучила жара. Под глазами у неё были тёмные круги, и она была так же бледна, как Сэмми, у которого, как у его отца, бледность кожи была природная. Энни держалась рукой за стену, у которой стояла, слегка прислонясь к ней. Дэвид знал, что Энни жилось всё время очень трудно. Ревматизм теперь окончательно превратил старого Мэйсера в калеку. Пэг не имел постоянной работы в «Нептуне», а Энни к тому же нужно было заботиться о Сэмми. Энни ходила на подённую работу — стирать и убирать, — чтобы сводить концы с концами. Дэвид десятки раз предлагал ей помощь, но Энни и слышать не хотела о деньгах, она была очень независима. Дэвид спросил вдруг под влиянием внезапной мысли:
— А, кстати, вы-то сами когда последний раз отдыхали, Энни?
Её кроткие глаза немного расширились от удивления.
— У меня бывали каникулы, когда я училась в школе, — сказала она. — Ну вот, так же, как теперь у Сэмми.
Таково было представление Энни об отдыхе, — ни о чём ином она и не слыхивала. Она не знала ничего о перемене обстановки и воздуха, о белых эспланадах, весёлых пляжах, о музыке, мешавшейся с шумом волн. От трогательной наивности её ответа у Дэвида перехватило горло. У него возникло быстрое и совсем неожиданное решение. Он сказал, как бы между прочим:
— А почему бы вам с Сэмми не прокатиться на недельку в Витли-Бэй?
Энни стояла неподвижно, устремив глаза на горячую от солнца мостовую. Сэмми испустил радостный вопль, впав затем в состояние священного трепета.
— Витли-Бэй! — повторил он. — Честное слово, мне бы хотелось туда поехать!
Дэвид не сводил глаз с Энни.
— Гарри Нэджент написал мне и предложил встретиться с ним там двадцать шестого… А я решил поехать на неделю раньше и отдохнуть там, — солгал он.
Энни по-прежнему стояла, не двигаясь, глядя на мостовую, и была ещё бледнее прежнего.
— О нет, Дэвид, — возразила она. — Я этому не верю.
— Ну, мама!.. — умоляюще воскликнул Сэмми.
— Вам не мешает передохнуть, Энни, да и Сэмми тоже.
— Сегодня, действительно, жарковато, — согласилась она. Перспектива провести с Сэмми неделю в Витли-Бэй была ошеломительна, но в голове у Энни толпились мысли о разных препятствиях к этому. О, этих препятствий было с полсотни, не меньше: ей не во что одеться, она «осрамит» Дэвида, некому будет присматривать за отцом и домом, Пэг может запить, если его предоставить самому себе. Тут её осенила блестящая идея. Она воскликнула: «Возьмите с собой Сэмми».
Но Дэвид свирепо возразил:
— Сэмми шагу не сделает без своей мамаши!
— Ну, мама!.. — снова прокричал Сэмми, и в его бледном личике было предостерегающее отчаяние.
Наступило молчание, и потом Энни подняла глаза и улыбнулась Дэвиду своей тихой улыбкой.
— Ну, хорошо, Дэвид, — сказала она. — Раз вы так добры, что хотите взять нас с собой…
Вопрос был решён. Дэвид почувствовал вдруг неожиданно-глубокое удовлетворение. В нём словно что-то внезапно разгорелось ярким пламенем. Он смотрел, как Энни и мальчик шли по направлению к Кэй-стрит, и Сэмми в своих слишком больших башмаках и лопнувшем воротничке прыгал подле матери, болтая, вероятно, о Витли-Бэй. Потом Дэвид направился домой по Лам-Лэйн. Теперь на дорожке, которая вела к его дому, не видно было больше сорной травы, садик у дома был приведён, наконец, в полный порядок, и по белым шнуркам на стене вились выращенные Мартой ярко-жёлтые настурции. Крылечко перед дверью было добела вычищено и обмазано трубочной глиной, а занавески на окнах украсились целыми двенадцатью дюймами чудеснейших фестонов, связанных так, как умели вязать только руки Марты. Во всех лучших домах шахтёров висели такие занавески с вязаными кружевами, — признак благосостояния хозяев, — но во всём Слискэйле не найти было кружев красивее этих.
Дэвид повесил в передней шляпу и прошёл в кухню, где уже возилась Марта, приготовляя ему кресс-салат и чай.
Марта постоянно что-нибудь делала для него: в её трезвой душе жила нечто вроде азарта гордой своим домом хозяйки. В кухне была такая чистота, что по местному выражению, «можно было бы пить чай прямо с пола». Деревянные части мебели так и блестели, посуда на поставце сверкала, священная семейная реликвия, красивые мраморные часы, полученные отцом Марты как приз за отличную игру в шары и перекочевавшие сюда вместе с Мартой из дома на Инкерманской Террасе, который она оставила навсегда, важно тикали на высоком камине. В доме царила мирная воскресная тишина.
Дэвид внимательно посмотрел на мать. Спросил:
— Почему бы и тебе не съездить на недельку в Витли-Бэй, мама? Я еду туда девятнадцатого.
Марта, не оборачиваясь, продолжала тщательно исследовать листья салата: она не могла допустить, чтобы на латуке или салате оставалось хоть единое пятнышко.
Когда Дэвид уже начал думать, что она не слышала его слов, она вдруг отозвалась:
— А чего я там не видела, в Витли-Бэй?
— Я думаю, тебе это доставит удовольствие, мама. Там будет и Энни с мальчиком. — Голос его звучал просительно. — Право, поедем, мама!
Она все стояла спиной к нему и с минуту не отвечала. Но, наконец, сказала беззвучно:
— Нет. Мне и здесь хорошо! — И когда повернулась к Дэвиду с тарелкой салата в руках, на лице её было выражение застывшей суровости.
Дэвид знал, что убеждать её бесполезно. Усевшись на диван под окном, он взял последний номер «Независимого рабочего». На первой странице была напечатана его очередная статья, из серии, которую он помещал весь последний год, а на средней странице приведена полностью, слово в слово, речь, с которой он выступал во вторник в Сегхилле. Он не стал читать ни той, ни другой.
Дэвиду минуло уже тридцать пять лет. Последние четыре года он работал, как негр, разъезжая по району в качестве агитатора и организатора и не щадя сил. Он довёл в Эджели число членов союза до четырёх тысяч с лишним. О нём говорили как о мужественном, стойком и способном человеке. «Энвильская Пресса» выпустила три его монографии, а за газету «Государство и копи» он получил Русселевскую медаль. Медаль затерялась где-то наверху, вероятно, завалилась за комод.
Дэвида на миг охватила грусть: сегодня днём, там внизу, среди дюн, он слышал пение жаворонка, и это напомнило ему о мальчике, часто приходившем сюда почти двадцать лет назад. Потом мысли его перешли на Дженни. Где она? Милая Дженни, — несмотря ни на что, он всё ещё любил её, и скучал, и думал о ней. И мысль о ней, пробившись сквозь впечатления солнечного дня и песни жаворонка, опечалила его. Встреча с Энни и Сэмом, правда, привела его в хорошее настроение, но сейчас ему снова взгрустнулось. Может быть, в этом виновата мать, её непреклонность. Не бесплодно ли стремиться изменить пути масс, когда душа каждого отдельного человека остаётся скрытой, и недоступной, и неизменной? Вот мать: она неумолима, ничего не прощает.
После чая его настроение улучшилось, — салат, приготовленный неумолимой Мартой, был очень хорош, — и он сел писать письмо Гарри. Дэджен, и Беббингтон, и Гарри — все в этом году снова прошли на выборах и остались в парламенте. Беббингтона провести было нелегко: ходили сплетни в связи с процессом о разводе сэра Питера Аутрема, и о них вспомнили, когда была выставлена кандидатура Беббингтона, но дело это замяли, и Беббингтону удалось пройти.
Дэвид написал Гарри длинное письмо. Потом взял книгу Эриха Флитнера «Опыт государственного правления». Последнее время он зачитывался Флитнером и Максом Зерингом, в особенности его книгой «Атака на общество». Но сегодня Зеринг мало занимал его. Он всё время думал о другой атаке — предстоящей атаке на Витли-Бэй — и решил, что будет ужасно весело учить Сэмми плавать. А сливочное мороженое! Как бы не забыть о нём! Ведь очень может быть, что Энни питает тайную слабость к сливочному мороженому. Мороженое там настоящее итальянское, просто объеденье. Неужели Энни останется равнодушна, устоит перед такой прелестью? Он откинулся назад и громко засмеялся.
Все десять дней до отъезда у него не выходило из головы и Витли-Бэй, и плавание, и Энни, и Сэмми. Утром 19 мая он с настоящим волнением приехал на Центральный вокзал в Тайнкасл, где они с Энни уговорились встретиться. В последнюю минуту его задержали в суде, где разбиралось дело о выплате какой-то компенсации рабочим, и он поздно примчался к билетной кассе, где Энни и Сэмми уже дожидались его.
— А я боялся, что опоздаю, — воскликнул он, улыбаясь, запыхавшись и подумав про себя, что хорошо быть ещё молодым, способным радостно волноваться и бежать, что есть духу.
— Времени у нас ещё много, — сказала Энни со свойственной ей положительностью.
Сэмми не говорил ничего — ему наказали не болтать, — но сияющие синие глаза на великолепно вымытом лице выражали целую гамму чувств.
Они сели в поезд, идущий в Витли-Бэй. Дэвид нёс чемоданы. Энни это не понравилось, она хотела сама нести свой (вернее, чемодан, взятый ею на время у Пэга), потому что он был тяжёлый и слишком потрёпанный: неудобно, чтобы Дэвида видели с таким чемоданом. У Энни был такой расстроенный вид, словно она находила это верхом неприличия, а между тем она сама часто таскала корзину с рыбой в три раза тяжелее. Впрочем, протестовать она не посмела. Они вошли в своё купе, раздался свисток, и поезд тронулся.
Сэмми уселся в углу, рядом с Дэвидом, а Энни — напротив. Когда поезд, миновав предместья, помчался среди полей, Сэмми пришёл в величайший восторг и, забыв, что дал клятву молчать, щедро делился впечатлениями с Дэвидом.
— Посмотри какой паровоз! А вагоны, а кран! — кричал он. — Ох, смотри, какая большая труба! Никогда ещё я не видел такой большой трубы!
Труба вызвала серьёзный и увлекательный разговор о тех, кто чинит трубы, и о том, как восхитительно, должно быть, стоять на верхушке трубы («на такой высоте!»), где между тобой и землёй — двести футов пустого пространства!
— Уж не хочешь ли ты стать ремонтным рабочим, когда вырастешь, Сэмми? — спросил Дэвид с улыбкой в сторону Энни.
Сэмми покачал головой.
— Нет, — сказал он как-то сдержанно. — Я буду тем же, чем мой папа.
— Углекопом? — спросил Дэвид.
— Да, вот кем я хочу быть, — твёрдо заявил Сэмми. У него был при этом такой важный вид, что Дэвид не мог удержаться от смеха.
— У тебя впереди много времени, можешь ещё и передумать, — заметил он.
Путешествие было приятное, но недолгое, они очень скоро приехали в Витли-Бэй. Дэвид снял комнаты на Террент-стрит, тихой улице, которая начинается от бульвара, вблизи гостиницы «Веверлей». Комнаты ему рекомендовал Дикки, секретарь местной профорганизации, сказав, что у хозяйки, миссис Лесли, часто останавливаются делегаты Союза во время областных съездов. Миссис Лесли была вдовой врача, погибшего в Хедлингтоне во время несчастного случая в копях, лет двадцать тому назад. Один из крепильщиков застрял в шахте под обвалившейся кровлей, так как его размозжённая рука оказалась зажатой между двух каменных обломков, и её не могли освободить. Доктор Лесли спустился в шахту, чтобы ампутировать руку и таким образом дать возможность извлечь рабочего из-под обвала. Он уже почти закончил операцию, геройски им проделанную над таким же героем-крепильщиком, который перенёс её без наркоза, лёжа на животе на угле, в грязи и крови, под придавившим его обломком, как вдруг неожиданно обвалилась вся кровля и погребла под собой и доктора, и рабочего. Теперь об этом случае уже все позабыли. Но из-за этого обвала кровли пришлось миссис Лесли сдавать меблированные комнаты жильцам в убогом переулке, вдоль которого тянулся ряд красных кирпичных домиков, каждый с палисадником (площадью в четыре квадратных ярда), с тюлевыми занавесками, с зеркалом над камином и многострадальным фортепиано.
Миссис Лесли была высокая брюнетка со сдержанными манерами. Она не была ни комична, ни сварлива; в ней не было ничего того, что обычно связывается с традиционным представлением о квартирной хозяйке на курорте. Она спокойно поздоровалась с Дэвидом, Энни и Сэмми и проводила их в комнаты. Но при этом миссис Лесли неожиданно совершила неловкость. Она обратилась к Энни со словами:
— Мне думается, что вам и вашему супругу лучше будет занять большую первую комнату, а мальчика поместить в той, что поменьше.
Энни не покраснела, скорее даже, пожалуй, побледнела. И без малейшего замешательства ответила:
— Это не муж мой, а деверь, миссис Лесли. Мой муж убит на войне.
Тут покраснела уже миссис Лесли, покраснела мучительно, до корней волос, как краснеют сдержанные и скромные женщины.
— Как глупо с моей стороны… Я могла бы понять это из вашего письма.
Таким образом, Энни и Сэмми поселились в первой комнате, а Дэвид — в маленькой комнатке позади. Но миссис Лесли почему-то казалось, что она своим замечанием больно задела Энни, и она изо всех сил старалась угождать ей. Очень скоро миссис Лесли и Энни стали настоящими друзьями.
Каникулы проходили хорошо. Сэмми вносил в них большое оживление. Он, как электрическая игла, заряжал Дэвида энергией, хотя Дэвид в этом и не нуждался — он в обществе Сэмми веселился не меньше его самого. Дни стояли тёплые, а свежий морской ветерок, который постоянно дует в Витли-Бэй, не давал теплу перейти в знойную духоту. Каждое утро они купались и играли на песке в французский крикет. Они невероятно объедались мороженым и фруктами и делали прогулки пешком в Каллеркотс, заходя в забавный старомодный ресторанчик, где старуха-хозяйка подавала им крабов. Дэвид испытывал тайные угрызения совести, опасаясь, не вредны ли крабы для желудка Сэмми, но Сэмми любил их, и оба с виноватым видом шмыгали в маленькую столовую старухина домика, состоявшего всего из двух комнат, где стоял запах смолы и рыбьих сетей. Здесь они усаживались на волосяную кушетку и ели свежего краба прямо из жёсткой скорлупы, а старуха-хозяйка, посасывая свою глиняную трубку, смотрела, как они ели, и называла Сэмми «миленький».
Крабы были замечательно вкусны. Так вкусны, что они вряд ли могли причинить Сэмми какой-нибудь вред.
На обратном пути Сэмми повисал на руке Дэвида, и так они шли домой вдоль бульвара. Тут наступало время вопросов. Сэмми разрешалось спрашивать о чём угодно, и он, подпрыгивая рядом с Дэвидом, попросту бомбардировал того вопросами. Дэвид то, что знал, объяснял правильно, а, если не знал чего-нибудь, то фантазировал. Но Сэмми всегда угадывал, где начинаются «выдумки». Он поглядывал снизу вверх на Дэвида искрящимися щёлочками глаз и заливался смехом.
— Э, дядя Дэвид, ты уже начинаешь выдумывать? — Но эти выдумки нравились Сэмми даже больше, чем правдивые ответы.
Они предпринимали вдвоём много таких чудесных экскурсий. Энни, словно понимая, что им нравится быть вдвоём, держалась больше в сторонке. Она всю жизнь привыкла стушёвываться, и когда Дэвид и Сэмми звали её гулять, у неё всегда оказывалось какое-нибудь дело: то надо идти за покупками, то что-нибудь починить, то она приглашена на чашку чаю к миссис Лесли. Энни при участии миссис Лесли постоянно изобретала новые варианты меню и старалась угадать, что любит Дэвид. Благодарность Энни не знала границ, но ещё безграничнее была её боязнь показаться Дэвиду навязчивой, и в конце концов между ними дело дошло до объяснения.
В четверг после полудня Дэвид пришёл с пляжа и на лестнице встретил Энни, которая шла наверх: на плече у неё висели его сложенные серые фланелевые брюки, — она только что гладила их на кухне, попросив утюг у миссис Лесли. Дэвид, увидев это, вдруг рассвирепел.
— О боже мой, Энни, и чего ради вам вздумалось их гладить! Торчать дома в такую чудную погоду! Почему вы не пошли на берег с Сэмми и со мной?
Энни потупила глаза. Она злилась на себя за то, что дала поймать себя с поличным. Она сказала, словно извиняясь:
— Я приду попозже, Дэвид.
— Попозже! — кипятился он. — Вечно от вас только и слышишь: «попозже», или «через минутку», или «вот, когда я поговорю с миссис Лесли»! Что же, вы так и не хотите хоть сколько-нибудь использовать свой отдых? А как вы полагаете, для чего я привёз вас сюда?
— Я думала, для того, чтобы заботиться о вас и Сэмми.
— Какая ерунда! Я хочу, чтобы вы хорошо отдохнули, гуляли и веселились, чтобы вы бывали всегда с нами, Энни.
— Ну, хорошо, — сказала она с лёгкой улыбкой, — если я вам не наскучу… А я думала, что вы не хотите, чтобы я вам мешала.
Она надела шляпу и пошла с Дэвидом на пляж, и они сидели втроём на мягком песке и были счастливы. Время от времени Дэвид поглядывал на Энни, которая сидела с откинутой назад головой и закрытыми глазами, подставляя лицо яркому солнцу. Энни была для него загадкой. Славная она, всегда была славная девушка: тихая, скромная, честная и мужественная. В Энни не заметно женского кокетства. А между тем у неё красивая статная фигура, красивые руки и ноги, красивая, тугая грудь, прекрасный изгиб шеи. Её спокойное лицо, в эту минуту обращённое к солнцу, по-настоящему красиво — серьёзной, немного меланхолической красотой. Да, несмотря на то, что она совершенно не обращает внимания на свою наружность, она обладает почти классической красотой, которой гордилась бы любая женщина на её месте. А между тем Энни совсем не тщеславна, вот что странно, — она упрямо независима, но нет в ней ни суетности, ни самомнения. У неё так мало самомнения, что она боится ему «наскучить», боится помешать. Дэвида удивляло, что Энни так благоговеет перед ним, никогда он этого за ней не замечал раньше. А теперь, уже хотя бы по все возраставшей почтительности к нему миссис Лесли (явное влияние Энни!), он чувствовал, что Энни почти боится его. И, лёжа подле неё на песке, в то время как Сэмми возился со своим ведёрком у воды, он вдруг приподнялся на локте и сказал:
— Что такое за последнее время встало между нами, Энни? Ведь мы когда-то были наилучшими друзьями.
Все ещё жмуря глаза от солнца, она отвечала:
— У меня нет на свете лучшего друга, чем вы, Дэвид.
Он хмуро посмотрел на неё, пропуская сквозь пальцы золотистый песок:
— Хотел бы я знать, что у вас на уме, Энни. Хотел бы трясти вас до тех пор, пока не вытрясу из вас правду. А то вы превратились в какую-то Монну-Лизу. Ей-богу, я, кажется, готов отколотить вас.
— На вашем месте я бы не стала рисковать, — сказала она, улыбаясь своей тихой улыбкой, — я довольно сильная.
— Послушайте, — сказал Дэвид после минутного молчания. — Я знаю, что с вами делать! — Он с комическим гневом смотрел на закрытые глаза Энни. — Сегодня вечером, когда вы уложите Сэмми, я свезу вас в «Луна-парк». Я вас заставлю проделать все сумасшедшие головокружительные и жуткие аттракционы, какие только там имеются. Я вас втисну в самую гущу кек-уока, покатаю на электрическом моторе и американских горах. И когда вы будете вертеться в воздухе со скоростью восьмидесяти миль в час, я хорошенько погляжу на вас и увижу, жива ли ещё в вас прежняя Энни.
— Я бы хотела покататься на американских горах, — заметила она все с той же весёлой, обескураживающей невозмутимостью. — Но это стоит дорого, да?
Дэвид упал на песок и захохотал.
— Энни, Энни, вы неподражаемы! Мы покатаемся на американских горах, хотя бы это стоило миллион и грозило нам верной смертью!
И они отправились. Ничего не подозревавший Сэмми был ублаготворён мятными конфетами и уложен раньше обычного, а Дэвид с Энни пошли в «Луна-парк» в Тайнмаус. Ветер улёгся, и наступил тихий, ласковый вечер. Дэвиду почему-то неожиданно ярко вспомнились вечера, которые они с Дженни проводили в Каллеркотсе в их медовый месяц. И когда он и Энни проходили мимо Каллеркотса, ему захотелось поговорить о Дженни. Он сказал:
— Вы знаете, что я когда-то приезжал сюда с Дженни?
— Да, как же, знаю, — ответила Энни, невольно бросив на него странный взгляд.
— Теперь это кажется таким далёким…
— А между тем прошло не так много времени.
Они помолчали. Потом Дэвид, погружённый в свои мысли, внезапно охваченный нежностью к Дженни, заговорил снова:
— Знаете, Энни, я очень скучаю по Дженни. Иногда мне её ужасно недостаёт. Я всё ещё не перестал надеяться, что она вернётся ко мне.
Опять наступило молчание, и длилось оно долго, потом Энни отозвалась:
— Я тоже надеюсь на это, Дэвид. Я всегда знала, что вы к ней крепко привязаны.
Остальной путь они прошли молча, и когда пришли в «Луна-парк», то почти казалось, что вечер будет неудачен, так как Энни была не только молчалива, но неизвестно почему казалась подавленной. Но Дэвид твёрдо решил расшевелить её и вывести из этой беспричинной меланхолии. Стряхнув с себя своё собственное скверное настроение, он попросту из кожи лез: водил Энни повсюду, начал с залы кривых зеркал, а отсюда перешёл к чёртову колесу. Когда они сорвались вниз, оба на одну циновку, Энни улыбнулась дрожащей улыбкой.
— Вот, это уж лучше! — сказал одобрительно Дэвид и потащил её к американским горам.
Там было ещё интереснее. Они мчались в вагончиках по рельсам, стремительно меняя направление, проваливаясь в какие-то мрачные туннели подземного царства, и у Энни просто дух захватывало. Но больше всего им понравились гигантские шаги. Они набрели на них около девяти часов и качались, взлетали и ныряли вниз с головокружительных высот до тех пор, пока весь «Луна-парк» не завертелся перед ними ослепляющей радугой. Ничего не могло быть увлекательнее гигантских шагов, ничто на небесах, в аду, в чистилище и всех других углах вселенной. На гигантских шагах вы поднимались на невероятную высоту, а внизу далеко, сияющей панорамой огней рассыпалась вся площадь парка. Вы взбирались медленно, с коварно-обманчивой медленностью, наслаждались прохладой, тишиной и, чувствуя себя в безопасности, любовались видом. Вы, попросту говоря, ползли наверх. А затем, пока вы все ещё спокойно любовались панорамой внизу, тележка раскачивалась на краю и совершенно неожиданно летела стремглав вниз, в бездну. Вы падали все ниже, ниже, в неведомую, вопиющую тьму, у вас душа уходила в пятки, вы растворялись, умирали и вновь рождались во время этого, жуткого и восхитительного полёта. Но одним полётом дело не ограничивалось: тележка взлетела на новую вершину и снова падала вместе с вами все ниже, ниже и ниже. И вы умирали и воскресали всякий раз снова.
Дэвид помог Энни выйти из тележки. Она стояла, пошатываясь, держась за его плечо, щёки её горели, шляпка съехала набок, а в глазах было такое выражение, словно ей было приятно держаться за плечо Дэвида.
— О Дэви, — выговорила она, задыхаясь, — никогда больше не катайте меня на этой штуке! — И засмеялась. Она все смеялась и смеялась, неслышно, про себя. Потом снова ахнула: — Нет, как это было чудесно!
Дэвид с улыбкой смотрел на неё сверху вниз.
— Оно-таки заставило вас посмеяться, — сказал он. — А я только того и хотел.
Они слонялись по «Луна-парку», как добрые товарищи, с живым интересом наблюдая все. Вокруг музыка лилась каскадами, орали разносчики, предлагая свой товар, пылали огни, кружилась толпа. Здесь были всё простые люди, весёлые бедняки. Углекопы из Тайн-сайда, клепальщики из Шипхеда, литейщики и пудлинговщики из Ерроу, каменотёсы из Сегхилля, и Хедлингтона, и Эджели. Шапка на затылке, на шее шарф, концы которого развеваются по воздуху, за ухом папироса. С ними были их подруги, раскрасневшиеся, весёлые, лакомившиеся всякой всячиной из бумажных мешочков. Когда мешочки пустели, их надували и ударяли по ним кулаком, так что они с треском лопались. Пускали в ход и хлопушки, которые разрывались, пугая прохожих. То был праздник скромных, простых, незаметных в мире людей. И вдруг Дэвид сказал Энни:
— Вот мир, которому я принадлежу, Энни. Вот мои товарищи. И среди них я чувствую себя счастливым.
Но Энни не хотела согласиться с этим. Она энергично покачала головой.
— Вы пойдёте далеко, Дэвид, — возразила она с обычной своей спокойной прямолинейностью. — Все так говорят. На будущих выборах вы пройдёте в парламент.
— Кто это говорит?
— Да все ребята на «Нептуне». Мне Пэг рассказывал. Они говорят, что вы для них кое-что сделаете.
— Да, если сумею, — сказал он с глубоким, долгим вздохом. Когда они берегом возвращались домой, на Террент-стрит, большая луна выплыла из моря и глядела на них. Шум и огни «Луна-парка» остались позади. Дэвид рассказывал Энни, что он думает делать. Он едва помнил о присутствии Энни, шедшей рядом с ним своей ровной, неторопливой походкой, — она говорила так мало и так умела слушать! — но он излил перед ней все чаяния своей души. Он не мечтает ни о каких личных успехах. Ему ничего не нужно. Он хочет лишь справедливости к шахтёрам, к людям его класса, — класса, который так долго и так жестоко угнетали.
— Справедливости и безопасности, Энни, — сказал он тихо. — Горная промышленность отличается от всех других. Она нуждается в национализации. От этого зависит жизнь рабочих. До тех пор пока будут частные хозяева, которые гонятся за большой прибылью, жизнь рабочих не будет в безопасности. И будут происходить такие несчастья, как в «Нептуне».
Они молчали всё время, пока шли по Террент-стрит. Наконец Дэвид, уже другим тоном, спросил:
— Я вам не надоел своей трескотнёй?
— Нет, — возразила Энни. — Это вовсе не трескотня. Это все очень важно…
— Я хочу вас познакомить с Гарри Нэджентом, когда он завтра приедет, — сказал Дэвид. — Вот Гарри — тот действительно умеет убеждать людей. Он вам понравится, Энни.
Энни торопливо покачала головой.
— О нет! Я не хочу с ним знакомиться.
— Да отчего же? — спросил Дэвид с удивлением.
— Так, просто не хочется, — объявила Энни решительно, с неожиданной твёрдостью.
Дэвид был безотчётно обижен. Ему было больно от этой непонятной сдержанности Энни после его дружеского участия, после попыток развлечь её. Он перестал говорить об этом и сразу замкнулся в себе. Когда они вернулись домой, он отклонил предложение Энни поужинать, простился с ней и ушёл к себе в комнату.
На следующий день приехал Гарри Нэджент. Гарри любил Витли-Бэй. Он клятвенно уверял, что нигде в мире нет такого чудного воздуха, как в Витли-Бэй. Всякий раз, как ему удавалось урвать свободный день, он приезжал сюда глотнуть этого удивительного воздуха.
Он остановился в гостинице «Веверлей», и Дэвид встретился с ним там в три часа.
Несмотря на ранний час, они сразу же уселись внизу пить чай. На этом настоял Нэджент. Он был большой любитель чая, выпивал его бесконечное количество, чашка за чашкой, и всегда умудрялся находить предлог для чаепития. А между тем чай был ему вреден, усиливая катар желудка, которым он страдал. Нэджент был человек слабого здоровья. Худая, невзрачная фигура и жёлтое измождённое лицо говорили о том, что его организм не приспособлен к жизни, полной напряжённого труда. Он часто и сильно страдал от разных мелких и весьма прозаических недомоганий, — так, например, он полгода промучился из-за свища. Но он никогда не жаловался, не щадил себя, не поддавался болезни. Он умел так от души, до смешного, наслаждаться мелкими радостями жизни — папиросой, чашкой чаю, свободным днём в Витли-Бэй или прогулкой в Кенингтон. Нэджент был прежде всего человеком с обычными человеческими слабостями. Это выражалось и в улыбке, мягко освещавшей его некрасивое лицо, улыбке, в которой было что-то мальчишеское благодаря редким передним зубам. Как раз в эту минуту он улыбнулся Дэвиду, принимаясь за третью по счёту чашку чаю.
— Что же, теперь, я думаю, можно перейти к делу?
— Да, ведь это ваше правило, — отвечал Дэвид. Нэджент закурил папиросу и, держа её между испачканными табаком пальцами, сказал с неожиданной серьёзностью:
— Вы знаете, Дэвид, что Крис Степльтон болен. И болен он, бедняга, оказывается, серьёзнее, чем мы думали. На прошлой неделе ему сделали операцию в больнице Франкмасонов. Опухоль на внутренних органах… Вы понимаете, что это значит. Я видел его вчера. Он уже без сознания, и конец его близок.
Гарри засмотрелся на горящий кончик своей папиросы. Долго молчал, потом прибавил:
— В будущем месяце в Слискэйле будут дополнительные выборы.
Внезапное и сильное волнение овладело Дэвидом, томительным испугом глянуло из его глаз. Снова наступило молчание.
Нэджент внимательно посмотрел на Дэвида и кивнул головой.
— Всё в порядке, Дэвид, — сказал он. — Я снёсся с местным Исполнительным комитетом… Совершенно ясно, кого они хотят. Ваша кандидатура будет выставлена обычным порядком…
Дэвид не верил. Он смотрел широко раскрытыми глазами на Нэджента, немой, обессиленный волнением. Потом глаза ему застлал какой-то туман, мешая видеть Гарри.
IX
Первый, кого встретил Дэвид по возвращении в Слискэйль, был Джемс Ремедж. В этот понедельник утром Дэвид приехал в Тайнкасл из Витли-Бэй вместе с Энни и Сэмми, проводил их на вокзал и усадил в поезд, шедший в Слискэйль. Затем поспешил в Эджели, где проработал весь день. Было уже семь часов вечера, когда он вышел из здания слискэйльского вокзала и чуть не столкнулся с Ремеджем, который направлялся к киоску за вечерней газетой.
Ремедж круто остановился посреди дороги, и Дэвид по его лицу понял, что новость ему уже известна. В воскресенье ночью Степльтон умер в больнице, и в утреннем выпуске «Тайнкаслского Вестника» появилась уже соответствующая заметка.
— Так, так, — начал Ремедж насмешливо, делая вид, что новость его очень забавляет. — Вы, говорят, намерены баллотироваться в члены парламента?
Со всей язвительной любезностью, на какую он был способен, Дэвид ответил:
— Да, мистер Ремедж, совершенно верно.
— Ха! И вы думаете, что пройдёте?
— Да, надеюсь, — подтвердил Дэвид с убийственным хладнокровием.
Ремедж не пытался больше сохранить насмешливый тон. Его широкое красное лицо ещё больше побагровело. Он сжал руку в кулак и изо всех сил ударил им по ладони другой руки.
— Так не будет же этого, пока я в силах помешать вам! Не будет, клянусь богом! Мы не желаем, чтобы проклятые агитаторы были представителями нашего города!
Дэвид почти с интересом наблюдал искажённую физиономию Ремеджа, на которой выражалась откровенная ненависть. Он вынудил Ремеджа доставлять больнице хорошее мясо, воевал с ним из-за его бойни и антисанитарного доходного дома за Кэй-стрит. Вообще он старался направить Джемса Ремеджа на путь истинный. И Джемс Ремедж за всё это готов был убить его. Не забавно ли?
Он сказал спокойно, без всякой злобы:
— Что же, вы, конечно, будете стоять за своего кандидата.
— Уж в этом будьте уверены! — вспыхнул Ремедж. — Мы вас с треском провалим на выборах, уничтожим вас, сделаем посмешищем всего округа!.. — Он запнулся, ища ещё более сильных выражений, но, не найдя, с невнятным бормотанием повернулся спиной к Дэвиду и в ярости зашагал прочь.
Дэвид, задумавшись, шёл по Фрихолд-стрит. Он знал, что Ремеджа нельзя считать выразителем общего мнения. Но он вполне отдавал себе отчёт, какая предстоит борьба. В Слискэйльском районе рабочая партия довольно уверенно могла рассчитывать на поддержку её кандидата, но Степльтон, представлявший этот район в парламенте последние четыре года, был пожилой человек и человек, поражённый ужасным недугом — раком. На последних выборах, когда у власти оказалось правительство Болдуина, Слискэйль немного оплошал, и кандидат консервативной партии, Лауренс Роско, снизил число голосов Степльтона на тысячу двести. Конечно, и на этот раз будет выставлена кандидатура Роско, а он опасный противник. Молод, красив, богат. Дэвид несколько раз встречал этого долговязого, худого, узкоплечего человека лет тридцати четырёх, с высоким лбом, ослепительно-белыми зубами и странной манерой выпрямлять неожиданно-резким движением несколько сутулую спину. Это был сын Линтона Роско, теперь уже «сэра Линтона» и одного из директоров Тайнкаслских центральных копей. Следуя фамильной традиции, Роско-сын также был адвокатом — и адвокатом с прекрасной практикой — в северо-восточном судебном округе. Благодаря видному положению отца и его собственным способностям, дела так и сыпались на него. У него был полученный в Кембридже значок за отличную игру в крикет, а во время войны он служил в воздушном флоте. Он и сейчас ещё увлекался полётами, имел аттестат пилота и часто в свободные дни летал из Гестона в поместье отца в Морпете. Дэвид видел какой-то тайный смысл в том, что сын человека, с которым они некогда так яростно сражались в суде, теперь выступит его противником на выборах. «Ну, да ничего! — подумал Дэвид с мрачной усмешкой. — Чем они выше летают, тем ниже садятся».
Он пришёл домой. Марта за столом, водрузив на нос очки в стальной оправе (которые она, пренебрегая советом Дэвида обратиться к окулисту, недавно приобрела себе в новом магазине Вульворта), просматривала газету. Обычно Марта не интересовалась вечерней газетой, но сегодня Ханна Брэйс забежала к ней, чтобы рассказать о заметке насчёт выборов, и Марта первый раз в жизни пошла и купила газету. При входе Дэвида она встала с виноватым видом. От него не укрылось, что она поражена, смущена, почти ошеломлена. Но она не хотела, ни за что не хотела поддаваться этому впечатлению. По её властному, угрюмому лицу видно было, что она борется с ним. Заслоняя собой газету, она сказала с упрёком:
— Ты сегодня рано пришёл, я ждала тебя не раньше десяти.
Но Дэвид хотел заставить её высказаться.
— А что ты думаешь об этом, мать?
Она медлила. Наконец, сказала сурово:
— Мне это не по душе, нет.
И пошла за его ужином. Это было всё, что он от неё услышал. За ужином Дэвид, обдумывал всё, что предстояло делать. Ему говорили: «Нужно поднять энергичную кампанию». Но не так-то легко сделать это, когда ты беден. Нэджент относительно денег высказался с грубой откровенностью: достаточно, мол, того, что Союз поддерживает его кандидатуру. Впрочем, Дэвида этот вопрос не пугал. Можно сократить расходы: старый Питер Вильсон, его агент — человек благоразумный. Надо будет нанять один из лёгких грузовиков кооператива и произносить речи больше на открытом воздухе, только заключительное собрание устроить в зале муниципального совета. Решив так, Дэвид улыбнулся Марте, которая в эту минуту подала ему тарелку тушёных слив. Он не любил слив, и мать это знала.
— Сливы! Члену парламента! — пошутил он.
— Рано ещё об этом толковать, — ответила она загадочно.
Список кандидатов был объявлен 24 августа. Их оказалось только два. Предстояло состязание между Дэвидом и Роско, — борьба в открытую. 24 августа была очень скверная погода, дождь лил как из ведра. Как шутливо заметил Роско, это было дурным предзнаменованием для одного из кандидатов. Дэвид надеялся, что не для него. Его чуточку подавляла бьющая через край уверенность Роско в победе. Было ясно, что консервативная партия в три раза сильнее рабочей. Питер Вильсон, мелкий стряпчий в Слискэйле, был такой ничтожной фигурой рядом с агентом Роско, Бэннерманом, джентльменом в визитке, привезённым из Тайнкасла. И помимо всего прочего, дождь, хлеставший весь день, очень мешал ораторствовать с грузовика. Таким образом, Дэвид, остро чувствуя невыгодность своего положения, вынужден был отложить первое выступление. Он пошёл домой переменить промокшие башмаки,
Но на следующий день небо было синее, сияло солнце, и Дэвид душой и телом ринулся в битву. Когда первая смена выходила из «Нептуна», он был уже наготове у ворот, стоял с открытой головой на грузовике, а рядом с ним Гарри Огль, Викс, контролёр от рабочих, и Билль Сноу. В качестве добровольца шофёра впереди восседал Ча Лиминг.
Дэвид произнёс сильную, острую речь, умышленно сократив её, насколько можно. Он понимал, что рабочие голодны, спешат обедать, и не хотел их задержать. Роско, никогда не выходивший из шахты голодным, мог бы это не понять, а он понимал. И речь его имела успех.
Программа Дэвида была проста, скромна, но тем не менее на такую программу можно было крепко опереться. Она гласила: справедливость к шахтёрам! И шахтёры знали, что без национализации рудников им этой справедливости никогда не добиться. Дэвид намерен был бороться за национализацию как единственный выход. Он был вполне подготовлен к борьбе за то, что всю жизнь было для него символом веры.
В конце первой недели Том Геддон приехал из Тайнкасла, чтобы «сказать слово» в пользу Дэвида. Во всех своих речах Дэвид не касался личности второго кандидата, так как и Роско сражался честно, и они не пытались забрасывать друг друга грязью. Но Геддон оставался Геддоном, и, несмотря на то, что Дэвид перед собранием просил его быть корректным, Том не пожелал щадить противника. С кислой насмешкой на угрюмом лице он начал:
— Слушайте, ребята, что я скажу. На этих выборах выставлено два кандидата — Роско и Дэви Фенвик. Теперь послушайте меня минутку. Когда этот Роско в Итоне или Херроу гонял мяч на крикетном поле, бегая в своём фланелевом костюмчике, а его папаша и мамаша и сестрица стояли тут же, под нарядными зонтиками и мило хлопали ему, Дэви Фенвик работал под землёй, в «Нептуне», голый до пояса, весь в поту и грязи, катая проклятые вагонетки с углём, как все мы делали в своё время. Теперь ответьте мне, ребята, за кого же из двух вы будете голосовать? За того, кто гонял проклятые вагонетки, или за того, кто бегал за мячом?
Так он ораторствовал с полчаса. Сочная, ловко состряпанная и вовремя сказанная речь пришлась слушателем по вкусу. Позднее Том спокойно говорил Дэвиду:
— Такая речь — неважное кушанье, Дэви. Меня самого от неё мутит, но если она принесла тебе хоть какую-нибудь пользу, то я очень рад.
Если бы Том Геддон был более даровитым человеком, он мог бы также претендовать на место в парламенте, и он это понимал. Но так как Том ничем не блистал, ему оставалось, по крайней мере, быть бескорыстным. Впрочем, его бескорыстие не спасло его от минут глубокой горечи, тайных терзаний, более мучительных, чем терзания грешников в аду.
Выборы были назначены в субботу 21 сентября, а 20-го, в пятницу вечером Дэвид выступил на последнем предвыборном собрании в слискэйльской ратуше. Зал был полон; люди стояли в три ряда в проходах, толпились у дверей, широко открытых, так как вечер был жаркий. Все сторонники Дэвида собрались на эстраде: тут был и Том Геддон, и Гарри Огль, и Викс, и Кинч, юный Брэйс и старый Том Огль, Питер Вильсон и Кэрмайкль, специально приехавший из Уоллингтона, чтобы провести два свободных дня с Дэвидом.
Когда Дэвид вышел вперёд, наступила мёртвая тишина. Он стоял у столика с засиженным мухами графином с водой, которой никто никогда не пил, и в зале было так тихо, что можно было услышать слабый плеск волн, набегавших на «Снук». Перед ним — бесконечные ряды лиц. И все лица подняты к нему. В падавшем с эстрады ярком свете они казались трагически бледными, их взгляды, казалось, смутно молили о чём-то. Среди этой массы он различал отдельные лица, и все эти лица были знакомы ему. В первом ряду он увидел Энни, с напряжённым вниманием смотревшую на него, рядом с нею — Пэга, и Неда Синклера, и Тома Таунли, Ча Лиминга с Джеком Риди, мрачным и озлобленным, Будса, Слеттери и десятки, десятки других рабочих «Нептуна». Он знал всех их, углекопов, своих товарищей. Он чувствовал глубокое смирение, сердце его было полно любви к ним. Он отбросил шаблонные слова, политическую казуистику, пышную риторику. Он заговорил с ними просто, от всей души:
— Я знаю большинство тех, кого я вижу здесь сегодня, — начал он, и голос его дрожал от волнения. — Многие из вас работали в «Нептуне» в одно время со мной. И сегодня я как-то не могу, не хочу ударяться в красноречие. Я вижу в вас друзей. И буду говорить с вами, как говорят с друзьями.
Тут из задних рядов раздался ободряющий голос:
— Говори, Дэви, товарищ, мы все тебя слушаем!
Его поддержали громкими криками. Потом всё стихло. Дэвид продолжал:
— Ведь если вдуматься, то станет ясно, что жизнь всех мужчин и женщин в этом зале тем или иным образом связана с копями. Все вы — шахтёры или жены, сыновья, дочери шахтёров. Всем вам от копей никуда не уйти. И вот именно о копях, о том, что имеет для вас очень важное значение, я хочу говорить с вами сегодня…
Голос Дэвида, звучавший страстной серьёзностью, одиноко раздавался в душном зале. Дэвид внезапно ощутил уверенность в своих силах, в том, что сумеет овладеть вниманием слушателей, убедить их. Он принялся излагать свои аргументы. Он говорил о системе частной собственности, при которой обычно пренебрегают охраной труда, системе, которая зиждется лишь на погоне за прибылями, при которой на первом месте — интересы акционера, интересы же рабочего — на самом последнем. Он перешёл к вопросу о королевских патентах на разработку недр, этому недопустимому, несправедливому закону, по которому у каждой области в пользу частного лица отнимаются огромные суммы, и не за услуги, оказанные обществу, а исключительно в силу монопольных прав и привилегий, пожалованных сотни лет тому назад. Потом он стремительно принялся излагать слушателям ту новую систему, которой надо добиться. Национализация! Слово, которое годами оставалось гласом вопиющего в пустыне. Он просил их вдуматься в значение этого слова. Национализация это прежде всего — объединение всех копей под одним управлением, усовершенствование методов работы, которое повлечёт за собой и изменение порядка распределения угля между потребителями. Во-вторых, национализация означает безопасность рабочих в копях. В Англии имеются сотни рудников с плохим и устарелым оборудованием, но, так как это рудники частные, то шахтёру приходится прежде всего думать о том, чтобы его не выкинули на улицу, а не об опасностях, грозящих ему в таком руднике, или о недопустимых условиях работы. А заработная плата? При национализации она увеличится, потому что годы упадка промышленности будут уравновешиваться годами расцвета. Во всяком случае заработная плата будет не ниже прожиточного минимума. И жилища у рабочих будут лучше, чем теперь. Государство ни за что не допустит, чтобы дома шахтёров были в таком плачевном состоянии, как теперь во многих местах. Ведь этого требует честь самого государства. Жалкое состояние рабочих жилищ — наследие прошлого, результат многолетней жадности, эгоизма и равнодушия. Те, кто работает в копях, выполняют общественно-полезное дело, опасное дело, и на них следует смотреть как на государственных служащих. Они требуют только справедливого, человеческого отношения, той справедливости, в которой им веками отказывали. Они хотят быть слугами государства, а не рабами капитала…
Полчаса Дэвида слушали молча, как загипнотизированные, ловя на лету каждое его слово, каждый довод. Убеждённость, с которой он говорил, сметала все на своём пути. Он захватил слушателей историей их собственного класса: беззаконие за беззаконием, предательство за предательством. Он воодушевил их примерами солидарности рабочих, товарищеской верности в нужде, отвагой перед лицом опасности.
— Помогите же мне, — воскликнул он в заключение, простирая руки со страстным призывом, — помогите бороться за вас, чтобы, наконец, добиться для вас справедливости!
Он умолк и стоял как слепой, побеждённый сильным внутренним волнением. Потом внезапным резким движением опустился на своё месте. С минуту стояла немая тишина. Но вот загремели одобрительные крики, настоящий ураган приветствий. Гарри Огль вскочил и тряс Дэвиду руку. Кинч, Вильсон, Кэрмайкль и Геддон — все были тут, подле него.
— Вы их захватили, — пытался Геддон перекричать шум. — Всех до единого.
Викс хлопал Дэвида по спине, множество орущих людей ринулись вперёд, окружили его, тянулись пожать ему руку, говорили все разом, так что Дэвид совсем растерялся. Внизу в зале стоял ужасающий шум, топот ног, хлопки. И все эти звуки летели в ночь, будя эхо.
На следующий день за Дэвида было подано 12 424 голоса. Это была победа, триумф, о котором он и мечтать не смел, такого большинства голосов не получал ни один кандидат в Слискэйле за последние четырнадцать лет. Дэвид стоял без шапки перед зданием муниципального совета, а ликующая толпа, тесно окружив его, кричала «ура», колыхалась вокруг, кричала все снова и снова, и у него кружилась голова, он чувствовал прилив нового воодушевления, новых сил. Да, вот он преодолел все, сам не зная как, и теперь он у цели.
Роско пожал ему руку, толпа ещё оглушительнее закричала «ура».
Роско держал себя молодцом, он улыбался, несмотря на жестокое разочарование. Но Ремедж не улыбался. Ремедж тоже был здесь, вместе с Бэйтсом и Мэрчисоном. Он не поздоровался с Дэвидом. Он стоял, насупив брови, угрюмый, грозный, и на лице его было смешанное выражение упрямого недоверия и непримиримой враждебности.
Дэвид произнёс короткую, но пылкую речь. Он не помнил, что и как говорил. Он благодарил их, благодарил от всего сердца. Он обещал работать для них, бороться за них, он хотел служить им.
Ему подали телеграмму — поздравление от Нэджента. Телеграмма Гарри Нэджента так много значила для Дэвида. Он прочёл её торопливо и сунул в карман на груди. Всё новые и новые люди подходили и поздравляли, все новые рукопожатия, приветственные клики. Неожиданно толпа запела песню, которая начиналась словами: «Он славный товарищ». Они пели эту песню для него. Какой-то репортёр, ныряя в толпе, проталкивался к нему. «Небольшое интервью для „Аргуса“, мистер Фенвик, ну, пожалуйста, сэр, хоть пару слов!» Фотографы в проходе, яркая вспышка магния. Опять крики. Наконец толпа медленно начинает расходиться. Ещё слабо доносится «ура» из различных частей города. Питер Вильсон, агент Дэвида, посмеиваясь и подшучивая над Дэвидом, проводил его вниз по лестнице. Всё кончилось. Он победил!
Он, наконец, добрался до дому и, все ещё не вполне опомнившись, вошёл в кухню. Бледный, в полнейшем изнеможении, стоял он и смотрел на мать. Он сразу вдруг почувствовал, что устал и ужасно голоден. Сказал медленно, как во сне:
— Я избран в парламент, мама. Ты знаешь, что я избран?
— Знаю, — сухо отвечала Марта. — И знаю, что ты с утра ничего не ел. Может быть, не побрезгуешь нашим, шахтёрским, пирогом?
Х
Неизбежная реакция наступила, когда Дэвид, попав в Палату общин, почувствовал себя маленьким, ничтожным человеком, не имеющим здесь ни единого друга. Он упрямо боролся с этим настроением. Как это ни забавно, в первый день пребывания в Палате его ободряли главным образом чины лондонской полиции. Он пришёл рано и сделал обычную для всех новичков ошибку — пытался войти тем ходом, который предназначен для публики. Его остановил полисмен, дружелюбно объяснив, где находится отдельный вход для членов Палаты. Дэвид прошёл через двор, по которому важно гуляли голуби, мимо статуи Оливера Кромвеля, мимо автомобильного парка с рядами машин и затем вошёл через специальный «служебный» вход. Тут другой приветливый полисмен указал ему дорогу в гардеробную — длинную комнату, всю ощетинившуюся вешалками, с которых кое-где свисали петли из красных шнуров необычного вида. Когда Дэвид снял шляпу и пальто, ещё один полисмен любезно занялся им, изложил ему географию Палаты общин с лёгким уклоном в историю и даже открыл тайну светло-красных петель.
— Они остались с тех времён, когда носили мечи, сэр. Здесь вешали мечи раньше, чем войти в Палату.
— И как это шнуры не износились до сих пор? — удивился Дэвид.
— Господь с вами, сэр, ведь за этим следят. Когда какой-нибудь из них износится, его сейчас же заменяют новым. Уж как об этом заботятся, сэр, если бы вы знали.
В три часа приехали Нэджент и Беббингтон. Дэвид прошёл вместе с ними по широкому коридору, где было множество книг в синих обложках: то были официальные стенограммы прений в Палате, билли, протоколы. У книг был такой вид, словно их никогда никто не читает. Потом Дэвид смутно сознавал, что они вошли в длинный высокий зал, увидел тонущие в креслах фигуры, спикера с жезлом. Неясное бормотанье молитвы, затем выкликается и его фамилия, и он торопливо идёт к задним скамьям… Робость мешалась в нём с гордым сознанием своей высокой задачи, сознанием что, наконец-то, начинается для него настоящее дело.
Он снял комнаты на Блоунт-стрит в Бэттерси. Это была, собственно, как бы маленькая квартирка наверху — две комнаты, спальня и гостиная, кухонька с газовой плитой и ванная, но квартирка эта не была отдельной, ход в неё был из общего коридора и по внутренней лестнице. Он платил один фунт в неделю, причём хозяйка, миссис Такер, обязалась убирать комнату и постель. Обо всём остальном Дэвид решил заботиться сам. Он собирался даже сам готовить завтрак, чем привёл в несказанное удивление миссис Такер.
Блоунт-стрит не принадлежала к числу парадных улиц, это была унылая, полная копоти артерия города, проходившая между двумя рядами грязных домов. На усеянных мусором тротуарах множество хилых ребятишек играли в какие-то незнакомые Дэвиду шумные игры, карабкались на утыканные остриями заборы или сидели дружной компанией (главным образом девочки) на краю тротуара, спустив ноги в водосточную канаву.
Но от Блоунт-стрит было не более мили до парка Бэттерси, а дом № 33, где поселился Дэвид, был этажом выше других, так что из своих комнат Дэвид за бахромой дымовых труб мог видеть небо, и зелёные деревья. Парк в Бэттерси ему сразу понравился. Он не был так красив, как Гайд-парк, или Зелёный парк, или Кенсингтонские сады, но он был как-то ближе его сердцу. Здесь он встречал рабочую молодёжь, которая упражнялась в беге и прыжках на покрытой шлаком аллее, и учеников городских школ, с увлечением и большой ловкостью игравших в футбол, и бледных машинисток, которые гонялись за мячом на усыпанных песком площадках и так маневрировали своими ракетками, как никогда и не снилось никому в Уимблдоне. Здесь не было нарядных нянь и хорошо одетых детей, прыгающих подле украшенных монограммой колясочек. Такой хорошо воспитанный ребёнок, как Питер Пэн[25], ни за что не заглянул бы вторично в Бэттерси-парк. А Дэвид среди отдыхавших тут представителей неотшлифованной части человечества находил отраду и могучее вдохновение.
В первый раз он как следует осмотрел этот парк в ту субботу, когда завтракал с Беббингтоном. Выступление Дэвида на предвыборных собраниях и то, что он получил громадное большинство голосов, произвело на Беббингтона сильное впечатление. Таков уж был Беббингтон: всегда стремился сблизиться с заметными людьми, присоединиться к чужому успеху. Оттого-то он и помогал Гарри Нэдженту провести Дэвида в парламент. Позднее Беббингтон от него отшатнулся.
— Вы на ближайшие свободные дни уедете за город?
— Нет, — отвечал Дэвид.
— А я приглашён, — продолжал Беббингтон внушительно, украдкой следя за впечатлением, которое произведут его слова на Дэвида, — приглашён на домашний праздник в «Ларвуд-парк», — знаете, поместье леди Аутрем, — но в последнюю минуту мне навязали доклад в Демократическом клубе в воскресенье вечером. Чёрт знает, что такое! Терпеть не могу проводить свободные дни в городе! Давайте позавтракаем вместе в субботу, если у вас не предвидится ничего более интересного.
— С удовольствием, — согласился Дэвид после минутного колебания. Ему не особенно нравился Беббингтон, но отказаться было бы невежливо.
И они завтракали вместе в зелёном с золотом ресторане «Адалиа», за столиком у окна, откуда открывался чудесный вид на Темзу. Сразу же обнаружилось, что в этом знаменитом ресторане для избранного круга Беббингтон знал всех решительно. И очень многие знали его. Чувствуя, что взгляды присутствующих устремлены на его осанистую и вместе с тем гибкую фигуру, Беббингтон разговаривал с Дэвидом покровительственно-любезным тоном, наставляя его, кого из членов Палаты ему следует держаться и кого избегать. Но больше всего он говорил о себе.
— Да, трудно мне было сделать выбор, — заметил он. — Предстояло одно из двух: либо украшать собой министерство иностранных дел, либо примкнуть к Рабочей партии. А я, знаете ли, честолюбив. Впрочем, я считаю, что поступил мудро. Вы согласны со мной, что работа в партии даёт больше простора, больше возможностей?
— Каких же это возможностей? — с грубой прямотой спросил Дэвид.
Беббингтон слегка поднял брови и отвёл глаза, как будто вопрос был несколько дурного тона.
— Разве мы друг друга не понимаем? — сказал он тихо.
На этот раз отвёл взгляд Дэвид. Ему уже до тошноты надоел Беббингтон с его тщеславием, самолюбованием, его жестоким, непоколебимым эгоизмом. Глаза Дэвида блуждали по ресторанному залу, отмечая стремительную услужливость лакеев, цветы, вино во льду, дорогие блюда, нарядных женщин. Особенно занимали его женщины. Как экзотические цветы, цвели они в этой тёплой, насыщенной запахом духов атмосфере. Ничего общего не было у них с женщинами Террас, руки которых покрывались мозолями, а лица — морщинами в вечной борьбе за существование. На этих женщинах были дорогие меха, жемчуга, драгоценные камни. Их ногти были алы, словно их слегка обмакнули в кровь. Эти женщины ели икру из России, паштет из Страсбурга, раннюю землянику, выращенную в парниках и доставленную на аэроплане из Южной Франции. За соседним столиком сидела молодая, красивая женщина и с нею старик. Жирный, лысый, с крючковатым носом. Его обвислые щёки говорили о жизни, полной излишеств, его брюхо непристойно переваливалось через край стола. А женщина томно улыбалась ему. Огромный брильянт, величиной с боб, сверкал у неё на пальце. Старик приказал подать большую, двойную, бутылку шампанского, объяснив своей спутнице, что в таких бутылках всегда бывает лучшее шампанское, и хотя бы и для того, чтобы выпить один стакан, он всегда заказывает двойную бутылку. Когда же ему затем подали счёт, подали чуть ли не с коленопреклонением, Дэвид видел, как он жирной рукой положил на тарелку шесть фунтов. Эта пара за каких-нибудь полчаса шутя проела здесь сумму, на которую семья шахтёра могла бы жить целый месяц.
Дэвиду казалось, что все это сон. Нет, это не явь, не может быть явью такая чудовищная несправедливость. Социальный строй, допускающий такое неравенство, несомненно прогнил насквозь! До самого конца завтрака он был очень молчалив, и аппетит у него пропал. Он вспоминал детство, забастовку, когда он, прокравшись на чужое поле, грыз сырую репу, чтобы утишить муки голода. Душа в нём возмутилась против этой преступной роскоши; он вздохнул с облегчением, когда, наконец, вышел оттуда. У него было такое чувство, словно он вышел из оранжереи, где губительные, сладострастные ароматы пьянили, разжигая чувственность и убивая душу. Вот тогда-то, когда он шёл домой из этого ресторана, он оценил простор и неоскверненную чистоту парка Бэттерси.
После этого завтрака с Беббингтоном, который как бы ввёл его в новый для него мир, ещё больше окрепла почти страстная решимость Дэвида жить просто. Ему попалась в руки любопытная книга: «Жизнь кюре д’Арса». Кюре был, разумеется, простодушным и набожным деревенским священником где-то во Франции, но его суровый образ жизни и умеренность в пище произвели на Дэвида глубокое впечатление. После той распущенности, которую он наблюдал в «Адалиа», он почувствовал ещё большее почтение к этому простому человеку, который за целый день съедал только две картофелины, запивая их стаканом ключевой воды.
Намерение Дэвида вести спартанский образ жизни обеспокоило миссис Такер. Это была пожилая, говорливая ирландка (её девичья фамилия, как она с гордостью объявила Дэвиду, была «Шанахан»), зеленоглазая, веснущатая и огненно-рыжая. Муж её служил сборщиком в газовом обществе, а два взрослых неженатых сына — счетоводами в Сити. В миссис Такер не было ни следа флегматичности, отличающей ирландцев, об этом свидетельствовал уже хотя бы огненный цвет её волос. И она (употребляя её собственное выражение) привыкла «приводить в порядок мужчин». Отказ Дэвида от того, чтобы она готовила ему завтрак и ужин, в корне подрывал достоинство урождённой Шанахан, и она дала волю языку. А Нора Шанахан была большая любительница поговорить, и её язык наделал много бед.
В последнюю субботу января Дэвид отправился днём за покупками на Булл-стрит. Эта улица, одна из главных артерий их района, начиналась сразу за углом Блоунт-стрит. Дэвид часто покупал здесь фрукты, или печенье, или кусок сыра — в некоторых лавках на Булл-стрит продукты были и дешевле и хорошего качества. Но в этот день он купил себе только сковородку. Давно он носился с мыслью о сковородке, на которой так просто и скоро можно приготовить утром завтрак. И вот, наконец, сковородка куплена. Продавщица в лавке скобяных изделий, изорвав несколько газет и посмеявшись вдоволь вместе с Дэвидом, отказалась от попытки завернуть такой неуклюжий предмет, как сковородка, и предложила Дэвиду взять её как есть. И Дэвид взял новенькую незавернутую сковородку и, ничуть не смущаясь, донёс её до дома № 33 на Блоунт-стрит.
Но у подъезда этого дома произошло следующее: молодой человек в коротких брюках, непромокаемом пальто и фетровой шляпе, который в последнее время часто попадался Дэвиду на глаза, вдруг вытащил фотографический аппарат и моментально снял Дэвида. Затем приподнял свою фетровую шляпу и торопливо удалился.
На следующее утро в «Дэйли Газетт» на видном месте появилась фотография с надписью: «Член парламента со сковородкой», а пониже — добрые полстолбца текста, в котором восхвалялся аскетизм нового члена Палаты от Северного угольного района. Приводилось краткое, но пикантное интервью с миссис Такер, изобиловавшее всякими глупостями.
Дэвид покраснел от гнева и отвращения. Он вскочил из-за стола и бросился на площадку, к телефону. Позвонил в редакцию «Газетт» и стал возмущённо протестовать. Редактор сказал, что очень сожалеет, но не видит в заметке ничего неприятного для Дэвида. Наоборот, разве это не хорошая реклама, первосортная реклама? Миссис Такер тоже не могла понять, отчего Дэвид злится; её привело в полный восторг то, что её имя упоминается в газете — «и ни как-нибудь, а с почтением», добавляла она.
Но Дэвид в это утро шёл в Палату с чувством возмущения и унижения, утешая себя только мыслью, что, быть может, этот инцидент остался незамеченным. Напрасная надежда. Когда он вошёл, его приветствовал тихий насмешливый гул. Первое выступление — и в таком смешном виде! Он вспыхнул и опустил голову, сгорая от стыда: а вдруг они подумают, что он добился этой дешёвой рекламы!
— Смейтесь над этим и больше ничего! — ласково убеждал его Нэджент. — Это самый верный способ — посмеяться и забыть.
Нэджент понимал его. А Беббингтон — нет. Беббингтон говорил с ним теперь сухо, с холодной иронией; он считал, что эта история предусмотрительно подготовлена Дэвидом, и без колебаний заявлял об этом вслух. Может быть, он завидовал известности Дэвида.
В тот же вечер Нэджент пришёл к Дэвиду на квартиру. Сел и, нащупывая в кармане свою трубку, осмотрел комнату спокойным, но внимательным взглядом. Лицо его было ещё желтее обычного, волосы жидкими прядями падали на лоб, но его непостижимая мальчишеская весёлость заставляла забывать обо всём. Он закурил трубку и сказал:
— Я давно собирался заглянуть к вам. А уютная у вас квартирка!
— Да, за один фунт в неделю большего и требовать нельзя, — отозвался Дэвид неохотно. — Но имущество моё не все здесь. Проклятая сковородка на кухне.
У Нэджента глаза заискрились смехом.
— Не следует огорчаться из-за такой ерунды, — сказал он добродушно. — Эта заметка может принести вам некоторую пользу на севере, среди ваших товарищей.
— Я хочу им принести какую-нибудь пользу, — рассердился Дэвид.
— Все придёт со временем, — сказал Нэджент. — В настоящий момент мы не можем сделать много, мы топчемся на одном месте. Против нас сплошной стеной идут тори — четыреста девятнадцать членов Палаты против наших ста пятидесяти одного. Что мы можем сделать при таких условиях? Только держаться крепко и выжидать, пока придёт наш черёд. Мне понятно ваше настроение, Дэвид. Вам хочется как-то действовать. А вы не имеете возможности. Хочется покончить с формальностями, с красными шнурами, и голосованием, и всем этим парадом и церемониями. Хочется увидеть какие-то результаты работы… Но потерпите, Дэвид. Не сегодня-завтра у вас будет полная возможность сорваться с цепи.
Дэвид не отвечал и только через некоторое время сказал медленно:
— Меня бесит эта бессмысленная потеря времени. В копях назревает буря. Это за милю всякий увидит. Когда истечёт срок договора, шахтовладельцы начнут наступать единым фронтом, удлинят рабочий день и снизят заработную плату. А мы сидим и предоставляем все естественному течению!
— Они продолжают носиться с мыслью о новой субсидии, — усмехнулся Нэджент. — В 1921 году десять миллионов было ухлопано на субсидию. Потом им пришла в голову гениальная идея — создать комиссию. Очередная выдумка! И раньше, чем комиссия успела доложить о результатах своих расследований, правительство даёт новую субсидию. Затем комиссия опубликовывает свои выводы и высказывается против всяких субсидий. Весьма поучительно! Даже занятно!
— О господи, когда же мы добьёмся национализации?! — сказал Дэвид страстно. — Она — единственный выход. Что же, мы будем дожидаться, пока её нам поднесут на блюде?
— Мы будем дожидаться рабочего правительства, которое и введёт её, — сказал Нэджент хладнокровно и усмехнулся. — А пока продолжайте заниматься синими книгами и своей сковородкой.
Они опять помолчали. Потом Нэджент продолжал:
— Важно, чтобы люди оставались стойкими. Нас окружает такая чёртова уйма всяких соблазнов и окольных путей, что если не быть очень осторожным — пропадёшь. Ничто так не выявляет слабостей человека, как общественная деятельность. Личные интересы, честолюбие, отвратительный эгоизм и корыстолюбие, — вот где проклятие, Дэви. Возьмите, к примеру, нашего Беббингтона. Вы думаете, он очень печётся о нуждах тех двадцати с лишним тысяч дерхэмских углекопов, которые послали его сюда? Да ему на них решительно наплевать! Он печётся только о себе самом. Если бы вы знали всё то, что знаю я, вас бы это убило. Вот вам другой пример — Чалмерс, Боб Чалмерс пришёл сюда четыре года тому назад настоящим фанатиком, энтузиастом. Он со слезами на глазах клялся мне, что добьётся семичасового рабочего дня для прядильщиков — или умрёт в борьбе за это. И что же? Семичасовой рабочий день до сих пор в Ланкашире не введён, а Боб… Боб не умер. Он живёхонек. Им овладела золотая лихорадка. Связался с компанией Клинтона, добывает нужные им сведения и загребает деньги в Сити. Та же история с Клегхорном. Но этот гонится не за деньгами, а за положением в обществе. Он женился на даме высшего света. И теперь он пропустит какое угодно заседание, чтобы пойти на премьеру в Вест-Энде со своей аристократкой-женой. Я стараюсь быть терпимым, но, уверяю вас, Дэвид, всё это может довести человека до отчаяния. И я тоже не святой, но, видит бог, я человек искренний. Поэтому я от всей души рад, что вы зарылись здесь и стараетесь вести жизнь простую и честную. Не уклоняйтесь с этого пути, голубчик, ради бога, держитесь!
Никогда ещё Дэвид не видел Гарри в таком возбуждении. Но это продолжалось только одну минуту. Он снова овладел собой, и обычная ясность вернулась к нему.
— Рано или поздно вы столкнётесь с этим. Вы попадёте в атмосферу разложения, как попадает шахтёр в атмосферу рудничного газа. Здесь всё заражено ею, Дэвид. Зайдите в буфет Палаты общин. Посмотрите, с кем вы там пьёте. Понаблюдайте Беббингтона, Чалмерса, Диксона. Я знаю, что говорю сегодня языком какой-нибудь благочестивой брошюры, но всё, что я говорю, — святая истина. Главное — быть честным с самим собой, а тогда наплевать, что бы ни случилось.
Гарри выколотил свою трубку.
— Ну, вот и конец проповеди. Мне необходимо было отвести душу. И если после этого я, придя к вам, увижу на камине кучу разных дурацких пригласительных писем, я вас здорово отколочу. Когда захотите развлечься, пойдёмте как-нибудь в хорошую погоду со мной смотреть, как играют в крикет на «Овале». Я очень люблю крикет.
Дэвид сказал с улыбкой:
— И у вас, оказывается, есть слабость.
— Вот именно. Она мне обходится в две гинеи в год. Я бы не отказался от крикета даже ради того, чтобы стать лидером партии.
Посмотрев на часы, Нэджент неторопливо встал и потянулся.
— Ну, мне пора. — Он направился к двери. — Да, кстати, не думайте, что я забыл насчёт вашей первой речи в Палате. Недели через две у вас будет очень хороший случай выступить. Кларк предложил внести поправку в билль об охране труда в копях. Вот вам прекрасный повод высказаться.
Проводив Нэджента, Дэвид опустился на стул. Он немного успокоился и повеселел. Такое влияние на него всегда оказывал Нэджент. Да, это правда, он стал очень нервным, — косность парламентской рутины слишком резко противоречила жестокому напряжению предвыборной борьбы и пылкому энтузиазму его верований. Его возмущала медлительность, пустая трата времени, бесцельная болтовня, нелепые вопросы, слащаво-вежливые ответы, учтивое лицемерие. Во всём — ложь, стремление пустить пыль в глаза. Вместо быстрого жужжания колёс он слышал лишь нудное кряхтение машины. Но Нэджент сумел показать ему, что его негодование и естественно — и вместе неразумно. Нужно выработать в себе терпение. Он жадно, но с некоторым страхом ожидал дня своего первого выступления в Палате. Очень важно, чтобы речь была хороша и произвела впечатление. Надо подготовить её так, чтобы успех был обеспечен. Поправка к биллю об охране труда шахтёров — замечательный повод для выступления. Он уже ясно представлял себе, как построит речь, каковы будут её тезисы, что надо подчеркнуть, что обойти молчанием.
Речь начала создаваться в его мозгу, сильная и красивая, формируясь, как постепенно формируется живое существо. Воображение унесло его далеко за пределы его комнаты: снова шахта поглотила его, он был там, в тёмных туннелях, где люди трудились под постоянной угрозой смерти или увечья. Кто не знает их жизни, тому легко отмахнуться от этих вопросов. Но он-то знает! Яркую картину того, что ему известно, он должен запечатлеть в умах и сердцах тех, кто не знает ничего. Тогда все изменится.
Занятый своими мыслями, Дэвид сидел перед огнем, когда раздался стук в дверь и вошла миссис Такер.
— Вас спрашивает какая-то дама, — доложила она.
Дэвид, вздрогнув, очнулся от задумчивости.
— Дама? — повторил он, и внезапно у него мелькнула безумная надежда. Его никогда не покидала уверенность, что Дженни где-то здесь, в Лондоне. Возможно ли, может ли это быть, чтобы Дженни вернулась к нему?!
— Она внизу. Проводить её сюда?
— Да, — сказал Дэвид шёпотом.
Он встал, глядя на дверь, сердце у него как-то странно ёкнуло. Но вслед за тем выражение его лица изменилось, сердце перестало замирать, мгновенно вспыхнувшая надежда исчезла так же быстро, как появилась. Вошла не Дженни, а Хильда Баррас.
— Да, это только я, — объявила она со своей обычной прямолинейностью, заметив внезапную перемену в лице Дэвида. — Сегодня утром, из газеты узнала, где вы обитаете, и решила принести вам свои поздравления. Если вы заняты, скажите прямо — и я уйду.
— Не говорите глупостей, Хильда, — запротестовал Дэвид. Появление Хильды было для него полной неожиданностью, но после испытанного в первую минуту разочарования, он ей обрадовался.
Хильда была в строгом сером костюме, на шее — дорогая, но не бросавшаяся в глаза лисица. Смуглое суровое лицо Хильды затронуло какую-то струну в памяти Дэвида: он вдруг вспомнил их бурные споры и те далёкие времена… Улыбнулся. И странно — Хильда улыбнулась в ответ. А в те времена, когда он бывал у них дома, она улыбалась очень редко, почти никогда.
— Присаживайтесь, — сказал он. — Вот это, действительно, событие.
Она села и сняла перчатки. Руки у неё были очень белые, тонкие, но сильные.
— Что вы делаете в Лондоне? — спросил Дэвид.
— Очень любезно с вашей стороны! — отозвалась спокойно Хильда. — Если принять во внимание, что вы здесь уже около месяца… Беда с этими провинциалами!
— Сами вы провинциалка!
— Мы, кажется, опять начинаем спорить?
Ага, значит и она тоже не забыла их споры? Дэвид отвечал:
— Не хватает только горячего молока и печенья.
Хильда захохотала самым настоящим образом. Когда она смеялась, она очень хорошела: у неё были прекрасные зубы. Она вообще стала гораздо приятнее: угрюмое выражение, портившее её лицо, исчезло, она казалась счастливее, увереннее в себе. Она сказала:
— Совершенно очевидно, что в то время, как я с интересом следила за вашими успехами, вы окончательно забыли о моём существовании.
— Нет, — возразил Дэвид. — Мне известно, например, что года четыре тому назад вы получили диплом врача.
— Врача! — сардонически повторила она. — А какого врача? Уж не смешиваете ли вы меня случайно с такими врачами, каких изобразил Люк Фильдис? Нет, я не прописываю ипекакуаны и слабительного. Я хирург, слава богу! Институт кончила с отличием. Впрочем, вас это, вероятно, не интересует. А теперь я главный врач женской больницы святой Елизаветы, как раз напротив вашей улицы, на берегу Темзы, — на Клиффорд-стрит, в Чельси.
— Но это замечательно, Хильда, — сказал обрадованно Дэвид.
— Да, не правда ли? — Теперь в её голосе уже не было сарказма, она говорила просто и искренно.
— Значит, вам нравится ваша работа?
— Я её люблю, — сказала она с неожиданной силой. — Я только ею и живу.
«Так вот, что её изменило!» — инстинктивно подумал Дэвид. И как раз в эту минуту Хильда подняла глаза и каким-то почти сверхъестественным чутьём прочла его мысли.
— Я вела себя гнусно, не так ли? — сказала она спокойно. — Гнусно по отношению к Грэйс, к тёте Кэрри, ко всем, — и к себе самой тоже. Пожалуйста, хоть на этот раз не спорьте со мной! Сегодняшний мой визит — попытка загладить прошлое.
— И я надеюсь, что вы этот визит повторите.
— Вот это мило с вашей стороны, — слегка покраснела Хильда. — Скажу вам откровенно, у меня в Лондоне ужасно мало друзей. Ужасно мало. Я слишком замкнутый человек. Не умею сходиться с людьми. Я не легко завожу друзей. Но вы мне всегда нравились. Только не поймите меня превратно: я глупостями не занимаюсь. Ни-ни! Я только хотела сказать, что, если вы согласны, мы могли бы иногда встречаться и состязаться в остроумии.
— Остроумии! — воскликнул Дэвид. — Да у вас его ни на грош не имеется!
— Начинается! — сказала в восхищении Хильда. — Я знала, что мы с вами поймём друг друга.
Дэвид стоял спиной к огню, засунув руки в карманы, и смотрел на неё.
— Я собираюсь ужинать. Какао и сухари. Не поужинаете ли и вы со мной?
— Поужинаю, — согласилась она. — А какао вы варите в сковородке?
— Вот именно, — подтвердил он. И ушёл на кухню. В то время как он возился на кухне, Хильда слышала его кашель и, когда он вернулся оттуда, спросила:
— Отчего вы кашляете?
— Обычный кашель курильщика плюс немного германского газа.
— Вам следовало бы полечиться.
— А вы, кажется, говорили, что вы хирург?
Они поужинали какао с сухарями. Болтали и спорили. Хильда рассказывала о своей работе в операционной, о женщинах, ложившихся под её нож. Дэвид отчасти завидовал ей: вот это реальный выход, истинная помощь страдающим людям.
Но Хильда усмехнулась:
— Я не филантропией увлекаюсь, а техникой. Это своего рода прикладная математика. Требует хладнокровного обдумывания. — Она помолчала и прибавила: — А всё-таки эта работа сделала меня человечнее.
— Это вопрос спорный, — возразил Дэвид. И они снова начали поддразнивать друг друга. Потом речь зашла о предстоящем его выступлении в Палате. Хильда говорила о нём с интересом и увлечением. Дэвид изложил ей план своей речи, она его резко раскритиковала. Вечер прошёл очень весело и совсем так, как в старые годы.
Пробило десять часов. Хильда поднялась.
— Вы непременно должны меня навестить, — сказала она. — Я варю какао гораздо лучше, чем вы.
— Приду. А насчёт какао — не верю.
Возвращаясь домой в Чельси, Хильда с радостным чувством говорила себе, что вечер прошёл удачно. А ей пришлось сделать над собой большое усилие, чтобы пойти к Дэвиду. Она боялась, что такого рода поступок легко может быть истолкован неверно. Но с Дэвидом этого не случилось. Он был для этого слишком умён, слишком чуток. И Хильда была довольна. Хильда была прекрасным хирургом, но не слишком тонким психологом.
В день выступления Дэвида она поторопилась купить вечернюю газету. Речь его была отмечена — и отмечена благосклонно. Утренние газеты отзывались о ней ещё одобрительнее. «Дэйли Херольд» посвятил ей полтора столбца, и даже в «Таймсе» снисходительно похвалили искренность и убедительное красноречие нового члена Палаты от Слискэйля.
Хильда пришла в восторг. Она подумала: «Непременно позвоню ему, непременно!» И перед тем, как обходить палаты, позвонила по телефону Дэвиду и тепло поздравила его. Из телефонной будки она вышла довольная. Пожалуй, даже немного подозрительно сияющая… Но ведь речь была замечательная! И, разумеется, только речь её и интересовала.
XI
Артур стоял у окна конторы «Нептуна», глядя на рабочих толпившихся во дворе. Толпа во дворе вызывала мучительные воспоминания о локауте 1921 года, этом первом конфликте с рабочими первом из целого ряда конфликтов, в которые его втянули и которые привели к кульминационному пункту — всеобщей забастовке в 1926 году.
Артур провёл рукой по лбу, словно отгоняя воспоминание об этой бессмысленной борьбе. К счастью, всё кончилось, забастовка прекращена, люди вернулись в копи, толпятся во дворе, все напирая и напирая на будку табельщика. Они не просили работы, а безмолвно вопили о ней. Это было написано на их лицах. Работы! Работы! Любой ценой! Стоило взглянуть на эти застывшие лица, чтобы увидеть, какую блестящую победу одержали шахтовладельцы! Рабочие были не побеждены, а уничтожены. В глазах у них светился панический страх перед голодной зимой. На каких угодно условиях, за какую угодно плату, только бы дали работу! Они напирали вперёд, работая локтями, проталкиваясь к навесу, где за загородкой стоял Гудспет подле старика Петтита, раздавая рабочие номера, внося фамилии в ведомости.
Глаза Артура неотрывно следили за этой процедурой. Рабочие подходили по очереди, Гудспет пристально осматривал каждого, взвешивал его, взглядывал на Петтита и кивал головой. Кивок означал, что всё в порядке, рабочий принимался на работу. Ему вручали номер, и он проходил мимо загородки, как душа, допущенная в рай, проходит мимо трона Судии. Странное выражение было на лицах тех, кого принимали на работу: неожиданное просветление, судорога глубокого облегчения, молитвенная благодарность, которая казалась почти невероятной: благодарность за то, что их снова допустили в мрак преисподней — в «Парадиз».
Принимали, однако, не всех, о нет, работы на всех не хватало. Её могло бы хватить, если бы работали по шесть часов в смену. Но ведь Закон и Порядок, эти силы, направляемые Правительством и поддерживаемые Британским народом, восторжествовали, одержали блестящую победу, так что смена была восьмичасовой. Ну, да всё равно, пускай восемь часов, всё, что угодно, любые условия — только дайте работу, ради бога, работу!
Артур хотел отойти от окна — и не мог. Лица рабочих удерживали его, особенно одно лицо — Пэга Мэйсера. Артур прекрасно знал Пэга. Он знал, что это ненадёжный рабочий. Он опаздывал, по понедельникам и совсем не выходил на работу, пил. И видно было, что Пэг это сознаёт. Сознание, что он недостоин получить работу, читалось на физиономии Пэга вместе с желанием её получить, и борьба этих двух чувств вызывала нерешительность, беспокойство, которые жутко было видеть. У Пэга было такое выражение, какое бывает у собаки, которая ползёт на брюхе, чтобы получить кость.
Артур ждал, как загипнотизированный. Подходила очередь Пэга. Перед ним было принято подряд четыре человека, а каждый человек уменьшал шансы Пэга получить работу. Это тоже читалось на его лице. Наконец и он подошёл к загородке, немного задыхаясь от тяжкого волнения, от борьбы между надеждой и страхом.
Гудспет бросил только один взгляд на Пэга, один беглый взгляд, потом отвёл глаза. Кивка не последовало, он даже не дал себе труда повернуться к Петтиту, он просто посмотрел куда-то мимо Пэга. Пэга не хотели брать. Он остался за бортом. Артур видел, как шевелил губами Пэг; слов он слышать не мог, но видел, как губы все шевелились и шевелились с отчаянной мольбой. Тщетно. Пэг остался за бортом, он был в числе тех четырёхсот, которых на работу обратно не взяли. Выражение его лица, выражение всех этих четырёхсот лиц, сводило Артура с ума. Он резко отвернулся, рванулся от окна. Ему хотелось оставить на работе в своём руднике этих четыреста человек, но он не мог этого сделать. Не может, не может, будь оно всё проклято!
Он машинально уставился на календарь, на листе которого стояла дата: 15 октября 1926 года. Подошёл к календарю, со злостью оторвал листок. Нервное напряжение искало какого-то выхода. Скорее бы прошёл день!
Выйдя за ворота, Пэг Мэйсер пошёл прочь от рудника по Каупен-стрит. Он не шёл, а едва плёлся, глядя себе под ноги, немного сутулясь, ощущая на себе взгляды женщин, которые смотрели ему вслед с порогов домов на Террасах: один из четырёхсот шахтёров, не нужных более, выкинутых вон.
Он свернул в переулок, который вёл на Кей-стрит, и дошёл до своего дома.
— А Энни где? — спросил он, остановившись на пороге убого обставленной комнаты с каменным полом.
— Вышла, — отвечал отец с кровати. Старик Мэйсер, скрюченный ревматизмом, теперь уже совсем больше не вставал, а так как он всегда был человеком живым и деятельным, его нынешняя неспособность хотя бы встать с постели делала его капризным и сварливым. Его недуг вызывал постоянную боль в пояснице, и старик решил, что у него больные почки. Он клялся, что это почки, и все гроши, какие ему удавалось наскрести и сберечь, он тратил на «Почечные пилюли доктора Пауперта», патентованное шарлатанское средство, которое изготовлялось в Уайтчепеле плутократом по фамилии Лорберг, обходилось ему по одному пенни и одному фартингу коробка, а продавалось по три пенса и шесть фартингов и состояло из мыла, патоки и метиленовой синьки. От пилюль моча старого Мэйсера делалась синей, а так как в рекламе было предусмотрительно указано, что это объясняется выделением из организма вредных веществ, то старик был очень доволен. Он считал, что выздоровел бы совершенно, если бы только мог «очистить» таким образом свои почки. Но горе было в том, что он не имел возможности покупать пилюли в достаточном количестве. Реклама объясняла, что пилюли обходятся дорого, так как приготовляются из дорогих индийских трав, собираемых на склонах Гималаев в период Карма Шалия по рецепту, который покойный доктор Пауперт узнал от одного индийского мудреца.
В настоящее время у старого Мэйсера пилюль не было, и поэтому он посмотрел на Пэга сердито и с лёгкой тревогой.
— Почему ты не пошёл на рудник?
— Потому что не пошёл, — отрезал Пэг угрюмо.
— Раз ты рабочий, так и иди на работу, Пэг.
— Это я-то — рабочий? — проскрежетал Пэг. — Да я собираюсь совершить прогулку на яхте в Испанию.
У старика затряслась голова.
— Ты не можешь перестать работать на твоего старого отца, Пэг.
Пэг не отвечал. Он стоял злой, беспомощный, усталый.
— У меня уже нет пилюль, Пэг, мне надо купить пилюль.
— К чёрту твои пилюли! — сказал Пэг и, тяжело опустившись на стул, сидел, не снимая засаленной кепки, засунув руки в карманы и неподвижно глядя на вспышки пламени в большом очаге.
Энни пошла отнести работу — она шила для миссис Проктор — и попутно проводить Сэмми в школу. Она скоро вернулась.
В ту самую минуту, как она вошла и увидела погруженного в размышления Пэга, она поняла, что случилось. Издавна знакомая мучительная тревога резнула её по сердцу. Но она не сказала ничего. Сняла шляпу и пальто и принялась убирать со стола и мыть посуду.
Пэг заговорил первый.
— Я безработный, Энни, — сказал он.
— Ну, ну, как-нибудь проживём, Пэг, — отозвалась Энни, продолжая возиться с посудой.
Но позор этого увольнения продолжал глодать и мучить Пэга.
— Я для них недостаточно хорош, — процедил он сквозь стиснутые зубы. — Недостаточно хорош, видишь ли. Это я-то, который, когда нужно, может работать за двоих.
— Знаю, знаю, Пэг, — утешала его Энни. Она любила Пэга и остро чувствовала его обиду. — Не горюй, мальчик.
— Они хотят, чтобы я был безработным и клянчил пособие, — проворчал Пэг. — А я хочу работать. Пособие!..
Молчание. Старый отец с постели прислушивался к разговору. Весь покрываясь испариной от жалости к себе, он смотрел испуганными глазами то на сына, то на дочь и наконец вмешался:
— Надо будет тебе написать Дэви Фенвику, Энни. Теперь уж придётся принять от него помощь.
— Как-нибудь проживём, отец, — сказала Энни. Она ни за что не хотела брать деньги от Дэвида, ни за что. — Ведь мы всегда справлялись сами.
Энни решила, что она возьмёт ещё какую-нибудь работу. И этим же утром, сделав, что нужно по хозяйству, ушла из дому на поиски работы. Она хотела работать подённо по домам, но даже чёрную работу найти оказалось трудно.
Она побывала у доктора Скотта, и у миссис Армстронг. Она даже, спрятав в карман гордость, обратилась к миссис Ремедж. Но всюду потерпела неудачу. Миссис Проктор обещала дать ей ещё кое-что сшить, а миссис Лоу, жена священника с Нью-Бетель-стрит, неохотно предложила прийти в понедельник на один день стирать. Этак она сможет, по крайней мере, заработать полкроны, хотя миссис Лоу всегда платила с таким видом, точно милостыню подавала. Как ни старалась Энни, она больше никакой работы не нашла. Она делала попытки и на другой день, и в следующие, но все с тем же результатом. На труд подёнщицы в Слискэйле спрос был невелик, а больше Энни продавать было нечего.
Пэг тем временем начал хлопотать о пособии, которое выдавалось безработным. Он сначала не хотел получать этого пособия, но когда глодавшее его чувство обиды потеряло первую остроту, он отправился на Биржу труда. Рабочие в Слискэйле называли Биржу труда «Бюро». Перед «Бюро» стоял длинный хвост. В этой очереди не толкались, не спорили, как в очереди у шахты, здесь спешить было некуда. Все ожидали. Считалось само собой понятным, что если хочешь получить пособие, то надо ждать. Пэг молча стал в конце, рядом с Леном Вудсом, и Слэттери, и Ча Лимингом. Ни он, ни они не начинали разговора. Пошёл дождь, но не ливень, который дал бы им повод выругаться, а мелкий, тихо моросящий дождик. Пэг поднял воротник куртки и стоял. Стоял без мыслей в голове и ждал. Спустя пять минут пришёл Джек Риди.
Джек не сразу занял место в очереди. Он вёл себя не так, как остальные: ходил взад и вперёд мимо ожидавших, словно эта очередь приводила его в бешенство. Затем он подошёл к началу очереди, медленно расстегнул куртку и обратился к толпе с речью. Джек был братом Тома и Пата Риди, погибших в «Нептуне». Когда-то красивый и статный малый, Джек, снедаемый горем и ненавистью, превратился в худого, с впалой грудью, озлобленного человека, весьма крайних убеждений. Сначала — несчастье в шахте, потом Джек, горя желанием сразиться с кем-нибудь, пошёл сражаться на фронт, и там ему прострелили бедро. После этого он стал хромать. И сейчас Гудспет отказался принять его обратно на работу в «Нептун».
Пэг поднял голову и вяло прислушался к тому, что говорил Джек, хотя заранее знал, что он скажет.
— Да, вот мы кем были, товарищи, когда мы им нужны были на фронте, — говорил Джек, и горькая злоба кипела в его голосе, бунт против жизни, судьбы и того строя, который довёл его до нынешнего состояния. — Мы были «народными героями», а что мы сейчас?.. «Безработные лентяи, подонки общества» — вот как они нас величают теперь. Послушайте меня, ребята, я вам все растолкую. Кто строит проклятые аэропланы, и броненосцы, и пушки, кто делает снаряды? Рабочие! Кто во время этой проклятой войны стрелял проклятыми снарядами из пушек? Рабочие! А что рабочим дала война? А вот что — право стоять под дождём и протягивать руку за подачкой. Нам велели драться за Англию, нашу собственную родную землю. И мы дрались, — не так ли? Вот мы стоим на этой «собственной» земле. Дерьмо, чистейшее дерьмо — вот, что мы получили. А дерьмо мы есть не можем. Дерьмом не прокормишь наших жён и ребятишек. — Джек остановился, бледный как мертвец, и провёл рукой по губам. Потом продолжал, все повышая голос, с искажённым, как от боли, лицом:
— В то время как вы и я трудились и сражались на проклятой войне, копи давали миллионы прибыли. Это было написано чёрным по белому, ребята: сто сорок миллионов дохода! Вот почему хозяева так дружно сплотились против нас во время забастовки. Что же, они всегда берут над нами верх. Теперь слушайте, ребята…
На плечо Джека опустилась чья-то рука. Джек сразу умолк, застыв на месте. Потом медленно обернулся.
— Это не разрешается, — сказал Роддэм. — Ступайте, становитесь в очередь да попридержите язык.
Роддэм, теперь толстый, важный, пятидесятилетний мужчина, был полицейским сержантом в этом участке.
— Оставьте меня, — ядовито прошипел Джек, и глаза его на мертвенно-бледном лице засверкали. — Я дрался на этой проклятой войне, слышите? И я не привык, чтобы меня хватали за плечо такие субъекты, как вы.
Люди, стоявшие в очереди, проявили живой интерес к этому диалогу, гораздо больший интерес, чем раньше к речи Джека.
Роддэм побагровел.
— Заткни глотку, Риди, или я сведу тебя в участок.
— Я имею такое же право говорить, как и вы, — огрызнулся Джек.
— Ступайте в очередь, — кипятился Роддэм, подталкивая Джека к концу ряда. — Вон туда, в самый конец, живо!
— Незачем мне становиться в хвосте, — кричал Джек, отбиваясь и дёргая головой. — У меня занято место, вон там, рядом с Мэйсером.
— Назад, туда, куда я приказываю, — скомандовал Роддэм. — В самый конец! — и он дал Джеку последний пинок.
Джек обернулся. Грудь его тяжело вздымалась, он смотрел на Роддэма такими глазами, точно готов был его убить.
Но затем вдруг потупился, видимо стараясь овладеть собой, приберегая силы для другого раза. И спокойно заковылял к концу ряда. Вздох пронёсся в толпе зрителей, тихий вздох разочарования. Напряжение ослабло, мысли каждого снова устремились на его личные заботы. Роддэм с официальным видом прохаживался мимо очереди, весьма величественный в своём высоком клеёнчатом кепи, с эффектной бляхой на поясе и цепью. Рабочие стояли и ожидали. Тихо сеял дождик.
Иногда выдавались и сухие дни, но в общем зима была плохая, и стоять в очереди за пособием приходилось большей частью под дождём, часто — под проливным. Раза два в дни выдачи шёл снег. Но безработные всегда были на месте, они вынуждены были стоять здесь и ждать. И Пэг стоял и ждал вместе с другими.
Маленькому Сэму не нравилось, что Пэг стоит в очереди за пособием. Когда Сэм, возвращаясь из школы, проходил мимо Биржи труда, он смотрел в сторону, притворяясь, что не видит Пэга, а Пэг, который при проходе Сэмми острее чувствовал своё унижение, никогда не пытался его окликнуть. Ни Пэг, ни Сэмми никогда не касались в разговоре этого вопроса, тем не менее он глубоко волновал Сэмми. Сэмми во многом чувствовал перемену. Например, Пэг теперь не мог уже давать ему картинки с папиросных коробок, потом он лишился того пенни, которое Пэг по субботам после получки всегда украдкой совал ему. А хуже всего было то, что Пэг больше никогда не водил его на футбольные матчи, хотя безработные платили за вход только три пенса. Да, это, пожалуй, было хуже всего!
Впрочем нет, это вряд ли было самое худшее. Дома их меню становилось всё скуднее и скуднее, и иногда еды было меньше, чем хотелось бы Сэмми. Даже во время большой забастовки было лучше: тогда было лето, а в летнее время голод вдвое легче переносить. Зимой же совсем другое дело. Как-то раз Пэг не выдержал и пропил своё пособие, — и после этого в доме целую неделю не было ни куска пирога. А его мать пекла первоклассные пироги! Всю ту неделю они ели только суп да кашу, кашу да суп, и дед постоянно бранился. Если бы мать не ходила к чужим людям стирать и шить, им и совсем есть было бы нечего. Сэмми хотел бы быть немного постарше, — тогда он стал бы работать и помогать матери. Сэмми был уверен, что, несмотря на плохие времена, он мог бы найти работу: в «Нептуне» всегда требовались мальчики-лифтёры.
Неделя за неделей Сэмми, проходя, видел, как Пэг стоял в очереди за пособием, и притворялся, что не замечает его, и очередь каждую неделю становилась всё длиннее. Это так мучило Сэмми, что он теперь бегом мчался мимо. Как только он подходил близко к Бирже, он обнаруживал вдруг что-нибудь страшно интересное в конце Нью-Бетель-стрит и с устремлёнными вперёд глазами нёсся к этому месту, вниз по улице. Разумеется, когда он добегал до конца Нью-Бетель-стрит, там ничего любопытного не оказывалось.
Но вот однажды, в последнюю пятницу января, когда очередь у Биржи была длиннее, чем когда бы то ни было, а Сэмми шумно нёсся мимо неё вниз по улице, случилось, наконец, кое-что. Промчавшись по Нью-Бетель-стрит и завернув за угол Лам-стрит, Сэмми налетел прямо на свою бабушку, Марту.
От этого столкновения пострадал Сэмми: он поскользнулся на стальных носках своих башмаков, споткнулся и, не устояв на ногах, упал. Он не ушибся, но был испуган тем, что сделал. Неловко поднялся, подобрал шапку и книги и, весь красный, собирался уйти. Тут он заметил, что Марта смотрит на него.
Сэмми отлично знал, что это Марта Фенвик, его бабушка. Но раньше она никогда на него не смотрела; она проходила мимо него по улице так же, как он проходил мимо Пэга, стоявшего в очереди, — не замечая его, как будто его и не было.
А теперь она остановилась и смотрела на него, всё смотрела и смотрела, таким непонятным взглядом. Потом заговорила. Сказала странным тоном:
— Ты не ушибся?
— Нет, мэм. — Сэмми сконфуженно покачал головой.
Молчание.
— Как тебя зовут?
Глупее этого вопроса ничего нельзя было придумать, и голос у неё так нелепо обрывался.
— Сэмми Фенвик, — отвечал он.
Она повторила:
— Сэмми Фенвик. — Она пожирала глазами его бледное лицо, и шишковатый лоб, и весёлые синие глаза, его вытянувшуюся фигурку в заплатанном костюме домашнего изготовления, тонкие ноги в тяжёлых башмаках. Сэмми и не подозревал, что в течение многих месяцев Марта каждый день следила за ним, когда он шёл в школу, тайком следила за ним из-за занавески бокового окна дома на Лам-Лэйн. Мальчик рос таким похожим на её собственного сына Сэмми! Теперь ему уже десять лет. Марта очень страдала оттого, что не может иметь его подле себя. Неужели ничто и никогда не сломит её холодную гордость? Она осторожно спросила:
— А ты знаешь, кто я такая?
— Вы моя бабушка, — без запинки ответил Сэмми.
Она густо покраснела от удовольствия. Сэмми наконец разбил вдребезги ледяную кору, сковывавшую сердце старой женщины.
— Подойди ко мне, Сэмми.
Он подошёл, и она взяла его за руку. Сэмми это показалось ужасно странным, и он чуть было не струсил, но всё же пошёл с ней к дому в переулке. Они вошли вместе.
— Садись, Сэмми, — сказала Марта. Ей доставляло острую, нестерпимо острую радость снова произносить это имя.
Сэмми сидел и оглядывал кухню. Хорошая тут кухня, такая же чистенькая, как у них дома, но здесь мебель лучше и её больше. Потом у Сэмми заблестели глаза: он увидел, что Марта режет пирог, отрезает громадный кусок сладкого пирога с изюмом.
— Спасибо, — поблагодарил он, принимая этот кусок от Марты. И, положив книги и шапку на колени, набил рот пирогом.
Суровые тёмные глаза Марты сосредоточенно изучали его юное лицо. Это было лицо её собственного Сэмми.
— Вкусный пирог? — спросила она напряжённо.
— Да, мэм. — Сэмми ещё больше налёг на пирог. — Первоклассный!
— Ты никогда ещё не пробовал такого хорошего пирога, правда?
— Видите ли… — Сэмми колебался, смущённый, боясь обидеть Марту. Но счёл своим долгом сказать правду. — Мама печёт такие же вкусные пироги, когда у неё есть всё, что нужно. Но у неё теперь не бывает всего, что нужно для пирога.
Но даже это заявление не могло нарушить упоения Марты.
— Твой дядя Пэг получает пособие как безработный?
Худое личико Сэмми вспыхнуло.
— Да, но это только теперь, ненадолго.
— Твой отец никогда бы не остался безработным, — объявила она с гордостью.
— Я знаю, — согласился Сэмми.
— Он был лучшим забойщиком в «Нептуне».
— Я знаю, — опять сказал Сэмми, — мне мама говорила.
Наступило молчание. Марта смотрела, как он доедал пирог, потом отрезала ему ещё кусок. Сэмми взял его с застенчивой улыбкой, — улыбкой её покойного Сэма.
— Кем ты хочешь быть, когда вырастешь, Сэмми?
Он подумал, а она жадно ожидала ответа.
— Я хотел бы быть тем же, чем был мой папа, — сказал он наконец.
— Вот как! — прошептала Марта. — Вот ты чего хочешь, Сэмми.
— Да.
Она стояла неподвижно. Она ощущала какую-то слабость, изнеможение. Волнение обессилило её. Её родной Сэмми вернулся к ней, чтобы продолжать славную традицию. Она ещё увидит снова Сэмми Фенвика первым забойщиком «Нептуна». Волнение мешало ей говорить.
Сэмми съел пирог до последней крошки, поднял с колен шапку, книги и встал.
— Не уходи ещё, Сэмми, — запротестовала Марта.
— Мама будет беспокоиться, — возразил Сэмми.
— Ну, так возьми это с собой в карман, Сэмми, возьми, потом съешь. — Она с лихорадочной торопливостью отрезала для него новый кусок пирога, завернула его в промасленную бумагу, достала из буфета румяное яблоко и заставила Сэмми сунуть то и другое в карман. У двери она остановила его: — Приходи ко мне завтра, Сэмми. — И голос её умолял… умолял…
— Ладно, — сказал Сэмми и рыбкой метнулся из дома в переулок.
Марта стояла и все глядела ему вслед даже и тогда, когда он давно исчез из виду. Потом повернулась и вошла обратно в кухню. Она двигалась медленно, словно с трудом. На кухне взгляд её упал на начатый пирог. Она стояла, безмолвная, неподвижная, а перед её бесстрастным взором проносился поток воспоминаний. Вдруг лицо её дрогнуло. Она села у кухонного стола, опустила голову на руки и горько заплакала.
XII
Процесс политического развития Дэвида был подобен развитию человеческого тела: медленный рост, неощутимый день ото дня, но весьма заметный, если сравнить его результат с тем, чем был Дэвид пять лет тому назад. Цель стояла перед ним, ясная и чёткая, но шёл он к ней длинными и трудными путями. Он работал; работал невероятно много; и ждал. Он многому научился, а главное, — воспитал в себе терпение. За первой его речью в Палате через несколько месяцев последовала вторая — о бедствиях в угольном районе. Толки, вызванные этой речью, побудили некоторых лидеров партии обратиться к нему за сведениями. Затем в Палате было произнесено несколько блестящих речей по поводу неблагополучия в угольном районе, и хотя речи эти были почти целиком сочинены Дэвидом, слава досталась не ему. Впрочем, несколько позже его в виде благодарности избрали в ведомственную комиссию по исследованию вопроса о нетрудоспособности горнорабочих. Весь следующий год он работал в этой комиссии над вопросом о профессиональных заболеваниях горнорабочих — дрожание глазного яблока, болезни коленных связок и явления силикоза[26] в нерудных копях. Перед концом сессии он был кооптирован в комиссию по установлению квалификации административного персонала в копях. В следующем году Нэджент, который должен был выступать в Олберт-холле на массовой демонстрации по случаю съезда профсоюзов, заболел инфлуэнцой и, по своему настоянию, был заменён Дэвидом. Речь Дэвида перед аудиторией в пять тысяч человек была «гвоздём вечера», она отличалась пламенным воодушевлением, глубоким чувством и острой меткостью выражений. Как это не парадоксально, но блестящее выступление в один тот вечер привлекло к нему больше внимания, чем все усердные труды за предыдущие два года. Он стал заметной фигурой на разного рода конференциях. Это он составил для съезда профсоюзов докладную записку о национализации рудников. Его статья «Электричество и прогресс» была прочитана в Америке на съезде Рабочей партии. Потом он был избран главным представителем шахтёров в комиссию, пересматривавшую вопрос о затоплении шахт. Осенью 1928 года он состоял уже членом фракции лейбористов в парламенте и, наконец, в начале 1929 года достиг вершины успеха: он был выбран в Исполнительный комитет Союза горнорабочих.
Теперь Дэвид был полон надежд. Он чувствовал себя прекрасно, чувствовал, что голова у него свежа, что он справится с каким угодно количеством работы. И ему казалось, что события складывались благоприятно, как никогда. Правительство было при последнем издыхании, уныло готовилось умереть. Страна, которой надоела косность режима, избитая пошлость и старое, твердолобое правление, устремляла ищущий взор к новым горизонтам. Наконец-то сквозь ограниченность и равнодушие людское начинали пробиваться сомнения в разумности той политической и экономической системы, которая не способна устранить нужду, лишения, безработицу. Стали распространяться новые и смелые идеи. Люди больше не отступали в ужасе перед утверждением, что капиталистический строй оказался несостоятельным. Росло убеждение, что никогда не перестроить мир путём насилия и экономического угнетения наций. Безработных больше не клеймили кличками «лентяи» и «подонки общества». Лживые ссылки на «международное положение» стали лицемерным эхом, любимой шуткой в мюзик-холлах.
Дэвид верил всей душой, что Рабочая партия восторжествует. В этом году предстоят выборы, и их необходимо провести так, чтобы обеспечить решение вопроса о копях. Партия взяла на себя это обязательство. И какая же высокая задача — помочь шахтёрам и упрочить благосостояние общества.
В одно ясное апрельское утро Дэвид в превосходном настроении сидел у окна своей комнаты, просматривая газету. Была суббота. Он рассчитывал провести утро над докладом о новых достижениях для секции электрификации, но неожиданно планы его были разрушены. Зазвонил телефон.
Он ответил не сразу, так как обычно к телефону подходила первой миссис Такер, но телефон продолжал звонить, и он отложил газету и, спустившись на площадку лестницы, взял трубку. Донёсся хрипловатый и резкий голос Салли, — Дэвид сразу узнал его.
— Алло, алло, — говорила Салли. — Вы, видно, страшно заняты, я вот уже целых пять минут не могу дозвониться. Дэвид со смехом прокричал в трубку:
— Салли!
— Ага, вы меня узнали?
— Вас нельзя не узнать!
Оба расхохотались, и Дэвид спросил:
— Где вы находитесь?
— В гостинице Стентона, знаете, возле Британского музея. И Альф со мной!
— Но что вы делаете в Лондоне, скажите, ради бога?
— Вот в чём дело, Дэвид, — отвечала Салли. — Я выхожу замуж. И решила раньше, чем мы с папой расстанемся, прокатить его в Лондон. В Кристалл-паласе открывается выставка голубей, и папе хотелось её посмотреть.
— О, это великая новость, Салли, — сказал Дэвид, удивлённый и обрадованный. — А кто же он? Я с ним знаком?
— Не знаю, Дэвид. — Голос у Салли был счастливый и чуточку самодовольный. — Это Дик Джоби из Тайнкасла.
— Дик Джоби! — воскликнул Дэвид. — О Салли, это блестящая партия!
Салли молчала, но он чувствовал, что она довольна. Потом она сказала:
— Я хочу вас видеть, Дэвид. И Альф тоже. Хотите закусить с нами сегодня? Так слушайте, мы днём идём в Кристалл-палас, но вы можете прийти и позавтракать с нами в гостинице. Приходите сейчас, Дэвид!
Дэвид подумал: «Доклад подождёт».
— Ладно, — прокричал он в трубку. — Приеду около двенадцати. Да, да, Салли, я знаю, где отель Стентона. Приеду!
Он вернулся от телефона, все ещё улыбаясь. Салли приносила с собой атмосферу какой-то неугомонной жизнерадостности, от которой становилось легко на душе.
В половине двенадцатого он доехал в метрополитене до Музейной станции и прошёл пешком по улице Теккерея до тихой и невзрачной на вид гостиницы Стентона в Уобернсквере. Утро было ясное, в воздухе чувствовалась весна, деревья уже оделись листвой, и весело шумели воробьи в сквере, у скамейки, где какой-то старик кормил их крошками. Даже в гудках проезжавших такси слышалось что-то весёлое, как будто и они радовались чудесному дню. Дэвид пришёл в гостиницу за несколько минут до двенадцати, но Альф и Салли уже ожидали его в вестибюле. Они сердечно поздоровались с ним. Дэвид несколько лет не видел Альфа Сэнли, но за это время Альф мало изменился. Разве только усы ещё больше побурели от табака и обвисли, лицо ещё больше пожелтело да искривление шеи стало заметнее. Но он остался всё тем же славным, простым, упрямо-безалаберным человеком. На нём был приличный случаю чёрный костюм, слишком новый и жёсткий, который к тому же был ему несколько широк, новенький галстук и ботинки, должно быть, новые, так как они скрипели при каждом его движении.
А Салли изменилась. Унаследовав, видно, от матери склонность к полноте, она растолстела, как бочка. Кисти рук были окружены, как браслетами, валиками жира, и лицо её заметно ожирело. Она усмехнулась удивлению Дэвида, которое он безуспешно старался скрыть.
— Что, потолстела я немного, да? Ну, да это всё равно. Идём завтракать.
Они уселись в тихом ресторане, за столик, освещённый солнцем, завтракали холодным мясом и салатом. Холодное мясо с салатом было очень вкусно, и поданная затем ватрушка из ревеня — тоже. Салли ела много и с аппетитом. Она выпила бутылку вина. Её пухлое лицо разрумянилось, она, казалось, вся расплывалась от удовольствия, которое доставляла ей вкусная еда. Окончив, она удовлетворённо вздохнула и без всякого стеснения отпустила посвободнее свой кушак. Дэвид, сидя напротив за столом, улыбался ей.
— Итак, значит, вы выходите замуж. Да, когда-нибудь это должно было случиться.
— Дик — славный малый, — сказала Салли с довольным вздохом. — Ничего особенного собой не представляет, но лучше многих других. Могу сказать, что я счастлива. Понимаете, Дэвид, мне начинает надоедать бродячая жизнь. Я колесила с труппой по Пэйн-Гоулдскому району до тех пор, пока у меня голова кругом не пошла. Мне надоели летние Пьерро и зимние пантомимы. И кроме того, я стала безобразно полнеть. Через год-другой я буду годиться только для роли царицы фей. А я, пожалуй, предпочитаю любовь Дика любви какого-нибудь злого духа. Хочу осесть на одном месте и жить покойно.
Дэвид насмешливо смотрел на неё, вспоминая беспокойные искания её ранней юности, страстное желание добиться славы на сцене.
— А как же насчёт великих стремлений, Салли?
Она благодушно засмеялась.
— Они тоже немножко заплыли жиром, Дэви. Вам бы хотелось видеть меня такой, какой изображают в романах героинь. И чтобы моё имя огнями сияло в Пиккадили. — Салли перестала смеяться и покачала головой; затем подняла глаза и в упор посмотрела на Дэвида. — Этого достигает одна из миллиона, Дэвид. А я не оказалась такой счастливицей. Может быть, у меня и есть капелька таланта, но теперь с этим кончено. Не думайте, что я до сих пор этого не понимала. Дайте мне настоящую роль — и я окажусь для неё негодной.
— Ну, в этом я вовсе не уверен, Салли, — запротестовал Дэвид.
— Вы не уверены, а я уверена, — отвечала она с оттенком былой горячности. — Я пробовала — и знаю, на что способна. Все мы приходим на сцену с большими ожиданиями, Дэви, но очень немногие достигают того, чего ожидали. Счастье, что я остановилась на полпути, найдя подходящее пристанище.
Наступило молчание. Салли быстро успокоилась, но, хотя в глазах её потух огонь, она оставалась необычайно серьёзной. Она рассеянно играла ложкой, рисуя рукояткой узоры на скатерти. Лицо её омрачилось, как будто она что-то вспомнила и это лежало у неё на душе. Вдруг, как бы решившись, она посмотрела на Альфа, который развалился в кресле, надвинув на глаза котелок и орудуя зубочисткой, только что сделанной из спички.
— Альф, — сказала она, что-то обдумывая, — мне надо поговорить с Дэвидом. Погуляй несколько минут в сквере.
— Что?! — Альф выпрямился в кресле, охваченный изумлением. Он смотрел на неё во все глаза.
— Мы с Дэвидом будем ждать тебя здесь, — настаивала Салли.
Альф кивнул головой. Слово Салли было для него законом. Он встал и поправил на голове шляпу. Глядя ему вслед, Салли размышляла вслух:
— Хороший он у нас. Не человек, а золото. Слава богу, теперь я могу избавить его от свинцовых белил. Я покупаю ему бунгало в Госфорте. Дик сказал, чтобы я не жалела денег. Я поселю там Альфа, и пускай себе разводит голубей, сколько ему угодно.
У Дэвида от её слов потеплело на душе. Его всегда трогали проявления щедрости и великодушия в других людях. И он видел то и другое в нежности Салли к отцу, этому старому человеку в чёрном, плохо сидевшем костюме, скрипучих ботинках и новом галстуке.
— Вы молодчина, Салли, — сказал он. — Вы, вероятно, за всю свою жизнь никогда никого не обидели, никому не сделали больно.
— Не знаю, — Салли по-прежнему не улыбалась. — Боюсь, что, может быть, сейчас я вам сделаю больно.
— Каким же это образом? — спросил с удивлением Дэвид.
— Вот видите ли… — она остановилась, открыла сумочку и медленно вынула из неё какое-то письмо. — Мне надо кое-что вам показать. Мне ужасно не хочется. Но я должна, вы бы меня возненавидели, если бы я этого не сделала…
Снова пауза.
— Я имею вести о Дженни.
— Дженни? — ахнул Дэвид.
— Да, — подтвердила Салли тихо. — Она прислала мне вот это письмо.
И, ничего больше не говоря, она протянула ему письмо. Дэвид машинально взял его. Плотная сиреневая бумага с зубчатыми краями, сильно надушённая, была исписана круглым детским почерком Дженни. На конверте с тёмно-лиловой подкладкой указан адрес отправителя: «Отель „Эксцельсиор“ в Челтенхеме» и дата. Письмо было послано несколько недель тому назад.
«Дорогая моя Салли, — стояло в письме. — Чувствую, что мне следует взяться за перо и прервать долгое молчание, которое объясняется больше всего тем, что я была за границей. Уж не знаю, что ты обо мне подумала. Но подожди, пока я все тебе не расскажу. Когда я была в Барнхэме, я прочла в газете объявление, что пожилой даме требуется компаньонка. Ну, я просто для забавы написала и к своему удивлению получила очень любезный ответ и деньги на проезд до Лондона. Я поехала к этой даме, и, понимаешь, дорогая, она и слышать не хотела о том, чтобы я отказалась. Она уезжала за границу, в Испанию, Италию и в Венецию, и в Париж. У неё белоснежные волосы и чудные кружева и такие красивые добрые глаза, а платье на ней было цвета мов![27] Ты не можешь себе представить, как я ей понравилась. Она все твердила: „Вы такая милочка, я вас не отпущу“. Одним словом, пришлось мне остаться. О, я знаю, что поступила дурно, но я не могла, устоять против поездки за границу. Милочка, мы побывали везде — и в Испании, и в Италии, и в Венеции, и в Париже — и даже в Египте. И какой шик! Повсюду — наилучшие отели, слуги кланяются и ногами шаркают, во всех чужих городах ездили в оперу — и, представь себе: ложа и графы в мундирах! О, миссис Венситгер ни на шаг меня от себя не отпускает, она меня обожает. Она говорит, что я ей — как родная дочь. И в завещании меня упомянула. Я только читаю ей вслух, и езжу с ней на прогулки и в гости и всё такое. Ну, и цветы расставляю в вазах. Везёт мне, — не правда ли, Салли? О, я ни за что на свете не хочу вызывать в тебе зависти, Салли, но если бы ты только могла видеть, как мы шикарно живём, у тебя бы глаза на лоб полезли! Я рассчитывала устроить так, чтобы с тобой увидеться, но мы пробудем здесь, на водах, всего несколько дней, потом опять уедем. Милая, милая Салли, мне живётся очень весело, я бы хотела, чтобы тебе так повезло, как мне. Целую ма, и Филлис, и Клэрис, и па, и, конечно, тебя. Если увидишь Дэвида, скажи ему, что я иногда о нём думаю. У меня теперь никого нет, Салли, это ты тоже ему скажи. Я нахожу, что мужчины — скоты. Впрочем, он был добр ко мне. Надо кончать письмо, так как пора одеваться к обеду, у меня новое чёрное платье с блёстками, представь себе, какова я в нём, Салли! Ну, просто мечта! Прощай и будь здорова. Твоя вечно Дженни».
Молчание. Потом долгий вздох Дэвида. Он читал, читал эти нелепые излияния, каждая строчка которых нашёптывала воспоминания о Дженни, мучительные и постыдные и всё же согретые какой-то нежностью.
— Отчего вы мне не сообщили раньше? — с трудом спросил он наконец.
— А к чему? — возразила спокойно Салли. Она нерешительно помедлила. — Видите ли, Дэвид, я ездила в Челтенхем, в отель «Эксцельсиор»… Дженни действительно жила там несколько, дней во время скачек. Но не с миссис… как её там?
— Я так и думал, — сказал Дэвид угрюмо.
— Не принимайте этого близко к сердцу, Дэвид. — Салли перегнулась через стол и дотронулась до его руки. — Ну, будьте же паинькой, развеселитесь! Вы знаете теперь, что она жива и здорова — и то хорошо.
— Да, разумеется, и то хорошо.
— Правильно я поступила, показав вам письмо? — спрашивала с беспокойством Салли.
Дэвид сложил письмо, вложил его в конверт и сунул к себе в карман.
— Очень хорошо, Салли, — сказал он. — Уж мне во всяком случае следовало это знать.
— Да, я тоже так подумала.
Оба молчали, пока не пришёл Альф. Он бросил быстрый взгляд на дочь, потом на Дэвида, но не спросил ничего. Молчаливость Альфа порой оказывалась даром более ценным, чем несколько языков. Спустя полчаса они вышли из гостиницы, и Дэвид проводил Альфа и Салли до автобуса. Он притворялся спокойным, даже смеялся. Салли была счастлива, и он не хотел омрачать её счастья своим личным горем, и не хотел дать ей почувствовать, что, показав ему письмо (разумеется, она была обязана это сделать), она разбередила глубокую и болезненную рану. Он сознавал, что письмо — вульгарное, дрянное, лживое. Безошибочным чутьём он угадывал, как это было, представлял себе всю картину. Дженни остаётся на часок одна в этой сомнительной гостинице, пока её сожитель проводит время на скачках или в ближайшем трактире; у неё является минутное желание от скуки воспользоваться пребыванием в Челтенхеме (ведь это такое аристократическое место!), чтобы похвастать перед роднёй, утолить ненасытное честолюбие своей романтической души.
Дэвид вздохнул. Его до тошноты раздражал запах духов, исходивший от дешёвой бумаги. «Скажи Дэвиду, что я о нём иногда думаю!» Почему это его трогает! Но неужели Дженни и вправду думает о нём? — спрашивал он себя с грустью. Что же, может быть, и думает, точно так же, как он думает о ней. Несмотря на всё, что было, он не может её забыть. Он всё ещё чувствовал к ней какую-то нежность. Воспоминание о ней не покидало его, лёгкой тенью лежало на душе. Он знал, что ему следовало бы презирать, даже ненавидеть её, но никак не мог отогнать эту тень, уничтожить в себе тайную нежность к Дженни.
Эту ночь Дэвид просидел в задумчивости у огня. Доклад лежал на столе нетронутый: он не в состоянии был приняться за работу. Непонятное беспокойство овладело им. Поздно ночью он вышел из дому и долго бродил по опустевшим улицам. Это беспокойство томило его день за днём. Он бродил по городу. Побывал снова в картинной галерее Тэта и стоял безмолвно перед небольшим полотном Дега «Lecture de la lettre», которое ему всегда нравилось. Он искал успокоения и просветления у Толстого, нервный импрессионизм которого соответствовал его нынешнему настроению. Он спешил перечесть «Анну Каренину», «Три смерти», «Воскресенье» и «Власть тьмы». Ему, как и Толстому, человеческое общество представлялось жертвой роковых и противоречивых стремлений. Низменное себялюбие тянуло людей к земле, но иногда благородный, самоотверженный порыв поднимал их ввысь.
В конце концов Дэвид снова обрёл способность работать. Прошёл апрель, наступил май. А в мае события с головокружительной быстротой сменяли друг друга. Становилось всё более очевидным, что дни правительства сочтены.
Дэвиду, захваченному подготовкой к энергичной кампании, некогда было предаваться размышлениям. Он всё же урвал время, чтобы съездить в Тайнкасл на свадьбу Салли. Но больше ни одной минуты не мог выкроить для себя.
9 мая парламент был распущен, в двадцатых числах того же месяца начали намечать новых кандидатов на местах, а 30 мая происходили выборы. Главным пунктом программы Рабочей партии была национализация. Партия выпустила следующее обращение к народу:
«Положение дел в угольной промышленности настолько катастрофично, что необходимо принять меры к облегчению нищеты в угольном районе, реорганизации промышленности от начала до конца, в отношении как процессов производства, так и сбыта, и, наконец, к сокращению рабочего дня.
Если Рабочая партия составит в парламенте большинство, она национализирует копи и все минеральные богатства страны, так как это единственный способ создать удовлетворительные условия для рабочих. Это обеспечит рациональное использование каменного угля и его ценных побочных продуктов, которые теперь расточаются без пользы».
Под воззванием были подписи:
Д. Рамзей Мак Дональд.
Д. Р. Клайнс.
Герберт Моррисон.
Артур Гендерсон.
Благодаря этому воззванию и его лозунгу «национализация», Рабочая партия прошла в парламент. Дэвид на этот раз получил почти на две тысячи голосов больше, Нэджент, Беббингтон, Дэджен, Чалмерс, Клегхорн тоже собрали больше голосов, чем на всех прежних выборах. С смешанным чувством восторга и ожидания возвращался Дэвид в Лондон. Он уже видел в своём воображении, как билль об угольных копях, так давно подготовленный его партией, внесён в парламент, брошен в лицо всей оппозиции и торжественно обсуждается. Эта мысль кружила голову как вино. «Наконец-то, — твердил он мысленно, — наконец!» — И 2 июля 1929 года произошло официальное открытие сессии.
XIII
В один туманный вечер в начале осени Дэвид и Гарри Нэджент вышли из здания Палаты и остановились, разговаривая, на нижней ступени подъезда. Два с половиной месяца тому назад король произнёс тронную речь. Новые министры, принадлежавшие к Рабочей партии, целовали королевскую руку. Джим Дэджен в коротких, до колен, панталонах и эффектной треуголке с величайшей готовностью позировал перед дюжиной газетных фотографов. Премьер-министр, спешно посетивший Соединённые Штаты, прислал оттуда съезду Рабочей партии следующую телеграмму:
«Мы должны извлечь угольную промышленность из того упадка, в который привели её долгие годы косной и слепой политики».
Однако на лице Дэвида, неясно видном сквозь туман, было выражение, странно не вязавшееся с столь многообещающим началом.
Засунув руки в карманы и пряча голову в поднятый воротник пальто, он стоял с видом озабоченным и упрямо недовольным.
— Дождёмся мы в этом году билля или нет, вот что я хотел бы знать? — спрашивал он у Нэджента.
Плотнее укутывая шею шарфом, Нэджент ответил своим обычным спокойным тоном:
— Да, к декабрю, если верно то, что я слышал.
Дэвид смотрел задумчиво в мутную белизну тумана, которая как бы символизировала его настроение.
— Что же, увидим, каков будет текст билля, — сказал он со вздохом. — Но не могу понять этой проволочки. Она меня злит. Похоже на то, будто все мы слишком заняты стараниями доказать, что мы настроены конституционно, что мы вообще приличные люди, — и у нас не остаётся времени на проявление какой-либо инициативы.
— Дело тут не только во времени, — медленно возразил Нэджент. — Правительство очень многозначительно напоминает нам, что мы — в кабинете, но не у власти.
— Я уже столько раз слышал эти слова, Гарри, что я чувствую — они скоро доведут меня до могилы.
— Жаль, потому что тогда вы вряд ли попадёте в министры.
Губы Гарри чуть дрогнули улыбкой, но он сразу же снова стал серьёзен.
— Впрочем, вы правы, когда говорите, что надо выждать билля. А пока — надейтесь на лучшее.
— Буду надеяться, — угрюмо произнёс Дэвид. Наступила пауза, во время которой длинный тёмный автомобиль бесшумно подкатил к подъезду. Оба собеседника молча посмотрели на него. Из вестибюля за их спиной тотчас же вышел Беббингтон. Он поглядел на Нэджента и Дэвида со своим обычным беззаботным видом.
— Мерзкая погода, — заметил он вежливо. — Не подвезти ли вас?
Дэвид вместо ответа отрицательно покачал головой, а Нэджент сказал:
— Нет, благодарю. Мы ждём Ральстона…
Беббингтон усмехнулся с некоторой холодностью и высокомерием, слегка кивнув, сошёл по ступеням и торопливо сел в автомобиль. Шофёр укутал ему колени меховой полостью и вскочил на переднее сиденье. Машина, жужжа, скрылась в тумане.
— А любопытный автомобиль у Беббингтона, — сказал Дэвид каким-то странным тоном, словно размышляя вслух. — Это «Минерва», не правда ли? Интересно, откуда собственно он у него?
Гарри искоса посмотрел на Дэвида. Глаза его под нависшими лобными буграми приняли слегка насмешливое выражение.
— Может быть, он получил его за государственные заслуги?
— Нет, серьёзно, Гарри, — настаивал Дэвид, не улыбнувшись. — Беббингтон вечно ноет, что у него нет никаких собственных средств. И вдруг у него появился автомобиль и шофёр.
— Стоит ли об этом говорить серьёзно? — Гарри скривил губы необычной для него циничной усмешкой. — Если уж непременно хотите знать, наш приятель Беббингтон недавно вступил в Правление общества «Объединённые копи». Ну, ну, не хмурьтесь так грозно! Таких прецедентов было уже немало. Всё произошло в полном порядке, и ни вы, ни я, ни один человек не посмеет сказать ни слова.
— «Объединённые копи»! — Невольная горечь звучала в голосе Дэвида. Он посмотрел на Нэджента с внезапным возмущением. Пассивность, с которой Гарри отнёсся к этому факту, ещё усилила тревогу и недовольство Дэвида. В последнее время Нэджент стал как-то уставать, в манере его сквозило болезненное утомление, даже походка стала медленнее. То, что его не провели в кабинет министров, он принял с почти покорным равнодушием. Без сомнения, здоровье Нэджента сильно пошатнулось, и вся прежняя жизненная энергия, казалось, ушла из него. Только потому Дэвид не счёл нужным продолжать этот разговор. Когда вышел Ральстон, они заговорили о собрании Лиги демократического контроля, на котором все трое обещали сегодня быть, и зашагали в тумане по направлению к улице Виктории.
На душе у Дэвида было невесело. Сессия, начавшаяся с таким подъёмом, проходила до странности вяло, до странности похоже на все предыдущие. Часто за эти недели мысли Дэвида обращались к Слискэйлю, к рабочим, которым он обещал добиться справедливости. Он взял на себя обязательство. И вся партия в целом взяла на себя обязательство. Именно это принесло им победу на выборах. Значит, обязательство надо выполнить, хотя бы для этого понадобилось апеллировать ко всей стране. Положение в Слискэйле было так ужасно — город задавлен нищетой, среди рабочих назревало скрытое озлобление против строя, допускавшего такие бедствия, — и Дэвид всё более и более ощущал настоящую необходимость действовать. Он держал связь с рабочими, с Геддоном, Оглем и местными организациями. Он был обо всём осведомлён. Знал, что кризис не воображаемый, что он существует во всей своей мрачной реальности. Положение было отчаянное.
Перед лицом этого кризиса Дэвид сосредоточил все надежды на новом законопроекте об угольных копях. Он видел в нём единственное решение вопроса, единственное разумное оправдание политики их партии и спасение для рабочих. Время от времени он справлялся о законопроекте, который ещё разрабатывался в министерской комиссии, при участии специальной комиссии, выделенной Союзом горнорабочих. Но ни Дэвид, ни Нэджент в эту комиссию не входили и поэтому были очень мало осведомлены о положении дела. Внутрипартийное руководство усвоило себе политику строгой официальности, и к членам комиссии было не подступиться. Невозможно было узнать хоть что-нибудь о форме и содержании подготовляемого законодательства. Но как бы там ни было, а он подготовлялся, это было несомненно. Декабрь приближался, и Дэвид уговаривал себя, что его предчувствия нелепы, что они попросту отзвук его нетерпения. Он ждал с все растущим упованием.
Совершенно неожиданно 11 декабря билль был внесён в парламент. Одобренный министром торговли, поддержанный министром горной промышленности, он был официально внесён впервые в Палату общин. В этот день Палата была далеко не в полном составе и важность момента не ощущалась. Всё прошло очень обыкновенно, даже с какой-то поспешностью. Формулирован билль был коротко, в самых общих и уклончивых выражениях: не более десяти строк, быстро прочитанных вслух. Все, от начала до конца, продолжалось десять минут. Дэвид слушал с все возраставшим ужасом. Он не вполне понимал, что происходит. В билле не было указаний на сферу его действий. Но даже по этому первоначальному проекту можно было судить о её ограниченности. Поспешно встав, Дэвид вышел в кулуары и, обратившись к нескольким членам комиссии, стал настойчиво просить копию билля. Он даже к Беббингтону подошёл, так как ему хотелось достать копию. И в тот же вечер полный текст билля оказался у него в руках. Только тогда оценил он все значение нового закона. Его волнение было неописуемо. Он был не только ошеломлён, он был в ужасе.
Случилось так, что в этот день, 11 декабря, Нэджент был вызван в Эджели, и Дэвид провёл вечер в одиночестве, изучая копию билля. Он всё ещё не верил собственным глазам. Это было что-то невероятное, убийственнее, — это был сокрушительный удар.
Он сидел над биллем до поздней ночи, размышляя, пытаясь наметить себе план действий. В нём зрело твёрдое решение. Он видел всё, что можно сделать, что сделать нужно.
На другой день он пришёл пораньше на заседание парламентской фракции Рабочей партии. Заседание было немноголюдно, людей собралось вдвое меньше обычного. У Дэвида сердце упало, когда он увидел это жалкое сборище. Правда, в последнее время министры вообще неаккуратно посещали заседания, но сегодня это имело особое значение, тем более, что отсутствовал и министр горной промышленности. В комитете находились только Дэджен, Беббингтон, Нэджент, Ральстон, Чалмерс и ещё человек двадцать членов партийного комитета. Настроение было вялое, как после сытного завтрака, — Чалмерс даже расстегнул две нижние пуговицы жилета, а Клегхорн, полузакрыв осоловелые глаза, собирался сладко вздремнуть.
Председательствовал Джим Дэджен. Он просмотрел бумаги в папке, обвёл стол своими совиными глазами и быстро прочёл:
«На эту неделю в Палате утверждена следующая программа занятий: совещание по вопросу о безработице, прения по жилищному вопросу и вторичное чтение законопроекта об угольных копях…»
Дэвид вскочил с места.
— Господин председатель, — воскликнул он, — разрешите спросить, считает ли фракция, что этот законопроект отвечает программе Рабочей партии?
— Слушайте, слушайте! — загремело несколько человек из левого крыла комитета.
Дэджен вовсе не казался смущённым. Он благодушно осмотрел Дэвида с головы до ног.
— А у вас есть основания полагать, что билль не выражает мнения партии?
Дэвид старался сохранить спокойствие, но в его тоне невольно прорвался едкий сарказм:
— Мне представляется, что этот билль в его нынешней форме слегка не соответствует тому, чего мы ожидали. Нас вторично выбрали в парламент с наказом добиться национализации. Мы обязались в манифесте, подписанном партией, облегчить тяжёлое положение рабочих угольного района и коренным образом реорганизовать промышленность на началах государственности. Как же мы предполагаем это сделать? Я не знаю, все ли члены нашей фракции ознакомились с полным текстом законопроекта. И смею вас уверить, что он нарушает все данные нами обещания.
Наступила тишина. Дэджен в раздумье потирал подбородок, поглядывая на Дэвида из-под больших роговых очков.
— Вы забываете одно: что мы в правительстве, но не у власти. Мы вынуждены изворачиваться, как умеем. Кабинет должен идти на компромисс.
— Компромисс! Это не компромисс. Это чистейшая трусость. Трудно было бы сочинить законопроект, более выгодный для капиталистов. Это законопроект целиком для шахтовладельцев. В нём сохранена система квот, выброшены все предложения об обязательном минимуме заработной платы. Эта билль консерваторов, и каждый член парламента скоро это поймёт.
— Минутку! — мягко остановил его Дэджен. — Я человек практики. Во всяком случае таким меня считают. Я люблю идти прямо к делу. Формулируйте конкретно свои возражения.
— Мои возражения! — вскипел Дэвид. — Вы знаете, что этот билль не разрешает целого ряда затруднений. Его основное назначение — снабдить рынок углём. Это смешная попытка примирить два совершенно непримиримых принципа. Система квот — определённое нарушение прав шахтёров и ничем иным быть не может. Если сравнить то, что мы обещали добиться, с тем, что сейчас предлагает правительство, то видишь, что это просто вопиющее издевательство.
— А если бы и так, что можно сделать? — возразил Дэджен. — Не забывайте о нашем положении.
— Вот об этом именно я и не забываю, — подхватил Дэвид, который дошёл уже в своём гневе до белого каления. — О нашем положении и нашей чести!
— Господи, боже мой! — хрипло вмешался Чалмерс, глядя в потолок. — Чего собственно хочет этот член фракции?
— А вот чего: этот билль сначала надо исправить так, чтобы он выполнял наши обязательства и чтобы у каждого члена партии совесть была чиста. И только после этого вносить его в Палату. Если мы провалимся, то мы можем обратиться за поддержкой к нашим избирателям. И рабочие будут знать, что мы боремся за них.
Новый крик: «Слушайте! Слушайте!» — с дальнего конца комнаты. В центре же, за столом, — ропот неодобрения. Чалмерс медленно наклонился вперёд.
— Меня здесь посадили, — сказал он, для пущей выразительности тыча указательным пальцем в стол. — И тут я останусь.
— Неужели вы не понимаете, — примирительно резюмировал Дэджен, — что мы должны доказать стране нашу способность управлять ею. Мы своей тактикой завоёвываем себе блестящую репутацию.
— Не обманывайте себя, — с горечью возразил Дэвид. — Над нами смеются. Почитайте газеты тори! Мы для них низший класс, который обезьянничает, тянется за теми, кто стоит выше. Приручённый зверинец. По их мнению, мы не правим, а играем комедию. И если мы уступим им в вопросе об этом билле, они ничего, кроме презрения, к нам не почувствуют.
— К порядку, к порядку! — вздохнул укоризненно Дэджен. — Мы не хотим слушать таких резких речей в нашей партийной среде. — Он с искренним раздражением сощурился на Дэвида. — Разве вам не разъяснили, что мы вынуждены действовать не спеша?
— Не спеша! — яростно повторил Дэвид. — При таких темпах мы и через две тысячи лет все будем «подготовлять» национализацию!
Тут в первый раз заговорил Нэджент.
— Фенвик прав, — начал он медленно. — С принципиальной точки зрения мы бесспорно должны вступить в борьбу. Мы можем просидеть тут ещё год, играя во власть, помогая дурачить людей и, попросту говоря, обманывая самих себя. Но кончится тем, что нас выгонят в шею. Почему бы нам лучше не уйти отсюда с честью, как сказал Фенвик? Мы не должны забывать о рабочих. В Тайнсайдском районе они дошли уже до последних пределов человеческого терпения. Это я вам говорю, а я знаю, что говорю.
Клегхорн сказал кислым тоном:
— Если вы требуете, чтобы мы вышли из кабинета министров только потому, что в Тайнкасле имеется несколько недовольных, то напрасно стараетесь.
— А когда вы просили их голосовать за вас, вы их тоже называли «недовольными»? — крикнул Дэвид. — Того, что там происходит, достаточно, чтобы довести рабочих до революции!
Чалмерс злобно стукнул кулаком по столу.
— Вы становитесь совершенно невыносимым, Фенвик! К чёрту вашу революцию! Мы не желаем, чтобы вы в такое время насаждали тут русские идеи!
— Весьма неудобные для буржуазии, — вставил Беббингтон подтрунивающим тоном.
— Вы сами видите, — продолжал Дэджен спокойно и плавно, — мы все здесь согласны, что человеческий труд нуждается в полнейшей переоценке. Но не можем же мы взять да так сразу и отвергнуть существующий порядок, как сбрасывают старый башмак. Приходится соблюдать осторожность. Уважать конституцию. Чёрт побери, я слишком популярен, чтобы выступать против британской конституции!
— Вы предпочитаете не делать ничего! — Порыв гнева обуял Дэвида. — Заседать и класть в карман жалованье министра, в то время как тысячи углекопов умирают с голоду и стоят в очереди за пособием.
Поднялся крик и возгласы: «К порядку! К порядку! Пусть возьмёт свои слова обратно!»
— Я ни ради кого не намерен совершать политическое самоубийство, — пробурчал Дэджен, багровея.
— Так вот какова точка зрения комитета? — спросил Дэвид, пристально оглядывая всех вокруг. — Что же вы намерены делать? Держать данное вами слово — или нарушить его?
— Я намерен сохранить за собой репутацию здравомыслящего человека, — ледяным тоном произнёс Беббингтон.
— Слушайте! Слушайте! — взывало несколько человек. Затем голос Клегхорна:
— Господин председатель, предлагаю вам перейти к следующему вопросу.
Шум усилился.
— Я прошу пересмотреть билль, — отчаянно старался Дэвид перекричать всех. — Я не могу поверить, что вы отказываетесь внести в него поправки. Ну, хорошо, не будем говорить о национализации. Но прошу вас вставить хотя бы пункт об обязательном минимуме заработной платы.
Чалмерс на этот раз сердито заёрзал в своём кресле:
— Господин председатель, у нас нет времени продолжать эту дискуссию. Член Палаты Фенвик может держать свои теории при себе и предоставить правительству сделать всё, что возможно при данных обстоятельствах.
Несколько голосов прокричало:
— Переходите к следующему вопросу, господин председатель!
— Я не теории вам тут излагаю, — вопил Дэвид. — Я с вами говорю о живых людях! Я предостерегаю комитет, что билль этот доведёт шахтёров до отчаяния, до восстания…
— В своё время вам будет предоставлена возможность вносить поправки, — отрезал Дэджен. Затем спросил громко:
— Как будет угодно собранию?
Хор его сторонников заорал:
— Перейти к следующему вопросу!
Дэвид в отчаянии всё ещё пытался добиться беспристрастного обсуждения. Но тщетно. Монотонный голос Дэджена продолжал прерванный доклад. Заседание комитета продолжалось.
XIV
В это холодное декабрьское утро Артур пешком дошёл до «Нептуна» и вошёл в контору. Было ещё рано. Он повесил шляпу и пальто, постоял минуту, глядя на календарь, затем торопливо подошёл и оборвал листок. Ещё день прошёл. Это хорошо. Вот прожит ещё один день.
Он сел за свой письменный стол. Только что встав с постели, он, однако, чувствовал себя усталым, так как плохо спал. Он устал от бесконечной борьбы, бесконечной войны с экономическими силами, которые грозили ему уничтожением. Лицо Артура исхудало, было изборождено морщинами. Он имел вид человека, которого грызли заботы.
Он нажал кнопку звонка на столе, и тотчас же Петтит, его секретарь и табельщик, принёс утреннюю почту, разложенную с методической аккуратностью, — самое большое письмо, — внизу, самое маленькое — наверху. Петтит всегда был очень аккуратен.
— Доброе утро, Петтит, — сказал Артур механически. Он чувствовал, что голос его звучит искусственно, несмотря на усилие говорить сердечно и ободряюще.
— Доброе утро, мистер Баррас. Сегодня ночью был сильный мороз, сэр.
— Да, Петтит, холодно.
— Отчаянно холодно, сэр. Не подбросить ли угля в камин?
— Нет, спасибо, Петтит.
Не успел секретарь выйти из комнаты, как Артур потянулся за самым верхним письмом, письмом, которого он ожидал, от его банкиров из Тайнкасла.
Взрезав плотный конверт, он быстро прочёл официальное извещение, без удивления, даже, пожалуй, без смятения. Ему сообщали, что в настоящее время банк отказался от практики краткосрочных ссуд, и правление глубоко сожалеет, что впредь не имеет возможности…
Артур уронил письмо на стол. «Сожаление» — да, красивое слово. Все выражают «глубокое сожаление», когда из высших соображений отказывают ему в деньгах. Артур вздохнул. Впрочем, он этот ответ предвидел раньше, чем написал банкиру. Он уже превысил размеры своего кредита в банке, взял оттуда все, до последнего фартинга, под залог оборудования. По крайней мере хорошо, что он теперь знает, как обстоят его дела с банком.
Он продолжал сидеть за столом. Несмотря на усталость, он с трудом заставлял себя сидеть спокойно — нервное возбуждение требовало выхода. С лихорадочной поспешностью он снова всё обдумал. Лицо его приняло напряжённое выражение. Какой длинный путь пройден со времени катастрофы! А теперь — дороги впереди нет, одно болото, трясина, застой в работе. Цена на уголь упала ещё на пятнадцать шиллингов за тонну. Но даже по такой цене Артуру не удавалось продать его. Крупные объединения сбывали свой уголь, а он, мелкий частный предприниматель, оказывался бессильным. Между тем предприятие требовало накладных расходов, нужно было ремонтировать насосы, платить налоги — шесть пенсов с каждой тонны вынутого из шахты угля. А рабочие? При этой мысли Артур вздохнул. Он надеялся привлечь их на свою сторону примирительной политикой и заботами о их безопасности. Но его постигло горькое разочарование. Рабочие как будто были против его попыток перестройки, подозревали за ними какие-то корыстные побуждения. Устроенные им на руднике чудесные бани до сих пор у многих вызывали раздражение, были предметом скабрёзных шуток. Артур сознавал, что он плохой руководитель. Он часто колебался в своих решениях, убеждал там, где нужно было быть твёрдым, упрямился в таких случаях, когда человек с более сильным характером посмеялся бы и уступил. Рабочие видели его слабость и пользовались ею. Суровость старика Барраса была им понятна: она вызывала страх и даже восхищение. Альтруизм же Артура и его высокие идеалы внушали им недоверие и презрение.
Эта безжалостная парадоксальность отношения к нему рабочих задевала Артура за живое. При мысли о ней он в порыве гнева тряхнул головой. Он отказывался понять это.
Нет, он ещё не побеждён. Он просто временно на мели. Он будет бороться и победит. Прилив непременно снова снимет его с мели. Он уже недалёк, этот прилив.
И Артур с новой энергией принялся обдумывать выход из создавшегося положения. Голова его усиленно работала, и положение с все большей чёткостью вырисовывалось перед ним, факты приобрели ясность, цифры выстроились перед его мысленным взором. Рудник заложен, кредит в банке исчерпан, добыча — ниже, чем когда-либо за последние двадцать лет. Но Артур был глубоко убеждён, что сбыт должен теперь увеличиться. Кризис должен кончиться — и кончиться скоро. Надо продержаться, продержаться до тех пор, пока кризису не наступит конец, и тогда всё будет хорошо. «Нептун» может работать при таком положении ещё по меньшей мере год, это он знал наверное. Предвидя отказ банка, он уже обдумал все заранее, разработал план в мельчайших подробностях. Ничего не было упущено. Надо сократить штат, проводить во всём экономию и держаться, да, держаться крепко. Он сумеет это сделать, он знает, что сумеет!
Артур судорожно вздохнул. Самое неприятное — это сокращение штата, но оно попросту необходимо. Сегодня надо уволить ещё пятьдесят человек. Он снимет их с работы на пласте «Файв-Квотерс» и закроет эти выработки до того времени, пока не улучшится сбыт угля. Ему очень жаль пятидесяти человек, которых он сегодня предупредит об увольнении, отправит к тем шестистам рабочим «Нептуна», которые уже ходят на Биржу труда за пособием. Но другого выхода у него нет. И он примет их обратно на работу, как только будет малейшая возможность.
Артур вдруг торопливо посмотрел на часы. Надо сейчас же сказать Армстронгу. Он распахнул дверь и быстро прошёл по коридору к комнате Армстронга.
Они с Армстронгом проговорили с полчаса, обсуждая, кого из рабочих уволить. Артур настаивал, чтобы в каждом отдельном случае раньше, чем вычеркнуть имя рабочего, взвешивались все обстоятельства. Для него не было ничего мучительнее этой процедуры. В числе увольняемых были старые рабочие, опытные и искусные, которые в течение двадцати лет и более добывали уголь в «Нептуне». Но и им предстояла безработица. Им предстояло вместе с шестьюстами ранее уволенными стоять в очереди за пособием, увеличить нищету и бурлившее в Слискэйле недовольство.
Наконец, список был составлен. Артур смотрел, как Армстронг пошёл через двор, к будке табельщика, и ветер трепал белый листок в его руке. Странное и мучительное волнение овладело Артуром, он чувствовал себя убийцей этих людей. Он поднял руку и сжал ею лоб, не замечая, как дрожит эта рука. Затем отвернулся от окна и пошёл обратно в свой кабинет.
Кабинет теперь уже не был пуст. У самой двери его ждал Гудспет, красный и рассерженный. Гудспет привёл с собой высокого, неуклюжего подростка, который стоял с угрюмым видом, засунув одну руку в карман, а другой держа шапку. Артур узнал его — это был Берт Викс, сын Джека Викса, весовщика-контролёра от рабочих. Берт работал в «Глобе».
С первого же взгляда на эту пару Артур понял, что произошло что-то неприятное, и каждый нерв в нём напрягся как струна.
— В чём дело? — спросил он, пытаясь сохранить спокойствие.
Гудспет ответил:
— Взгляните! — и протянул ему пачку папирос и коробку спичек.
Все трое смотрели на папиросы и спичечную коробку, — даже Берт Викс — и тот смотрел, — и эти самые обыкновенные предметы явно производили громадный эффект.
Гудспет сказал:
— В стойлах! На новом штреке в «Глобе» сидит себе в конюшне среди соломы и курит! Вы бы этому поверили, мистер Баррас? Форбс, десятник по безопасности, только что доставил его наверх!
Артур продолжал пристально смотреть на папиросы и спички, он не в силах был отвести глаз в особенности от спичек. Все в нём ходило ходуном. Какие-то волны захлёстывали его. Он должен был весь сжаться, чтобы противостоять им. В забоях нового «Глоба» имелся гремучий газ, недавно исследование обнаружило его в такой концентрации, которая грозила взрывом. Артур не решался взглянуть на юного Викса, боясь потерять власть над собой.
— Что вы можете сказать?
— Я ничего не сделал, — сказал Берт Викс.
— Вы курили.
— Я только разок и затянулся там в конюшне. Ничего я не сделал.
Лёгкая дрожь пробежала по телу Артура.
— Вы взяли с собой в шахту спички. Вы курили.
Викс ничего не отвечал.
— И это несмотря на вывешенные правила, — продолжал Артур, стиснув зубы, — и на все мои предостережения относительно огня в «Глобе».
Берт Викс мял в руках шапку. Он знал, что рабочие думают об Артуре и что они говорят о нём: они ругали все его затеи — от бань и прочего «баловства» до «проклятых правил безопасности». Берт был парень грубый и упрямый, его смутить было нелегко. Он сказал полуиспуганно-полусердито:
— А мой отец говорит, что в «Нептуне» никакого нет гремучего газа. Он говорит, что запрещение носить с собой спички — просто чепуха.
Нервы Артура не выдержали, он вышел из себя. Какое невежество, какая тупость, какая дерзость! Он жертвовал собой, почти разорился, да, он убивал себя трудами и хлопотами, чтобы сделать «Нептун» безопасным и дать рабочим приличный заработок. И вот благодарность! Не помня себя от гнева, он ступил шаг вперёд и ударил Викса по лицу.
— Болван! — сказал он. Он задыхался, словно от бега. — Проклятый невежественный болван! Ты что же, хочешь, чтобы шахту разнесло на куски? Чтобы у нас произошла новая катастрофа? Этого ты хочешь? Этого, я тебя спрашиваю? Я выбрасываю на улицу честных, хороших работников, а ты тут прячешься по углам, лодырничаешь и куришь, так что все мы можем взлететь на воздух. Убирайся вон! Уйди с глаз моих, ради бога! Ты уволен. Возьми свои спички и свои дрянные папиросы. Вон отсюда, пока я не вышвырнул тебя сам!
Он схватил Викса за плечи, повернул его и вытолкал за дверь. Викс в коридоре растянулся во всю длину и ушиб ногу о ступеньку. Артур с треском захлопнул дверь.
В кабинете наступила тишина. Артур опёрся о стол, все ещё дыша прерывисто, как после быстрого бега; казалось, ему не хватало воздуха. Гудспет бросил на него один только быстрый и растерянный взгляд. Взгляд был инстинктивный, и Артур это понял.
— Он заслужил это, — воскликнул он, — я должен был его уволить.
— Да уж, конечно, такого парня оставлять незачем, — согласился Гудспет, смущённо глядя себе под ноги.
— Могу ли я допускать такие вещи?
— Нет, конечно, не можете, — подтвердил Гудспет, все ещё в замешательстве не поднимая глаз от пола. Он промолчал и прибавил: — Теперь он пойдёт и скажет своему отцу, Джеку Виксу, контролёру.
Артур делал усилие казаться спокойным.
— Я его ударил не больно.
— Он будет уверять, что вы его чуть не убили. Эти Виксы — такие вредные люди… — Гудспет круто оборвал и двинулся к дверям. — Пойду делать обход, — сказал он и вышел.
Артур всё стоял, прислонясь к столу. Он сделал ошибку, ужасную ошибку, ударив Берта Викса. В этом виноваты заботы и переутомление. Гудспет отправился заглаживать его промах. Ах, если бы всё обошлось! Артур откачнулся от стола и вышел в маленькую раздевальню за кабинетом. Там он надел рабочий костюм, так как хотел сегодня утром осмотреть «Новый Парадиз». Входя в клеть, чтобы спуститься в шахту, он ещё надеялся, что всё обойдётся.
Но дело не обошлось благополучно. Берт, встав, направился на площадку у входа в шахту, где отец его проверял вес подъезжающих вагонеток. У Берта болела нога в том месте, где он ушиб её о ступеньку, и чем больше он думал о своей ноге, тем больше она болела. Он уже боялся натрудить ногу.
Его отец, Джек Викс, видел, как Берт подходил, особенно осторожно ступая на одну ногу.
Джек остановил вагонетки.
— Что с тобой случилось, Берт? — спросил он.
Громко всхлипывая, Берт рассказал все, и Джек, выслушав его, объявил:
— Он не имеет права делать подобные вещи.
— А он это сделал, — возразил Берт. — Он ударил меня и сбил с ног, вот он что сделал! И когда я уже лежал на земле, он ещё раз пнул меня.
Джек сунул за пазуху записную книжку, в которой отмечал вес вагонеток, и туже затянул свой кожаный пояс.
— Он не имеет права делать этого, — повторил он. — Он не имеет права так с нами обращаться.
Джек хмуро размышлял. И все это из-за того, что бедняга Берт забыл выбросить из кармана несколько спичек раньше, чем спуститься в шахту. Все только из-за этого и из-за проклятых новых правил! Этого никто не потерпит, а тем более он, контролёр от рабочих! Он сказал отрывисто:
— Пойдём, Берт!
Он бросил вагонетки и проводил Берта в больницу. В этот день дежурил доктор Веббер, молодой врач, недавно окончивший ученье и назначенный интерном в больницу, и Джек внушительным тоном человека, знающего себе цену, попросил доктора Веббера осмотреть ногу Берта.
Джек Викс, помимо должности контролёра, в которой он сменил Чарли Гоулена, состоял ещё казначеем комитета врачебной помощи. И для доктора Веббера было очень важно заручиться расположением Джека Викса, так что он проявил величайшую любезность и услужливость и долго и внимательно осматривал ногу Берта.
— Что, есть перелом? — спросил Джек.
Доктор Веббер этого не находил. Собственно, он убедился, что нога не сломана, но в таких вещах никогда нельзя быть уверенным, и во всяком случае выражать такую уверенность вслух было бы неосмотрительно. В медицинских журналах постоянно приводились случаи переломов, случаи врачебных ошибок с пренеприятными последствиями для врачей. А с Джеком Виксом связываться было опасно. Доктор Веббер, надо прямо сказать, струсил перед Джеком и объявил:
— Придётся сделать рентгеновский снимок.
Джек Викс нашёл, что это хорошая мысль.
— А что если мы уложим его в кровать на сутки? — услужливо предложил доктор Веббер. — Пролежать сутки в постели тебе не повредит, Берт. А это даст возможность поставить правильный диагноз. Как вы находите?
И Джек и Берт нашли, что это наилучший манёвр при данных обстоятельствах. Берта уложили в постель в мужской палате, а отец его отправился прямо в клуб и позвонил Геддону в отделение Союза, в Тайнкасл.
— Алло! Алло! — начал он осторожно. — Это Том Геддон? Говорит Джек Викс, Том. Знаете, Том, контролёр в «Нептуне». — (С Геддоном Джек разговаривал совсем другим тоном, чем с доктором Веббером.)
— Ну, в чём дело? — донёсся в телефон отрывистый голос Геддона. — И говорите покороче, пожалуйста. Не целый же день мне вас слушать. Что такое?
— Да я насчёт моего парня, Берта, — начал Джек весьма заискивающим тоном. — Тут дело идёт о нападении и преследовании. Вы должны выслушать, Том.
Целых пять минут слушал его Геддон. Он сидел по другую сторону провода, прижав трубку к уху, и мрачно слушал, с ожесточением грызя ногти и сплёвывая огрызки на лежавшую перед ним папку.
— Ладно, — сказал он, выслушав до конца. — Ладно, говорю! Я приеду!
Двумя часами позже, когда Артур поднялся из «Парадиза» наверх и, выйдя из клети, шёл по двору, Геддон уже сидел в конторе, ожидая его. Увидев Геддона, Артур почувствовал удар в сердце. Он вдруг весь похолодел.
Геддон не встал с места и сидел с угрожающим видом, словно прирос к стулу. Он не начинал разговора.
Молчал с минуту и Артур. Он прошёл в ванную, вымыл руки и лицо. Затем вернулся, вытираясь, но видно было, что умывался он рассеянно, так как руки его оставляли на полотенце тёмные пятна. Он встал спиной к окну, продолжая вытирать руки. Нужно было что-то делать, это немного успокаивало нервы. Вытирая руки, он чувствовал себя увереннее. Пытаясь говорить небрежным тоном спросил:
— Что на этот раз привело вас сюда, Геддон?
Геддон взял со стола линейку и вертел её в руках.
— Вы сами это знаете, — ответил он.
— Вы пришли из-за Викса, — сказал Артур. — Но я ничего сделать не могу. Я уволил его за дерзкое неподчинение правилам.
— Вот как?
— Его застали курящим внизу, в «Глобе». Вам известно, что там обнаружен гремучий газ. Я истратил массу денег на то, чтобы сделать этот рудник безопасным, Геддон. Я не хочу, чтобы произошла новая катастрофа, ужаснее первой.
Геддон удобно скрестил ноги, все ещё вертя линейку. Он не спешил. Но в конце концов заговорил.
— Берт Викс в больнице, — сказал он, обращаясь к линейке.
У Артура все внутри точно оборвалось. Ему чуть не стало дурно. Он перестал тереть руки полотенцем.
— В больнице!
И затем, через минуту:
— Но что с ним такое?
— Вам лучше знать.
— Я не знаю.
— Думаю, что у него сломана нога.
— Не верю я этому, — закричал Артур. — Я ему ничего не сделал. Мистер Гудспет был при этом. Он вам скажет, что это ерунда.
— Виксу назавтра назначено просвечивание — тогда увидим, ерунда или нет. Это распоряжение доктора Веббера. Я только что из больницы.
Артур был очень бледен: у него ослабели ноги, пришлось присесть на подоконник. Он вспомнил, что Берт Викс за дверью полетел на пол.
— Ради бога, Геддон, — сказал он тихо. — Скажите, к чему вы клоните?
Геддон положил линейку. Геддон не признавал никаких «нежностей» и «братской любви к ближнему». Ему, по роду его обязанностей, полагалось быть суровым и настойчивым, и он не намерен был отступать от своих обязанностей.
— Слушайте, Баррас, я буду говорить прямо. Вы сегодня вышли из себя и напали на рабочего. Не отпирайтесь. Не важно, что сделал этот человек. Но вы учинили над ним физическое насилие. Вы почти сломали ему ногу. А это дело серьёзное. Тут уж возвращением на работу не отделаешься. Это — уголовное преступление. Не перебивайте меня! Я говорю от имени всех рабочих, которые ещё остались на вашем проклятом руднике. И стоит мне поднять палец, как они все забастуют.
— А что даст им забастовка? — сказал Артур. — Им работа нужна, а не забастовка.
— Рабочие должны стоять друг за друга. Задев одного, вы задеваете всех. Не нравится мне этот рудник. Он у меня на примете с тех пор, как здесь произошло несчастье. Я не намерен допускать никаких глупостей.
От резкого тона Геддона у Артура упало сердце.
— Да знаете ли вы, сколько каторжного труда я вложил в этот рудник? — слабо запротестовал он. — Что вы затеваете?
— Вы это скоро узнаете, — отвечал Геддон. — Мы сегодня в шесть часов созываем собрание в клубе. Рабочие очень волнуются. Я вас только предупредить хотел. Теперь бесполезно вам что-нибудь предпринимать. Дело кончено. Вы попали в переделку. Да, в чертовски неприятную переделку!
Артур молчал. Он как-то обмяк весь, ему претил Геддон и угрозы Геддона. Эти угрозы входят в обязанности Геддона. Он старается его запугать и, кажется, успешно. Но в глубине души Артуру не верилось, что Геддону удастся поднять рабочих, они слишком дорожат работой, чтобы решиться бастовать. Во всём районе царила страшная нужда, город кишел безработными. Те, кто ещё работал, считались счастливцами.
Артур встал и сказал утомлённо:
— Делайте, как знаете. Я уверен, что вы не захотите вовлечь рабочих в беду.
Геддон тоже поднялся. Он привык, чтобы хозяева стучали кулаками по столу и рычали на него и требовали, чтобы он убирался к чёрту. Он привык к переругиванию, проклятиям, угрозам и богохульствам. Ему платили за то, чтобы он воевал, — и он воевал. Летаргия Артура вызвала что-то вроде жалости в его глазах.
— Я все сказал. О дальнейшем вы узнаете.
И с коротким поклоном вышел.
Артур стоял неподвижно. Он всё ещё держал в руках полусвернутое полотенце и теперь аккуратно сложил его, прошёл в ванную и повесил его на горячую трубу. Потом заметил, что полотенце не совсем чисто, снял его и бросил в пустую ванну.
Он переоделся в своё обычное платье. Сегодня ему было не до ванны. Он всё ещё ощущал усталость, тупое безразличие, физическую слабость. Всё представлялось нереальным. Собственное тело казалось ему чем-то невесомым. Он был очень впечатлителен и склонен остро все переживать, но когда впечатление переходило некоторый определённый предел, он становился к нему нечувствителен. Такое именно оцепенение души он испытывал сейчас. Он вдруг увидел себя в небольшом четырёхугольнике зеркала, висевшего на белой кафельной стене. Неудивительно, что он чувствует такое изнеможение. Он казался десятью годами старше своих тридцати шести лет. У глаз — морщины, волосы потеряли блеск, и макушка почти облысела. Зачем он тратит напрасно свою жизнь, превращается раньше времени в старика, гонится за бредовыми идеалами, влюблённый в безумную мечту о справедливости? Другие наслаждаются жизнью, пользуются вовсю своими деньгами, а он торчит тут, на этом унылом руднике, тянет лямку, не видя благодарности. В первый раз Артур подумал: «Боже, какой я дурак!»
Воротясь в кабинет он посмотрел на часы. Скоро шесть. Он взял шляпу и вышел. Прошёл пустой двор, зашагал по Каупен-стрит. Следовало бы, конечно, зайти в больницу и справиться об юном Виксе, но он решил отложить это. Такое оттягивание было вполне в его характере. Проходя по площади, он слышал громкие голоса со стороны клуба шахтёров. Голоса доносились глухо, говорили ему о чём-то ненужном, ничтожном и далёком. Он знал, что никаких беспорядков быть не может, слишком глупо в такое время опасаться беспорядков.
XV
Однако Артур ошибался. Факты изредка опрокидывают всякую логику. И события этого вечера, 14 декабря, вовсе не доказывают, что Артур рассуждал неверно. Они просто произошли вот и все.
Собрание в клубе началось в шесть часов. Оно продолжалось недолго. Геддон принял меры к тому, чтобы оно было непродолжительным. Политика Геддона была ясна: он не хотел допускать беспорядков. Касса Союза была в плачевном состоянии и не выдержала бы никаких неурядиц. Тактика Геддона сводилась к тому, чтобы запугать Артура, держать его в неизвестности и тревоге целые сутки, а затем на другой день приехать к нему на рудник и жестоко поторговаться с ним. Добиться обратного приёма Берта Викса, выплаты ему компенсации, ну и ещё чего-нибудь, для ровного счёта. Но больше всего Геддон стремился попасть поскорее домой, переменить носки, которые были мокры, так как ноги у него сильно потели, сесть пить чай в сухих носках и домашних туфлях, а затем с трубкой в зубах погрузиться в кресло у камина. Геддон был уже не молод, честолюбие в нём умерло, ненависть молодых лет уже не пылала, а только тлела. Он действовал ещё достаточно энергично, но руководила действиями не столько голова, сколько ноги. Он со стремительной быстротой провёл собрание, отчитал Джека Викса, внёс в протокол кратко изложенное мнение Гарри Огля и заторопился уходить, чтобы поспеть на поезд в Тайнкасл в шесть часов сорок пять минут.
Но на ступенях подъезда он остановился, немного оторопев при виде толпы, собравшейся на улице. «О, чёрт побери! — сказал он про себя. — Чего это им здесь нужно?»
Здесь было человек пятьсот мужчин, в напряжённом ожидании толпившихся у дверей и разговаривавших между собой. Большую часть толпы составляли безработные.
Очутившись перед таким скопищем людей, Геддон счёл должным обратиться к ним с речью. Он засунул руки в карманы, нагнул вперёд голову и коротко объявил:
— Слушайте, ребята. У нас сейчас тут было заседание, обсуждали сегодняшний случай. Мы не допустим издевательства ни над одним членом нашего Союза. Я не буду поддерживать неправильного увольнения. Но пока мы это дело отложили. Я вернусь сюда завтра для дальнейших переговоров. Вот и всё, ребята.
С обычным коротким поклоном Геддон сошёл вниз и направился к вокзалу.
Рабочие криками приветствовали Геддона, шедшего по Фрихолд-стрит. Геддон казался этим людям выразителем их чаяний и надежд.
Они сознавали шаткость и некоторую обманчивость этих надежд, но всё же то были надежды: на табак, пиво, тёплую постель, тёплую одежду и работу. Потому-то отчасти они и кричали Геддону «ура». Но «ура» было негромкое, в нём легко было подметить вялость, основную ноту неудовлетворённости и беспокойства.
Когда Джек Викс вышел из клуба шахтёров, через пять минут после того как скрылся Геддон, по его лицу было видно, что он тоже далеко не удовлетворён. Медленно, с обиженным видом, сошёл он по ступеням, и его тотчас же окружили толпившиеся в ожидании рабочие, которые хотели узнать подробности. Все хотели услышать их, а больше всех — Джек Риди и его компания. Компания Джека составляла часть этой толпы — и вместе с тем держалась как-то особняком, несколько отличаясь от остальных. Это была большей частью молодёжь, они говорили мало, и у всех в зубах были папиросы. Лица их странно походили друг на друга — на всех был отпечаток какой-то жёсткости, как если бы этим людям уже было всё нипочём. Лицо Джека Риди говорило ясно, что теперь ему на всё наплевать. Черты лица Джека как-то опустились, сжались и застыли. Лицо это, с втянутыми щеками и впалыми висками, было очень бледно, и только в одном углу над верхней губой желтело пятно от табака. Напряжённость этого лица имела одну любопытную особенность: видно было сразу, что эта застывшая маска не может больше улыбаться. Создавалось странное впечатление, что если Джек попытается улыбнуться, лицо его разобьётся.
— Ну, как там было дело? — спросил он у Викса, протолкавшись вперёд.
Джек Викс посмотрел на Джека Риди, и Вуда, и Слэттери, и Ча Лиминга, придвинувшихся к нему.
— Нет, можете себе представить, — фыркнул он. — Геддон взял да все дело и изгадил! — Злым голосом он рассказал, что произошло на собрании.
— А насчёт пособия он ничего не говорил? — крикнул Гарри Кинч из толпы.
— Ни черта! — отвечал Джек.
Рабочие озлобленно притихли. Государственное пособие безработным было снижено ещё в начале месяца, а Касса взаимопомощи Союза прекратила выдачу ссуд.
Джек Риди обратил к Виксу своё застывшее лицо. Что-то грозное было в бесстрастии этого лица. Джек спросил своим обычным жёстким и презрительным тоном:
— А какого он мнения насчёт забастовки?
— Ну, это ему меньше всего улыбается, — возразил Викс, так и кипя негодованием. — Он совсем выдохся. Ничего он не сделает.
— Ничего не сделает? — повторил Джек Риди, как бы про себя. — Что же, тогда придётся нам самим сделать что-нибудь.
— Надо опять устроить демонстрацию, — вставил Вуд.
— Демонстрацию! — промолвил Джек с горечью, и с вопросом о демонстрации было кончено. На той неделе уже произошла одна демонстрация безработных, шествие на «Снук» с красным флагом, в сопровождении конной полиции, и речи. Всё было как следует, полицейские ехали рядом как добрые товарищи, и всё прошло великолепно, без малейшего ущерба для кого бы то ни было. Джек думал об этом с горечью, с глубокой горечью. Такие вещи бесполезны. Бесполезны. И он хочет действовать, он должен действовать, всем своим существом жаждал он действий.
Джек горячо надеялся, что увольнение Берта Викса послужит Геддону предлогом объявить забастовку. Забастовка — это массовое выступление и такое выступление — единственный выход. Выступление нескольких человек или нескольких сот человек ничего не даст, а выступление всех уже кое-что значит: это значит, что «Нептун» прогорит. Это значит — показать кому следует свою силу, это значит — действовать, действовать!.. А тут вдруг оказывается, что никакой забастовки не будет!
Лоб Джека сморщился, как от боли. Джек походил на глухонемого, который пытается осмыслить что-то непонятное. Он пробормотал:
— Это собрание никуда не годилось. Нам надо устроить другое. Надо что-нибудь делать… Ради бога, дайте кто-нибудь покурить!
Тотчас же Вуд протянул ему папиросу. И эта и другая папиросы были добыты из автомата на улице, который Вуд наловчился «обрабатывать». Слэттери подал Джеку зажжённую спичку, прикрывая её рукой. Джек только наклонил своё мертвенно-бледное лицо и жадно затянулся. Потом оглядел окружавших его людей и заговорил громко:
— Слушайте, ребята. Сегодня в восемь — массовое собрание. Поняли? Передайте дальше. В восемь часов!
Слова эти были переданы дальше, а Джек Викс полуиспуганно-полузаискивающе запротестовал:
— Смотри, Джек, отвечать придётся тебе.
— А, наплевать! — сказал Джек, все с той же отчаянностью в голосе. — Можешь сидеть дома, если хочешь. Или беги в больницу к своему Берту.
Грубое лицо Викса покраснело, но он промолчал. Джеку Риди всего лучше не отвечать.
— Ну, идём! — обратился Джек к остальным. — Вы намерены тут торчать всю ночь, что ли?
Он пошёл вперёд, прихрамывая, по Каупен-стрит и вошёл в трактир «Привет». Джек не открывал рукой вертящуюся дверь, он нажал на неё плечом и прошёл. Остальные сделали то же самое.
Трактир был полон, за стойкой стоял Берт Эмур. Уж много лет стоял Берт за этой стойкой, словно врос в неё, меднолицый, гладковолосый, со смоченным и аккуратно закрученным на лбу коком, как будто зализанным коровой.
— Здорово, Берт, — сказал Джек с угрожающей любезностью. — Что вы будете пить, ребята?
Все спутники ответили на вопрос, и Берт наполнил кружки. Никто не платил, — и в усмешке Берта выражалось беспокойство.
— Наливай, Берт, — скомандовал Джек, и Берт дрогнул. Его медно-красное лицо стало ещё краснее. Но всё же он снова наполнил кружки. Простояв столько лет за прилавком в «Привете», Берт Эмур знал, когда следует наливать, улыбаться и ничего не говорить. Торговля спиртными напитками имела свои особенности, и Берт понимал, что ему лучше не ссориться с Джеком Риди и его компанией.
— Скверная эта история, Джек, — начал Берт, пытаясь завести разговор, — скверная вышла история с молодым Виксом.
Джек притворился, что не слышит, но Ча Лиминг вежливо перегнулся через прилавок.
— А тебе что об этом известно?
Берт поглядел на Лиминга и решил, что благоразумнее не отвечать на его вопрос. Ча был весь в отца, Боксёра Лиминга, с той только разницей, что Ча побывал на фронте и стал как-то современнее. На войне Ча получил медаль, и после демонстрации на «Снуке» на прошлой неделе он привязал эту медаль к хвосту бездомного пса. Пёс бегал по всему городу, волоча в грязи красивую боевую медаль. И Ча окрестил его «Героем войны». «За такую штуку не миновать тюрьмы, и рано или поздно Ча туда непременно угодит», — думал Берт.
Берт протянул руку, чтобы взять обратно бутылку виски, но раньше чем он успел это сделать, Джек взял бутылку с прилавка и отошёл к столику в углу. Все пошли за ним. За столом сидело несколько человек, но они спешно ретировались. Джек и его спутники уселись и начали беседовать. Берт издали наблюдал за ними. Обтирая прилавок, он не спускал с них глаз.
Они сидели за столом в углу, разговаривали и пили, доканчивая бутылку. Вокруг них скоплялось все больше народу, слушали, принимали участие в разговоре, пили. Шум становился всё более и более ужасающим, все говорили разом, горячо обсуждая историю с Виксом, бездеятельность Геддона, прекращение выдачи ссуд из Союза, надежды на новый закон о копях. Говорили все, кроме Джека Риди.
Джек сидел у стола, глядя в одну точку своими мёртвыми глазами. Он не был пьян, никакое количество выпитой водки не могло опьянить Джека, это-то и было хуже всего. Его узкие губы были крепко сжаты, и он всё время кусал их, словно давая выход накопившейся горечи. Жизнь наполнила горечью душу Джека. Весь он был воплощённая внутренняя боль и полными боли глазами глядел на страдающий мир. Душу Джека сформировали и несчастье в шахте, и война, и мир, — унижения и муки безработицы, лишения и всякие ухищрения как-нибудь прожить, заклад вещей, жестокость нищеты, опустошённость души, более страшная, чем голод. Все эти разговоры приводили его в отчаяние: горланят без толку, болтают на ветер. И то же самое будет на митинге в восемь часов — слова, слова, ничего не стоящие, ничем не помогающие, ни к чему не ведущие! Чувство глубокой безнадёжности овладело Джеком.
И вдруг дверь распахнулась, и в трактир ворвался Гарри Кинч. Гарри был племянник того самого Вилля Кинча, который много лет тому назад прибежал сюда, когда Ремедж отказал ему в обрезках для его маленькой дочки Элис. Но и тут сказывалась разница поколений. Гарри гораздо лучше разбирался в политике, чем Билль. И у Гарри в руках был последний номер «Аргуса».
Он остановился на одно мгновение, оглядывая посетителей, затем прокричал:
— Об этом написано в газетах, товарищи! Наконец-то всё ясно… — Голос его обрывался. — Нас продали… обманули…
Все глаза обратились на Кинча.
— Что такое? — спросил хрипло Слэттери. — О чём ты толкуешь, Гарри?
Гарри откинул волосы со лба.
— В газетах напечатано… новый закон… это величайшее надувательство, такого ещё не было… Они не дали нам ничего, товарищи. Ни единого… — тут голос совсем изменил ему.
Гробовая тишина наступила в трактире. Все знали, что им было обещано. И бессознательно все надежды каждого из этих людей были сосредоточены на новом законопроекте.
Первым зашевелился Джек Риди.
— Покажи скорее газету! — сказал он. Схватил её и принялся читать. Все склонились над столом, толкая друг друга, вытягивая шеи, чтобы заглянуть в газету, где крупным шрифтом были напечатаны все пункты предательского закона.
— Клянусь богом, так и есть! — сказал Джек.
Затем Ча Лиминг, уже полупьяный, в бешенстве вскочил со стула.
— Это уже слишком, — заорал он. — Мы этого так не оставим!
Все заговорили разом, поднялся шум. Газета переходила из рук в руки. Теперь встал уже и Джек Риди, снова хладнокровный, сдержанный. В этом хаосе он прозревал новые возможности. Глаза его уже больше не были мертвы, они горели.
— Дай ещё виски, — сказал он. — Живее!
Он залпом выпил своё виски, оглядел присутствующих. Затем крикнул:
— Я иду в клуб. Кто хочет, может идти за мной!
Раздался ответный рёв. Все кинулись за Джеком. Толпа хлынула из трактира в грозовую тьму улицы и устремилась с Джеком Риди во главе по Каупен-стрит, к зданию клуба.
Там у подъезда собрались уже и другие рабочие, все больше безработная молодёжь, все уволенные из «Нептуна» при первом сокращении, ввергнутые в чёрное отчаяние этой новостью, которая молнией облетела Террасы и окончательно убила все надежды.
Джек взбежал по лестнице и остановился лицом к толпе. Над дверью горел электрический рожок, похожий на жёлтую грушу на прямом суку, и свет падал на лицо Джека, в котором отражался его несломленный дух. Внизу было уже почти темно. Уличные фонари разливали только местами бледное мерцание, образуя лужицы света.
С минуту Джек стоял перед толпившимися внизу во мраке людьми. Выпитое им виски превратило обычную горечь в яд; во всём его теле, казалось, бурлила эта горькая отрава. Джек чувствовал, что наступает его час, тот час, ради которого он страдал, для которого был рождён.
— Товарищи! — крикнул он. — Мы только что узнали новость. Нас обманули. Они повернули нам спину, как Геддон. Они нас скрутили, как всегда. А ведь нам было дано обещание!..
Он с трудом, мучительно перевёл дух, сверкающими глазами глядя в толпу.
— Они не собираются нам помочь. Никто нам не поможет. Никто! Слышите? Никто! Мы должны сами себе помочь. Если не поможем, то никогда не выберемся из проклятой ямы, куда нас загнал капитализм. Разве вы не видите, товарищи, что вся экономическая система гниёт, как навоз. У них — деньги, автомобили, прекрасные дома, ковры на полу, — и все это добыто ценой нашей крови. Мы, как рабы, работаем на них до седьмого пота. А что получаем? Даже еды достаточно не получаем, товарищи, ни топлива, ни приличной одежды, ни башмаков для наших ребятишек. Чуть что-нибудь не так, нас гонят в шею! Нас выбрасывают, переводят на хлеб и маргарин, и того не хватает, чтобы прокормить жён и детей. Не говорите мне, что это из-за отсутствия денег! Страна купается в деньгах, банки битком набиты ими, миллионами и миллионами денег! Не говорите мне, что у них не хватает для нас пищи. Они бросают рыбу обратно в море, сжигают запасы кофе и пшеницы, режут свиней, чтобы они не плодились, и оставляют мясо гнить, а мы тут умираем с голоду. Пусть бог поразит меня на месте, если это — справедливый порядок.
Новый судорожный вздох. Затем голос Джека зазвучал ещё громче:
— Мы этого не понимали, когда они довели дело до катастрофы в проклятом «Нептуне» и убили сто человек рабочих. Не понимали и тогда, когда они убивали на войне миллионы людей. Но теперь, видит бог, мы это поняли. И мы этого больше терпеть не будем, товарищи. Мы должны что-нибудь сделать… Должны показать им… Должны действовать, должны, говорю вам! Если теперь не начнём действовать, то будем гнить в этом аду до конца дней! — Голос его перешёл в крик. — Я намерен действовать, товарищи, а кто хочет, может идти со мной. Я начну сию же минуту: я покажу хозяевам «Нептуна», в котором погибли мои оба брата… Я разрушу проклятую шахту, ребята. Я хочу хоть немножко отплатить им за себя. Идёте со мной или нет?
Громкие крики раздались среди рабочих. Воспламенённые словами Риди, они теснились к нему, когда он сбежал вниз, провожали его всей толпой по улице. Некоторые, струсив, ускользнули по направлению к Террасам. Но не меньше ста человек присоединилось к Джеку. Все они двинулись к «Нептуну», совершенно так же, как больше двадцати лет тому назад толпа двинулась к лавке Ремеджа. Но здесь было больше рабочих, гораздо больше. Рудник притягивал их сильнее, чем лавка Ремеджа. Рудник был фокусом, центром, на котором сосредоточивались и чаяния и ярость их душ. Рудник был ареной, амфитеатром. И в чёрной пыли этой арены, этого мрачного амфитеатра, смешалась жизнь, и смерть, и труд, и деньги, и пот, и кровь.
Толпа с Джеком Риди во главе хлынула во двор перед шахтой. Двор был пуст, контора заперта, и шахта зияла как вход в огромную пустую могилу. Внизу, под землёй, не было никого, ночные смены теперь не работали больше, в руднике не оставалось ни души. Даже площадка перед шахтой казалась пустынной, хотя там дежурили десятники по безопасности и механики у насосов. Оба механика находились в машинном отделении, за рабочей раздевальней. Их звали Джо Дэвис и Гью Гальтон. Толпа бросилась к машинному отделению, где находились Дэвис и Гальтон, и Гальтон первый услышал шум. Одно из окон оставалось приоткрытым, так как в машинном отделении было жарко и пахло нефтью. И Гальтон, старообразный человек с седой бородкой, высунул голову наружу.
Толпа уже окружила дом. Толпа в сто человек, и все лица поднялись к Гальтону, показавшемуся в окне наверху.
— Чего вам надо? — крикнул механик.
Глядя вверх, Джек Риди сказал:
— Выходите сюда, вы нам нужны.
— Для чего? — спросил Гальтон.
Джек повторил повелительным тоном:
— Выходите! Если выйдете, вас не тронут.
Вместо ответа Гальтон снова спрятал голову и с треском захлопнул окно. Прошло секунд десять, во время которых слышалось только мерное пыхтение насосов, — затем Ча Лиминг заорал и швырнул кирпичом в окно. Стекло зазвенело, и этот звук прорезал глухое постукивание и пыхтение машин. Он послужил как бы сигналом. Джек Риди взбежал по лестнице в машинное отделение, а за ним — Лиминг и десяток других. Они ворвались внутрь.
В машинном отделении было очень жарко и светло, стоял запах нефти и вибрирующий шум.
— Какого чёрта… — начал Джо Дэвис, сорокалетний мужчина в синем бумажном комбинезоне с засученными рукавами. Вокруг шеи у него висели обтирочные «концы», так как он только что чистил латунные части полировальным порошком и парафином.
Джек Риди посмотрел на Дэвиса из-под козырька своей кепки и сказал быстро:
— Мы вам никакого зла не сделаем, ни одному из вас. Мы только хотим, чтобы вы ушли. Понимаете?
— Будь я проклят!.. — начал Джо Дэвис.
Джек сделал шаг вперёд. Внимательно наблюдая за Дэвисом, сказал:
— Вы уйдёте прочь. Этого хотят рабочие.
— Какие рабочие? — спросил Дэвис.
Тут Джек кинулся на него и обхватил его вокруг талии. Оба, обхватив друг друга, стали бороться. Так они боролись с минуту, а все вокруг стояли и смотрели. Во время борьбы они опрокинули жестянку с парафином. Это была большая жестянка, и весь парафин из неё вытек на решётку и в ящик с ветошью для обтирки частей. Один только Слэттери видел, как парафин залил тряпки, все остальные следили за борьбой и ничего не заметили. Повинуясь какому-то рефлексу, Слэттери вынул изо рта папиросу и бросил её в ящик с ветошью. Папироса угодила горящим кончиком прямо в середину ящика. Это видел только один Слэттери, так как в тот самый момент Дэвис поскользнулся и упал, и Джек очутился на нём. Все устремились вперёд. Схватили Дэвиса, затем набросились на Гальтона и выволокли обоих из машинной камеры.
Затем всё произошло очень быстро. И никто не был в этом виноват. Виноваты были те, кто разбросал запасные инструменты, и гаечные ключи, и обыкновенные штанги, и тяжёлый молот, и даже жестянку с полированным порошком, среди сети поршней. Собственно, всю беду причинил молот. Он задел за головку шатуна, отскочил и упал на главный цилиндр, расколол его, потом со всего размаха упал на подшипники. Послышались ужасный скрежет и шипение пара. Машина задрожала, двинулась по кривой и самым позорным образом остановилась. Вся камера затряслась до основания, и работа в ней прекратилась.
В это время Слэттери, словно только что сделал неожиданное открытие, завопил:
— Горит, господи Иисусе! Смотрите! Огонь.
Люди посмотрели на ящик с ветошью, из которого вырывалось пламя, на оставшиеся моторы насосов — и бросились к двери. В паническом страхе протискивались она наружу. Джек Риди остался последним. Джек всегда отличался изобретательностью. Он подошёл к колонке с нефтью и отвернул кран. С минуту наблюдал, как вытекала тёмная жидкость. Взгляд его был мутен и холоден и полон злобного торжества. Наконец-то он что-то сделал! Он торопливо вышел, захлопнув за собой дверь.
Перед машинным зданием во дворе все стояли тесной толпой. Сначала пламени не было видно, только густые клубы дыма, но вскоре вырвалось и пламя, длинные языки пламени.
Люди понемногу отступали перед огнем, который освещал их поднятые вверх лица в тёмном амфитеатре двора. Горячие струи воздуха доходили до них сквозь холод ночи. Затем, когда огонь перебросился на шиферную крышу силовой станции, черепицы начали с треском отскакивать. Они так забавно щёлкали, выскакивая из крыши как горох из барабана, одна, другая, третья, целый град черепиц летел вниз, и каждая описывала в воздухе красивую сверкающую дугу, потом с грохотом падала на бетонные плиты двора.
Толпа отступала все дальше, к стенам конторы, потом дальше, к воротам, и из ворот — на Каупен-стрит. Выпустили Дэвиса и Гальтона. Сейчас это было кстати. Гальтон побежал в контору звонить по телефону. Его никто не остановил. Теперь всё шло как надо. Новый залп черепиц грохнул сверху, и здание ламповой осветилось, затрещало. Гальтон, как бешеный, звонил по телефону. Он позвонил Артуру, Армстронгу, на пожарную станцию. Позвонил и в контору Союза в Тайнкасле. Он сообщил на Биржу, чтобы дали знать всем в районе, кто мог бы прийти на помощь. Потом он стрелой помчался из конторы, чтобы сделать, что возможно. Когда он вышел во двор, докрасна раскалённая черепица просвистела мимо его головы. Пролети она на какой-нибудь дюйм ближе, она бы размозжила ему голову. Черепица грохнулась на пол в конторе, и осколки весело разлетелись во все стороны. Один угодил прямо в мусорную корзинку и зашипел там. В конторе вспыхнул пожар.
Всё происходило с стремительной быстротой. Во дворе шахты появились новые группы рабочих, — десятник по безопасности Форбс, Гарри Огль, кое-кто из администрации, старые шахтёры. Потом явилась полиция, — сержант Роддэм и с ним наряд из двенадцати человек. Гальтон вместе с полицией, десятником и служащими побежал в предохранительную камеру, где Джо Дэвис уже разматывал пожарные шланги. Они вытащили шланги во двор, соединили их с пожарным краном, затем Дэвис включил давление. Шланги, дёргались и отскакивали, и из дюжины прорезов брызнула вода. Кто-то продырявил шланги, приведя их в негодность.
Артур и Армстронг приехали одновременно. Когда позвонил Гальтон, Артур читал у себя в комнате, а Армстронг ложился спать. Оба, придя на рудник, кинулись к группе людей у спасательной камеры. Пламя играло на лицах, то освещая их, то оставляя в тени. Некоторое время они торопливо совещались. Затем Артур побежал в контору к телефону. Но контора была уже в огне.
Наконец, прибыл из Слискэйля пожарный насос, и Кемау наладил шланги. Тонкая струя воды, шипя, брызнула в огонь. Присоединили второй рукав, и полилась вторая струя. Но струи были тонки и слабы. А на руднике больше рукавов не имелось.
События развёртывались все быстрее, и смятение возрастало. Люди метались по двору, ныряя головой вниз среди падающих брёвен и докрасна раскалённых кирпичей. Огонь пожирал все, — дерево, щебень, камень и металл. Время от времени раздавались громкие взрывы, и звук их гремел во всём городе, подобно пушечным выстрелам с моря. На Каупен-стрит сплошной стеной стоял народ — и все глядели, глядели.
Половина площадки над шахтой была уже совершенно разрушена, когда приехал Геддон. Он бежал со станции, проталкиваясь сквозь толпы людей на улицах, на которых от зарева было светло, как днём. В то время как он пытался попасть во двор, мимо со звоном пролетели две пожарные машины из Объединённых копей. Геддон прицепился сзади к последней машине и въехал таким образом во двор «Нептуна».
Силовая станция, спасательная станция, ламповая и насосное отделение — всё сгорело. Свежий ветер раздувал пламя под разрушенным фронтоном конторы. Жара стояла удушающая.
Геддон скинул пиджак и стал помогать только что приехавшим пожарным. Шланг за шлангом посылал мощные струи воды, вздымавшиеся над пылающей площадкой. Среди дыма бурлил пар, образуя в воздухе туманную пелену, которую медленно относило ветром. Взлетели вверх лестницы. Люди бежали, карабкались по ним, кашляли от дыма, обливаясь потом. А ночь шла.
Когда занялась заря, огонь уже не пылал, а только тлел. Холодный серый свет утра осветил ужас разрушения.
Артур, прислонясь к пожарной лестнице, смотрел на обломки надшахтных построек. Вздох вырвался из его груди. Он знал, что внизу дело обстоит ещё хуже. Вдруг он услыхал чей-то крик. Это кричал Геддон.
— Эй, Армстронг! — орал он. — Надо поскорее установить новые насосы.
Армстронг посмотрел на Геддона и пошёл дальше. Он направился к обугленным надшахтным копрам, туда, где стоял Артур у пустой клети. Подойдя, он сказал разбитым голосом:
— Надо бы позаботиться насчёт новых насосов. Надо сейчас же позвонить в Тайнкасл, если это может помочь.
Артур медленно поднял голову. Лоб его почернел, глаза были воспалены от дыма, с лица смотрела полнейшая душевная опустошённость.
— Ради бога, — прошептал он, — ради бога, оставьте меня в покое.
XVI
Несмотря на то, что в его дневнике появились новые старательно составленные «меморандумы» под заголовком «Дальнейшие доказательства в пользу сметы Р по „Нептуну“» и какие-то сложные расчёты, Ричард не вполне разбирался в положении дел. Каждый день около полудня он кое-как добирался до конца лужайки, мимо обнажённого ракитника, и опирался на чистенькую белую калитку, которая вела в поле. Это место, откуда он мог видеть только верхушки копров «Нептуна» и ничего более, он именовал «Наблюдательным постом № 1».
Странно, очень странно; никаких признаков, что копры работают: ни пара, ни дыма. Вращаются ли колеса подъёмников? Невозможно определить даже тогда, когда к окружённым морщинами глазам приставляются, на манер телескопа, сложенные щитком трясущиеся руки, как и полагается на «Наблюдательном посту № 1». Странно, да, очень странно.
Однажды в начале января Баррас вернулся с «Наблюдательного поста № 1», одновременно растерянный и торжествующий: до его сознания смутно дошло, что на руднике, как он и предсказывал, неблагополучно. Торжествовал он, конечно, единственно потому, что предсказание его исполнилось. И теперь те его призовут, призовут тотчас же, немедленно, чтобы он выручил их из беды.
Но, несмотря на триумф, он выглядел дряхлым и больным стариком. Ходил он совсем плохо, и даже тётушка Кэрри находила, что в последнее время бедный Ричард слабо поправляется. И сегодня, на обратном пути через лужайку, он шатался и чуть не упал. Походка его напоминала речь заики: заспешит — и остановится, шагает быстро, все быстрее, вдруг шаги обрываются, словно кто-то подставил ему ногу, и он начинает спотыкаться; после этих внезапных остановок он начинал сначала, совершенно так же, как делает заика, пытаясь произнести нужный слог. Однако, несмотря на все эти трудности, Ричард непременно желал прогуливаться в одиночестве, резко и даже с какой-то подозрительностью отказываясь опереться на руку тёти Кэрри. Это было вполне естественно: ведь им насильно распоряжались, за ним следили, ему угрожали. Ему надо было охранять свои интересы. Должен же человек позаботиться о себе!
Перейдя через лужайку, он уклонился от ласкового и печального взгляда Кэрри, стоявшей в ожидании его у крыльца, и доковылял до французского окна гостиной. В это окно он вошёл, с большим трудом перешагнув через узкий подоконник. Он пошёл в курительную и расположился удобно в кресле, приготовляясь писать. Приготовления эти состояли в том, что он старательно приваливался спиной к креслу, а затем начинал постепенно сползать вниз.
Он писал дрожащими буквами: «Отчёт с наблюдательного поста № 1. 12,5Х3,14. Сегодня опять нет дыма. Плохой знак. Главный обидчик не являлся, но я убеждён, что случилась беда. Со дня на день ожидаю, что меня призовут спасать „Нептун“. Будет ли это? Я всё ещё озабочен присутствием здесь моей дочери Хильды и этого человека — Тисдэйля. Для чего они здесь? Ответ на этот вопрос, может быть, даст ключ к разгадке. Впрочем, сюда часто приезжают и уезжают, особенно со времени исчезновения Энн. Прежде всего я должен себя обезопасить и быть в полной готовности».
Какой-то шум помешал ему, и он сердито поднял глаза. Вошла тётя Кэрри. Кэролайн постоянно приходит; почему она не может оставить его в покое? Он ревниво закрыл свою книжку и съёжился в кресле, сморщенный, сердитый, подозрительный.
— Вы не отдыхали, Ричард?
— Я не нуждаюсь в отдыхе.
— Ну, хорошо, Ричард. — Тётя Кэрри не настаивала. Она посмотрела на него с привычной грустной нежностью. Веки её глаз покраснели и опухли. Сердце тётушки исходило жалостью к Ричарду. Бедный, милый Ричард, ужасно, что он не знает правды. Но, может быть, было бы ещё хуже, если бы он узнал её. Тётя Кэрри и подумать об этом боялась.
— Я хотел у вас спросить, Кэролайн… — тусклый, недоверчивый взгляд засветился игриво и просительно. — Скажите, Кэролайн, что делается в «Нептуне»?
— Да ничего, Ричард, — сказала она с запинкой.
— Я должен оберегать свои интересы, — продолжал Ричард, пуская в ход тонкую хитрость. — Каждый человек должен себя обеспечить, тем более такой преследуемый человек, как я. Понимаете, Кэролайн?..
Мучительная пауза. Тётушка снова умоляюще говорит:
— Вы не думаете, что вам следует теперь немного отдохнуть, Ричард?
Доктор Льюис постоянно настаивал, чтобы Ричард больше лежал, но Ричард не хотел лежать. Тётя Кэрри была убеждена, что если бы Ричард больше отдыхал, это было бы на пользу его бедной голове.
Ричард спросил:
— Зачем приехала Хильда?
Тётя Кэрри улыбнулась с бледной весёлостью.
— Да как же, приехала вас навестить, Ричард, и Артура повидать. Грэйс приехала бы тоже… Но она опять ждёт ребёнка… Помните, Ричард, я говорила вам.
— И зачем только все эти люди постоянно приезжают сюда?
Тётушка по-прежнему храбро улыбалась, и никакими клещами из неё не вытянуть было правды. Если Ричарду и придётся узнать, то пусть он узнает не от неё.
— Полно, Ричард, какие ещё люди? Пойдёмте-ка в спальню и прилягте. Ну, пожалуйста.
Он пристально посмотрел на неё с раздражением, лихорадочно вспыхнувшим, но затем так же внезапно исчезнувшим. И когда оно прошло, он чувствовал, что мысли у него путаются. Тусклые глаза в морщинах опустились, и он увидел, как тряслась его рука, державшая дневник. Его руки часто дёргались таким образом. И ноги тоже. В этом виновато электричество. Ему вдруг захотелось плакать.
— Ну, хорошо. — Весь поникая, испытывая детскую потребность в сочувствии, он объяснил:
— Это на меня так действует ток… электричество…
Тётя Кэрри помогла ему встать, повела наверх, помогла раздеться и лечь в постель. Он казался старым, измученным человеком, и лицо его было очень красно. Он сразу уснул и спал два часа. Во сне он громко храпел. После сна он почувствовал себя превосходно, совершенно свежим, полным сил, голова работала хорошо. Жадно съел он хлеб и выпил молоко, целую большую кружку. Молоко было вкусное, жирное и не обжигало ему рот, и рука больше не дёргалась от электричества. Он проверил, ушла ли тётушка Кэрри, затем вылизал языком остатки молока в чашке. Они — самое вкусное.
После этого он лежал, уставясь в потолок, ощущая, как разливается в желудке теплота, прислушиваясь к жужжанию мухи на окне, не мешая приятным мыслям жужжать в голове, упиваясь сознанием своих необыкновенных сил и способностей. Всякого рода проекты, планы мелькали в его гениальном мозгу. А за всеми ими — даже картина брачной церемонии, туманная, но возбуждающая, с музыкой, мощными звуками органа и стройной девой несравненной красоты, влюблённой в него, Ричарда.
Так он лежал, когда его потревожил вдруг шум подъезжавших автомобилей. Он приподнялся на локте, вслушиваясь, и очень быстро сообразил, что приехали «те» люди. Лицо его приняло довольное и хитрое выражение. Вот для него удобный случай, замечательно удобный случай, пока электричество ещё не действует…
Он встал. Это было нелегко, требовало сложных и многочисленных движений, но когда у человека столько внутренних сил, все для него возможно. Он, упираясь на локоть, боком скатился с постели. С глухим стуком бухнулся на колени. Подождав с минуту, прислушался, не услышал ли кто-нибудь стук. Потом на коленях дополз до окна и выглянул наружу. Один автомобиль, второй. Это было увлекательно, он радовался, ему хотелось смеяться.
Держась за подоконник, он медленно поднялся, — это было самое трудное, но в конце концов он преодолел и это, — и надел халат. У него на это ушло целых пять минут. Так трудно было влезть в рукава, и он начал с того, что надел халат задом наперёд, но в конце концов халат был надет на бельё и шнур завязан. Башмаков он не надел, так как они производят шум. Он постоял, торжествуя, в бельё, халате и носках, затем с большой осторожностью вышел из комнаты и начал спускаться по лестнице.
Сойти вниз можно было только одним-единственным способом. Перила ни к чему, они только задерживают и мешают. Нет! Единственный способ спуститься по лестнице состоял в том, чтобы встать поудобнее на самой верхней ступеньке и смотреть прямо вперёд, как пловец, который готовится нырнуть, а затем вдруг двинуть с места ноги. Ноги стремительно начинали движение вниз по ступеням, и, главное, не следовало на них смотреть и думать о них.
Таким образом, Ричард добрался до передней, остановился, очень довольный собой, и прислушался. Они были в столовой: он ясно слышал голоса и тихонько подошёл к двери в столовую. Да, они были там, до него доносился разговор, и он стал слушать. Хорошо, очень хорошо! Ричард присел на выложенном плитками полу, приложив глаз к замочной скважине. «Наблюдательный пост номер два» — подумал он. О, прекрасно, очень хорошо, — он видел и слышал все.
Все сидели за обеденным столом, мистер Бэннерман, адвокат, — на верхнем конце, Артур — на нижнем. Здесь была и Кэрри, и Хильда, Адам Тодд, и «этот человек» — Тисдэйль. Перед мистером Бэннерманом лежала целая куча бумаг, и перед Артуром — тоже бумаги, Адам Тодд держал только одну, а у Хильды, и Кэрри, и Тисдэйля не было никаких бумаг. Говорил мистер Бэннерман.
— Это — выгодное предложение. Вот как я смотрю на это. Вам делают выгодное предложение.
Артур возразил:
— Это не предложение, а низкое издевательство.
Ричард уловил горечь в голосе Артура, и это его обрадовало. У Артура был угнетённый и безнадёжный вид, и говорил он, подпирая лоб рукой. Ричард захихикал про себя.
Мистер Бэннерман внимательно перечитывал бумагу, которую ему не было никакой надобности перечитывать. Он был худ, засушен, в тугом воротничке. Покачивая моноклем на широкой чёрной ленте, он плавно говорил:
— Повторяю, это — единственное предложение, какое мы получили, и оно конкретно.
Пауза. Затем заговорил Тодд:
— Разве невозможно провести откачку воды из рудника? Восстановить надшахтную площадку? Неужели это совершенно невозможно?
— А кто даст на это деньги? — воскликнул Артур.
— Все это уже обсуждалось нами раньше, — сказал мистер Бэннерман, стараясь не смотреть на Артура, но всё время на него поглядывая.
— Жаль, — пробормотал Тодд удручённо. — Очень жаль… — Он вдруг поднял голову. — А как насчёт картин вашего отца? Нельзя ли превратить их в деньги?
— Они ничего не стоят, — возразил Артур. — Я вызывал молодого Винцента для их оценки. Он только посмеялся. Картины Гудделя и Копа не удастся сбыть. Никто их теперь не покупает.
Новая пауза. Потом решительно заговорила Хильда:
— Артура надо избавить от всех этих треволнений. Вот всё, что я могу сказать. В его теперешнем состоянии он их не вынесет.
У Артура опустились плечи, и он ещё больше заслонил лицо рукой. Он с трудом произнёс:
— Ты очень добра, Хильда. Но я знаю, что вы думаете, что это я безнадёжно загубил все дело. Я поступал так, как считал разумным и справедливым. Я не мог иначе. Это простой случай. Но все вы думаете, что до этого никогда бы не дошло, если бы управлял рудником не я, а отец.
За дверью лицо Ричарда сияло удовлетворением. Он, конечно, не понимал, в чём дело, но видел, что пришла беда и что в нём нуждались, чтобы от неё избавиться. Теперь его призовут!
Снова заговорил Артур. Он сказал с тоской:
— Я всегда вопил о справедливости. Вот я её и дождался! У нас прижимали рабочих, и затопляли копи и губили людей. А теперь, когда я стараюсь все для них сделать, рабочие встали на меня, и затопили копи, и разорили меня.
— О Артур, дитя моё, не говори так, — захныкала тётя Кэрри, положив дрожащую руку на руку Артура.
— Прости, тётя. Но так я смотрю на это.
— Не перейти ли нам ближе к делу, — предложил мистер Бэннерман весьма сухим тоном.
— Что же, продолжайте, — сказал Артур угрюмо. — Продолжайте и оформляйте все это проклятое дело и давайте покончим с ним.
— К вашим услугам.
Вмешалась Хильда:
— Что за предложение, мистер Бэннерман? В чём оно заключается?
Мистер Бэннерман вставил монокль и посмотрел на Хильду.
— Положение таково: с одной стороны — разруха на руднике, затопленные выработки, сгоревшее оборудование. С другой — предложение взять «Нептун», откупить все это неработающее предприятие, со всем имуществом и, да будет мне позволено сказать, со всей водой, заливающей шахты.
— Они отлично знают, что могут легко избавиться от воды, — сказал Артур с горечью. — Я истратил тысячи на прокладку подземных путей. Мой рудник — самый благоустроенный во всём районе, и они это знают. Они предлагают меньше, чем десятую часть его стоимости. Согласиться на это было бы чистейшим безумием.
— Времена теперь трудные, Артур, — сказал мистер Бэннерман. — А обстоятельства, в которых вы очутились, ещё труднее.
Хильда спросила:
— Ну, а если мы примем это предложение? Тогда как?
Мистер Бэннерман медлил с ответом. Вынул монокль из глаза и рассматривал его.
— Видите ли, — начал он. — Мы бы освободились от наших обязательств. — Он сделал паузу. — Артур, смею сказать, тратил деньги безрассудно. Нельзя забывать о долгах, в которые мы вовлечены.
Хильда хмуро смотрела на мистера Бэннермана. Её особенно раздражало это «мы», так как мистер Бэннерман ни в какие долги не был вовлечён и никаких обязательств не имел. Она сказала довольно резко:
— Не можете ли вы добиться, чтобы они дали больше?
— Это люди расчётливые, — возразил мистер Бэннерман. — Жадные люди. Предложение окончательное.
— Но это чистый грабёж! — простонал Артур.
— А кто они такие? — спросила Хильда.
Мистер Бэннерман снова осторожно вставил свой монокль.
— Это «Моусон и Гоулен», — сказал он. — Да, переговоры ведёт мистер Джозеф Гоулен.
Наступило молчание. Артур медленно поднял голову и посмотрел на Хильду. Голос его прозвучал жестокой иронией.
— Ты знаешь, кто это, не правда ли? — сказал он. — Видела новый дом их фирмы на Грэйнджер-стрит? Весь облицован черным мрамором. За один только участок они заплатили сорок тысяч. Этот Джо Гоулен работал у нас в «Нептуне» откатчиком вагонеток.
— Ну, а теперь он там не работает, — констатировал мистер Бэннерман с педантичной точностью. Изучая заголовок лежавшего перед ним документа, он прибавил:
— Господа Моусон и Гоулен входят теперь в правления Общества северной стальной промышленности, Объединения медной промышленности, Тайнсайдской коммерческой корпорации и Ресфордской компании аэропланов.
Снова пауза. У Адама Тодда был очень несчастный вид, и он жевал гвоздику с таким выражением, как будто это было что-то очень невкусное.
— Неужели нет другого исхода? — спросил он, беспокойно ёрзая на стуле. — Мне известно, какой уголь в «Нептуне». Дивный уголь. Уголь Барраса всегда славился. Нет ли другого исхода?
— Есть у вас какие-нибудь предложения? — спросил вежливо мистер Бэннерман. — Если да, то будьте любезны нас с ними ознакомить.
— Почему бы тебе не сходить к этому Гоулену, — сказал неожиданно Тодд, обращаясь к Артуру, — и не попробовать с ним договориться? Поторгуйся с ним. Скажи, что не хочешь продавать за наличные, что хочешь вступить с ними в компанию. Потребуй места в правлении, акций, словом — участия в деле, Артур. Если только Гоулен возьмёт тебя в компаньоны, твоё дело в шляпе!
Артур медленно краснел.
— Блестящая идея, Тодд. Но, к сожалению, ничего не выйдет. Видите ли, я уже пытался…
Он посмотрел на всех и с неожиданным взрывом горького цинизма прокричал:
— Два дня тому назад я ходил к Гоулену в его проклятую новую контору. Господи! Вам надо было бы видеть этот дом: массивные бронзовые двери, каррарский мрамор, лифт из тикового дерева и обит гобеленами. Я пытался продаться Гоулену. Но вы знаете, что это за субъект. Начал он свою карьеру с того, что обманом отнял у Миллингтона завод. Сразу разбогатев, он надул своих акционеров. Он за всю свою жизнь ни одного дня не жил честным трудом. Всё, что у него есть, он добыл нечестным путём — эксплуатируя своих рабочих, мошенничая на подрядах во время вакханалии с заготовкой снарядов. Но я закрыл глаза на всё это и пытался продать свою совесть. — Артур помолчал, весь дрожа. — Вы бы посмеялись, если бы слышали. Он играл со мной как кошка с мышью. Начал с того, что это, мол, для него большая честь, но что наши взгляды, по-видимому, немного не сходятся. Он говорил о своём новом аэропланном заводе в Ресфорде, который выпускает сотнями военные аэропланы и продаёт их во все страны Европы. Он распространялся о выгодности производства аэропланов, так как они, по его словам, имеют более сокрушительную силу, чем другая продукция военных заводов. Так он, шаг за шагом, меня обрабатывал, вставляя здесь намёк, там обещание, до тех пор, пока я проклял все, во что я когда-либо верил. И когда он вывернул всего меня наизнанку, он посмеялся надо мной и предложил мне место помощника смотрителя в «Нептуне».
Снова молчание вокруг, на этот раз длительное. Дэн Тисдэйль сердито зашевелился и в первый раз заговорил:
— Это позор! — Его румяное лицо выражало живейшее негодование. — Почему вы не бросите все это дело, Артур, и не уедете к нам? Мы не наживаем капиталов. Но они нам и не нужны. Мы и без них вполне счастливы. Есть вещи поценнее — и ценить их научила меня Грэйс: быть здоровым, работать на свежем воздухе, видеть, как наши дети растут крепкими. Переезжайте к нам, Артур, и начните новую жизнь с нами.
— Хорош бы я был среди цыплят! — сказал Артур с мучительным унынием.
Бэннерман опять сделал жест нетерпения.
— Могу я узнать, наконец, какие вы даёте мне директивы?
— Разве я не сказал вам: продавайте? — В словах Артура звучало глубокое разочарование, и он резко встал, как бы желая покончить со всем этим делом. — Продайте и «Холм» тоже. Гоулен и его хочет купить. Пускай берет все это проклятое наследство. Он может получить и меня в качестве помощника смотрителя, мне всё равно.
За дверью Баррас, стоя на коленях, смотрел во все глаза. Лицо его было очень красно и выражало ужасное смятение. Он не вполне уяснил себе, что происходит в комнате. Но своим бедным отуманенным мозгом уловил, что в «Нептуне» случилась беда, которую только он один может поправить. Все они забыли о нём, о том, что он сумеет добиться невозможного. Это великолепно.
Он присел на корточки на плитах передней. В столовой больше не разговаривали, а он немного устал и хотел расположиться поудобнее и все обдумать.
Вдруг, в то время как он сидел тут на корточках, дверь столовой отворилась и все вышли. От неожиданности Ричард свалился на спину. Его халат распахнулся, открывая худые голени, нижнее бельё, всего его в натуральном виде, высохшего, уродливого, хитрого, безумного, — жалкую пародию на человека.
Однако Ричард не смутился. Он приподнялся и сел тут же, на холодных плитах в передней, лукаво поглядывая на всех и хихикая.
На всех лицах выразилось огорчение, и Хильда бросилась вперёд с криком:
— Бедный мой отец!
Тисдэйль и Хильда подняли его и проводили наверх в его комнату. Бэннерман, подняв одну бровь, пожал плечами и чопорно простился с Артуром.
Артур остался в передней и стоял, глядя в упор в жёлтые глаза Адама Тодда, того, кто несколько лет тому назад умолял его не плыть против течения. Он сказал неожиданно:
— Едем вместе в Тайнкасл, Тодд. Мне сегодня надо напиться!
XVII
В последовавшие за этим дни Ричард был очень слаб и оставался в постели. После инцидента, внесённого в его записную книжку под наименованием «Открытие на наблюдательном посту № 2», Хильда внушительно посоветовала держать его в постели. Он так ослабел и ноги настолько его не слушались, что Хильда перед своим отъездом в Лондон настояла, чтобы его, по крайней мере, не выпускали из спальни. Это всполошило Ричарда, так как он находил, что из спальни не сможет руководить операциями на «Нептуне». Но он прикидывался образцовым пациентом, был кроток, послушен и делал всё, что приказывала тётя Кэрри.
Его мысли теперь сосредоточились на новой великой цели — восстановление его рудника. Все утро в пятницу он был так воодушевлён этой мыслью, что с трудом сдерживался. Он сидел в своей комнате, а в голове стучало молотком, и ему казалось, что кожа у него на голове натянута как кожа барабана. Раз даже мелькнула мысль, что на него опять действуют электрическим током. Но он откинулся на подушку и не открывал глаз до тех пор, пока они не выключили тока.
Когда он очнулся, он увидел в комнате подле себя Артура.
— Поправляешься, папа? — спросил Артур и посмотрел на отца с тенью грусти на застывшем лице. Артур не мог без грусти видеть несчастного, глупого, ссохшегося старика и его робко бегающие по сторонам, хитрые, налитые кровью глаза. Он сказал: — Я решил зайти и поговорить с тобой, папа. Ты понимаешь меня?
Понимает ли он! От такой дерзости кровь опять бросилась в голову Ричарда. Он сразу же замкнулся в себе.
— Не теперь.
— Мне хотелось бы объяснить тебе все, папа, — продолжал Артур. — Тогда легче все примешь. Ты беспокоен и так возбуждён. Ты не сознаёшь, что нездоров.
— Я здоров, — сердито возразил Баррас. — Никогда в жизни я не был здоровее.
— Знаешь, что мне пришло в голову, папа, — продолжал Артур, желая как можно осторожнее подготовить его к предстоящей перемене. — Что, пожалуй, было бы неплохо расстаться с «Холмом» и переехать в усадьбу поменьше. Видишь ли…
— Не говори ничего сейчас, — перебил его Ричард, — может быть, завтра поговорим. Сейчас я не стану и слушать. В другой раз. Я просто не стану слушать… Не теперь.
Он лежал с закрытыми глазами в кресле и не слушал Артура, так что Артур в конце концов отказался от своего намерения и вышел из комнаты.
Он пока ещё не желал, говорить с Артуром! Нет, разумеется! Позднее, когда он закончит восстановление «Нептуна», он будет диктовать Артуру свои условия.
Тут он, вздрогнув, открыл глаза, и его рассеянный лихорадочный взгляд тупо уставился на белый потолок. О чём это он думал? Ах да, вспомнил! Тупое выражение исчезло с лица. Тусклые глаза увлажнились и засверкали. И как это он не подумал об этом раньше? Разумеется, о руднике, о своём «Нептуне»! Мысль пришла жуткая, но блестящая. Он бросит всем вызов, явившись самолично в «Нептун»!
Трепеща от волнения и радости, он встал и сошёл вниз. Пока всё шло отлично. Внизу он не встретил никого. Все были заняты, озабочены, расстроены. Он прокрался в переднюю, торопливо схватил там свой котелок и нахлобучил на голову. Волосы, давно не стриженные, висели из-под котелка всклокоченной бахромой. Но ему было всё равно. С большой таинственностью он вышел за дверь и остановился, пошатываясь, на ступеньках. Перед ним тянулась аллея с открытой калиткой в глубине, и у калитки не было никого. Там далеко за лужайкой и местом, где рос ракитник, начиналась область запретного, опасного. Как Хильда, так и доктор Льюис сделали её совершенно запретной и опасной. Предприятие было жуткое, но Ричард шёл на все. Спотыкающимся аллюром одолел он разом и ступени и дорожку — и, наконец, очутился на свободе. Правда, при этом покачнулся и чуть не упал, но какое это имело значение, раз он так скоро от всего избавился — от спотыкания, от стука в висках, электричества, от всего этого отвратительного заговора против него.
Он прошёл по аллее до Слус-Дин. Он не так глуп, чтобы идти к «Нептуну» обычной дорогой, эта дорога, конечно, под надзором, и его перехватят. Нет, нет! Он не так глуп! Он выбрал длинный обходный путь, мимо рощи, через поле и «Снук», так чтобы прийти на рудник с другой стороны. Он упивался ловкостью своего контрвыступления. Замечательно придумано, замечательно!
Но шёл сильный дождь, а дорога, им выбранная, была плоха и грязна. От ливня все рытвины превратились в большие лужи, и Ричард едва волочил ноги. Скоро он вымок под дождём, был весь забрызган грязью. Он шлёпал по воде и грязи своей спотыкающейся походкой, пока не добрался до высокого перелаза в конце Слус-Дин.
Тут он остановился. Перелаз являлся непредвиденным препятствием. Ричард видел, что придётся на него карабкаться. Но он не мог поднять ноги выше, чем на шесть дюймов от земли, а ступенька перелаза находилась на высоте, по меньшей мере, восемнадцати дюймов.
Ричард не в силах был взобраться на такую высоту, и слезы задрожали в отуманенных старостью глазах.
Слезы и ярость; да, бешеная ярость. Он не побеждён, нет! Эта приступка в плетне — только часть всё того же заговора против него. Он должен и её одолеть, эту коварную приступку. Дрожа от ярости, Ричард поднял руки и упал на плетень. Живот его пришёлся у верхней ступеньки перелаза. Он секунду балансировал всем телом, словно плавая, на верхней ступеньке, затем кувыркнулся через плетень. О чудо, чудо, он уже на той стороне! Он тяжело упал лицом в лужу грязи и лежал, задыхаясь, оглушённый, изо рта текла слюна, а молот в голове и электричество действовали вовсю, сквозь грязь и слякоть.
Долго лежал он так, потому что молот, казалось, что-то размозжил у него в голове, а грязь холодила её снаружи. Но в конце концов он поднялся, да, поднялся на локтях, потом на коленях и, наконец, ужасным усилием встал на ноги. Земля слегка качалась под ним, он потерял шляпу, его руки, лицо и одежда были сплошь измараны грязью. Но всё это пустяки. Он опять на ногах и идёт. Идёт к «Нептуну».
Идти теперь было уже не так легко. Молот ушиб его тяжело, правая нога онемела, приходилось волочить её как какой-то лишний груз. Это было странно, так как обычно и молот и электричество мучили его левую ногу, теперь же они принялись за правую ногу и за правую руку тоже. Вся правая сторона у него была как парализованная.
Он шёл всё вперёд, за лесок, потом по дорожке к «Снуку», пошатываясь и волоча одну ногу, с непокрытой головой, весь в грязи, с лихорадочным беспокойством устремив красные, налитые кровью глаза на копры «Нептуна», видневшиеся за последним рядом домов, окаймлявших «Снук». Он хотел идти быстро, но шёл медленно; весь он был точно связан; точно тяжесть какая-то висела на нём, мешая идти. Он сознавал, что идёт медленно, и это его бесило. Пытался заставить себя идти быстрее — и не мог; его преследовала мысль, что в «Нептуне» что-то происходит, заговор или катастрофа, и что он не попадёт туда вовремя. Это доводило его до исступления.
Потом опять начал хлестать дождь, настоящий ливень. Дождь поливал его обнажённую старую голову. Длинные седые волосы прилипли к голове, дождь, смывая грязь, заливал ею глаза, мешая видеть, стегал и мочил его.
Он остановился, вся его ярость испарилась куда-то, и он стоял неподвижно под свистящими струями дождя. Он был испуган. И вдруг заплакал. Слезы мешались с каплями дождя и ещё больше мочили щеки. Как слепой, двинулся он вперёд. Ему хотелось найти какое-нибудь убежище.
В конце ряда домов, окаймлявших «Снук», находился кабачок, известный под названием «Приют углекопа», жалкое, убогое заведение, которое содержала вдова Сюзен Митчель. Сюда заходили только самые бедные рабочие, жившие в районе «Снука». Но Ричард вошёл сюда, в эту харчевню под вывеской «Приют углекопа».
Он вошёл, как будто занесённый сюда порывом ветра и дождя, и стоял на каменном полу, промокший до нитки, качаясь на ногах, как какой-нибудь старый и пьяный бродяга. В харчевне было только двое мужчин, двое рабочих в молескиновых штанах; они играли в домино, и на единственном столике подле них стояли пустые пивные кружки. Рабочие уставились на Ричарда и захохотали.
Они его не узнали. Они приняли его за старого бродягу, который, видно, уже хватил малую толику. Один подмигнул другому и обратился к Ричарду:
— Эге, миленький, ты, видно, побывал на какой-нибудь свадьбе!
Ричард поглядел на него, и что-то в этом взгляде заставило обоих рабочих снова расхохотаться. Они тряслись от смеха. Затем второй сказал:
— Ничего, ничего, друг. Бывали и мы под хмельком.
И, взяв Ричарда за плечи, он довёл его до деревянной скамьи у окна. Ричард упал на неё. Он не сознавал, где находится, не понимал, кто эти двое людей, глазевших на него. Он порылся в кармане, ища онемевшей рукой носовой платок, и в то время как он его доставал, из кармана выпала монета и покатилась по каменному полу. Это была монета в полкроны.
Второй рабочий поднял её, поплевал на неё и ухмыльнулся.
— Эге, брат, да ты богач, как я вижу! Поставишь по осьмушке[28] на брата?
Ричард не понял, но второй рабочий решительно постучал по прилавку и крикнул:
— Три осьмушки!
Из задней комнаты вышла женщина, худая и бледная брюнетка.
Она налила три порции виски, но, наливая третью, посмотрела с сомнением на Ричарда.
— Ему бы лучше не пить виски, — заметила она.
Первый рабочий сказал:
— Лишняя капля ему уже вреда не принесёт.
Второй подошёл к Ричарду:
— На, дружище, — сказал он. — Выпей!
Ричард взял поданный ему стакан и выпил его содержимое. От виски у него захватило дух, разлилась внутри теплота, и снова молотком застучало в голове. Виски заставило его также вспомнить о «Нептуне». Он решил, что дождь перестал. Рабочие смотрели на него так, что он в конце концов испугался их. Он вспомнил, что он Ричард Баррас, владелец «Нептуна», человек с положением и состоянием. Он хотел уйти отсюда, добраться до «Нептуна». С усилием поднялся со скамьи и заковылял к двери. Вслед ему нёсся хохот двух мужчин.
Когда Ричард вышел из «Приюта углекопов», дождя уже не было. Яркое солнце над дымившейся равниной «Снука» резало ему глаза, но сквозь слепящий свет он разглядел копры «Нептуна», высившиеся над шахтой в божественном блеске. «Нептун», его «Нептун», рудник Ричарда Барраса! Он пустился бежать через «Снук».
Путешествие по «Снуку» было необычайно ужасно. Баррас не сознавал ничего. Ноги его спотыкались на скользких кочках и в полных грязи выбоинах пустыря. Ноги его не слушались, безжалостно ему изменяли. Он полз и карабкался на руках. Он барахтался на земле, как какая-то странная амфибия. Но он всего этого не сознавал. Он не чувствовал, что падал, что поднимался и снова падал. Тело его было мертво, мозг мёртв, но дух парил, стремясь к высокой жизненной цели. «Нептун», «Нептун», величие этих копров «Нептуна», высившихся впереди, тянуло его к себе, держало крепко. Всё остальное было как смутный ночной кошмар.
Но он не достиг рудника. На полдороге через «Снук» он упал и не встал больше. Его лицо под слоем грязи посерело, губы пересохли и посинели. Он дышал учащённо и хрипло. Электричество больше не действовало. Оно исчезло, оставив его тело обмякшим и расслабленным. Но молот в голове стучал ещё сильнее. Стучал, стучал так, что голова готова была лопнуть.
Баррас сделал слабую попытку подняться. Но тут молоток в его голове нанёс ещё один, последний удар. Ричард упал головой вперёд и не шевелился. Последние лучи заходившего солнца, пробиваясь из-за обугленных копров над шахтой, осветили изборождённую землю пустыря и обнаружили здесь мёртвое тело. В безжизненной руке, брошенной вперёд, была зажата горсточка грязи.
XVIII
Наступил день третьего чтения билля о копях. Комиссия уже успела доложить его парламенту, он был ловко сведён на нет и испещрён поправками оппозиции. В эту минуту обсуждалась поправка, внесённая достопочтенным членом парламента Сент-Клер-Буни, делегатом от Кестона. Мистер Сент-Клер-Буни, с достойной восхищения юридической точностью, формально предлагал в строке 3 пункта 7 перед словом «назначен» вставить слово «должным образом». И вот уже больше трёх часов шло мирное обсуждение этого оборота, и всё это время представители правительства и его сторонники из оппозиции имели широкую возможность восхвалять билль.
Дэвид сидел, скрестив руки, и с лицом, лишённым всякого выражения, слушал дебаты. Один за другим поднимались приспешники правительства и перечисляли трудности, с которыми пришлось столкнуться правительству, и исключительные усилия, которые оно делает и будет делать, чтобы эти трудности преодолеть. Кипя негодованием, Дэвид слушал речи Дэджена, Беббингтона, Хьюма и Клегхорна: каждое слово — защита компромисса и проволочки. От искушённого опытом и обострённого волнением слуха Дэвида не ускользал ни один оттенок: в каждой фразе — скрытые извинения, усердное стремление позолотить пилюлю. Сидя тут, внешне спокойный, но в душе кипя гневом, Дэвид старался перехватить взгляд спикера. Он должен сегодня взять слово! Невозможно оставаться пассивным свидетелем такого предательства. Неужели для этого он трудился, боролся, этому отдал свою жизнь?
Пока он ждал, все проделанное им за эти годы прошло в его памяти: скромное начало в конторе Союза горняков, барахтание в луже местной политики, длительные неослабные усилия в последние годы, тяжёлый труд, борьба, в которую он вкладывал всю душу. И для чего, раз этот ничтожный законопроект, это отречение от всяких обязательств, эта пародия на справедливость все разом уничтожала? Он порывисто поднял голову, полный яростной решимости, сверля расширенными зрачками говорившего оратора. Говорил Стон, в эту минуту вставший с места, старый Юстес Стон, который начал свою деятельность в качестве радикала, на выборах перешёл к либералам, а потом, во время войны, раз навсегда перекрасился в цвета тори. Стон, мастер политической казуистики, хитрый как старая лиса, превозносил билль в надежде на то, что попадёт в ближайший список лиц, пожалованных званием пэра. Всю свою жизнь Стон жаждал этого титула и теперь он облизывался на него, как на роскошную кисть винограда, которая клонится всё ниже и ниже, дюйм за дюймом, пока не окажется почти у его щёлкающих челюстей. В своём стремлении к популярности, он разбрасывал букеты направо и налево, ударился в цветистую декламацию. Его тезисом было благородство шахтёра, и он искусно пользовался им для опровержения всяких мнений, будто новый закон может вызвать недовольство среди рабочих.
— Кто здесь, в парламенте, — звучным голосом провозглашал он, — осмелится утверждать, что в сердце британского шахтёра таится хотя бы малейшая тень вероломства? Лучшим из всего, когда-либо сказанного на этот счёт, является столь поэтически выраженное мнение уважаемого делегата Карнарвонского округа. Прошу у почтенного собрания разрешения прочитать эти памятные строки.
Он сложил губы бантиком и процитировал:
— «Я видел рудокопа на работе — и нет работника лучше его. Я видел его в роли политического деятеля — и нет политика более здравомыслящего, чем он. Я слышал его как певца — и не слыхивал пения слаще. Я видел его на футбольном поле — и он гроза всех футболистов. И на всех своих поприщах он верен, и серьёзен, и отважен…»
«О господи, долго это ещё будет продолжаться?» — простонал мысленно Дэвид. Он думал о пожаре в «Нептуне», этом акте саботажа, который сам по себе был непростительным безумием и в то же время естественным возмущением шахтёров против своей участи. И по мере того, как лицемерные фразы одна за другой сыпались с губ хитрого Стона, в душе Дэвида разгоралось страстное негодование. Он бросил быстрый взгляд на Нэджента, который сидел рядом с ним, прикрыв лицо рукой. Нэджент чувствовал то же, что и он; но у Нэджента было больше покорности, был какой-то фатализм, помогавший ему смиряться пред неизбежным. Дэвид же не в силах был покориться, подобно Нэдженту. — «Никогда, ни за что!» — твердил он себе. Он должен, должен сегодня выступить. В мучительном ожидании этой минуты он готовился быть спокойным, хладнокровным и смелым. Как только Стон довёл до конца свою изворотливую и высокопарную речь и, сияя на все стороны улыбкой, сел на место, Дэвид вскочил.
Он ждал, застыв в напряжении. Перехватил взгляд спикера. Он вздохнул долгим, мучительным вздохом, и с этим вздохом все его тело как будто пронизала волна решимости. В этот миг он решил сделать одно великое, отчаянное усилие и противопоставить биллю мощь той правды, за которую он боролся всю жизнь. Он снова перевёл дух. Он ощущал теперь уверенность в себе, смелость. Заговорил медленно, почти бесстрастно, но с такой беспредельной искренностью, что после напыщенного красноречия предыдущего оратора внимание всего зала сразу же приковалось к нему.
— Я целый день сегодня слушал прения. Я от души жалею, что не могу разделить восторгов моих достопочтенных коллег по поводу законопроекта.
Пауза.
— Но, внимая их пышным фразам, я невольно подумал о тех рабочих, о которых так поэтично говорил здесь предыдущий оратор. Члены Палаты знают, что я несколько раз уже обращал их внимание на неблагополучие в районе копей. Не раз предлагал я уважаемым члена Палаты сопровождать меня туда и собственными глазами убедиться, какое страшное, безнадежное отчаяние крадется там по улицам. Увидеть выброшенных из жизни мужчин, женщин с разбитым сердцем, детей, у которых голод написан на лице. Если бы уважаемые члены Палаты приняли мое приглашение, они бы ахнули от удивления: «Да как же умудряются эти люди жить?» На это один ответ: они не живут, они прозябают. Они разбиты, деморализованы, несут бремя, которое тем невыносимее, что оно тяжелее всего ложится на слабых и молодых. Мои почтенные коллеги, без сомнения, встанут и заявят мне, что я преувеличиваю. Позвольте мне сослаться на отчеты школьных медицинских работников в угольных районах, хотя бы в моем районе; в отчетах этих вы найдете полное и подробное подтверждение моих слов. Дети, страдающие от отсутствия одежды, дети без обуви. Дети, вес которых значительно ниже нормального, дети, признанные недоразвитыми вследствие недостаточного питания. Недостаточное питание! Может быть, у достопочтенных членов парламента хватит проницательности, чтобы понять истинный смысл этого деликатно-завуалированного выражения. Не так давно, на открытии настоящей сессии парламента, мы еще раз имели возможность видеть всю ту пышность, великолепие и блеск, которые, как будут, конечно, убеждать меня коллеги, говорят о величии нашей нации. А сопоставил ли хотя бы один из вас на миг всю эту роскошь с той нищетой, горем, лишениями и страданиями, которые существуют среди величия нации? Может быть, я очень несправедлив к данному собранию. (Нота горького возмущения промелькнула в голосе Дэвида.) — Но я дважды слышал, как один из членов Палаты вносил предложение «открыть сбор пожертвований» для облегчения нужды в районе копей. Ну, слыхано ли что-нибудь более позорное? Эти люди, хотя и изголодавшиеся до полного истощения, не нуждаются в вашей благотворительности! Они нуждаются в справедливости! А новый законопроект им ее не даст. Это — помощь только на словах, это — лицемерие! Или вы не понимаете, что каменноугольная промышленность по самой природе своей отличается от всякой другой? Она единственная в своем роде: это не только процесс добывания угля. Это основная промышленность, доставляющая сырье для половины процветающих предприятий нашей страны. И людей, добывающих этот единственный и насущно-необходимый продукт с опасностью для собственной жизни, держат в нищете, платят им гроши, которых не хватило бы на то, чтобы оплатить счет за сигары любого из членов парламента. И неужели кто-нибудь из вас честно убежден, что этот лицемерный, совершенно не отвечающий цели билль спасет промышленность? Если найдется такой человек, пускай он выйдет вперед! В нынешней системе разработок царит хаос, — следствие не экономических, а исторических и личных влияний. Как мы уже говорили, она построена не на геологических, а на генеалогических данных. Подумали ли члены парламента о том, что Англия — единственная в мире страна, которая при крупной добыче угля не имеет общественного и государственного контроля над разработками? Две назначенные королем комиссии настойчиво рекомендовали ввести национализацию минеральных богатств, чтобы государство могло реорганизовать угольные разработки на основе новейших научных изысканий. Нынешний кабинет перед его избранием обязался национализировать все рудники. И как же он сейчас выполняет это свое обязательство? Продолжая поддерживать хаос, слепо ища выхода в старой системе конкуренции, применяя насильственное удушение производства, уменьшая добычу вместо того, чтобы расширять рынок, и субсидируя неисправные копи вместо того, чтобы их закрывать, выбрасывая на улицу сотни, тысячи рабочих, тех, кто создает богатство страны. Предупреждаю вас: вы еще можете, конечно, в течение короткого времени продолжать в таком же духе, но это неизбежно приведет к полному угнетению рабочих и разорению народа в целом.
Голос его звучал громче:
— Вы больше не сможете для оживления промышленности высасывать кровь из жил шахтёров. Их жилы ссохлись и побелели. Нищенская оплата труда и голод существуют в горнопромышленных районах постоянно с начала войны, и всё это время член Палаты, который только что выступил до меня, твердил стране, что нам надо только убить достаточное количество германцев, чтобы жить затем в мире и благоденствии до конца своих дней. Так пусть же парламент поостережётся обрекать шахтёров на дальнейшие годы страданий!
Дэвид снова остановился и после паузы заговорил убеждающим, почти молящим тоном:
— Этот предлагаемый нам законопроект в сущности признает, что рудники частных владельцев-одиночек не могут выдержать конкуренции с большими объединениями. Разве это уже само по себе не указывает на необходимость национализации промышленности? Палата не может остаться слепой к тому факту, что имеется разработанный великий план, который устранит расточение богатств страны, даст возможность работать с высочайшей производительностью, снизит себестоимость и цены, вызовет большое потребление электрической энергии. Почему же наше рабочее правительство игнорирует этот план, предпочитая поддерживать капиталистические объединения? Почему правительство не заявит смело: «Мы намерены раз навсегда покончить с беспорядком, который оставлен нам в наследство нашими предшественниками. Мы навсегда уничтожим систему, которая привела нас к этому хаосу. Мы передадим в собственность всего народа горные разработки и будем управлять ими на благо всей стране».
Последняя пауза, и затем голос Дэвида поднялся до высочайшего пафоса страстной мольбы.
— Я призываю Палату, во имя чести и совести, пересмотреть вопрос, о котором я говорил сейчас. И до голосования я обращаюсь особенно к моим товарищам по партии, вошедшим в правительство. Я заклинаю их не изменять рабочим и тому движению, которое привело их сюда. Я умоляю их вновь обдумать своё решение, отказаться от этой паллиативной меры, выполнить свои обязательства и внести честный проект национализации. Если мы потерпим поражение в этих стенах, мы можем обратиться за полномочиями ко всему народу. Я прошу вас, умоляю добиваться их во всеоружии этого доблестного поражения.
Когда Дэвид сел на своё место, в зале наступило полное молчание, молчание нерешительное и вместе напряжённое. Речь произвела впечатление. Но затем Беббингтон тоном холодного безразличия бросил следующие слова:
— Уважаемый представитель Слискэйльского района, очевидно, полагает, что правительству национализировать копи так же легко, как ему получить разрешение держать собаку.
По залу прошелестел неуверенный, неловкий смешок. Потом произошло историческое выступление достопочтенного Бэзиля Истмена. Этот член Палаты, молодой консерватор из центральных графств, в свои редкие посещения Палаты всё время находился в дремотном состоянии, как будто страдал наследственной сонной болезнью. Но он обладал одним резким талантом, за который его и ценили в партии тори. Он умел в совершенстве подражать крикам различных животных. И сейчас, очнувшись от обычной сонливости при слове «собака», он выпрямился на стуле и вдруг завизжал, залаял, подражая встревоженной гончей. Палата дрогнула, затаила дыхание и вслед затем захихикала. Хихиканье становилось громче, перешло в смех. Палата гремела восторженным хохотом. Несколько человек поднялось, комиссия поставила вопрос на голосование. Критический момент прошёл благополучно. Когда делегаты повалили в кулуары, Дэвид, никем не замеченный, вышел на улицу.
XIX
Дэвид направился в Сент-Джемс-парк. Шёл быстро, как идут по какому-нибудь делу, слегка вытянув вперёд голову, глядя прямо перед собой. Он и не заметил, как пришёл в парк, он думал только об одном: о своём провале.
Он не испытывал ни унижения, ни досады по поводу этого провала, — одну только большую печаль, как груз пригибавшую к земле. Ни заключительный выпад Беббингтона не уязвил его, ни глумление Истмена и хохот Палаты не вызвали в нём никакого озлобления. Мысли его устремлялись куда-то вперёд к какой-то отдалённой точке, где они сосредоточивались и излучали печаль, — и печаль эта была не о себе.
Он вышел из парка к арке Адмиралтейства, так как машинально сделал круг по главной аллее, и тут шум уличного движения проник в его сознание сквозь эту сосредоточенную печаль. Он стоял некоторое время, наблюдая бурлившую вокруг жизнь, спешивших куда-то мужчин и женщин, поток такси, омнибусов, автомобилей, которые мчались перед его глазами в одном направлении, все ускоряя ход и гудя, словно каждый из них отчаянно старался опередить другие. Они протискивались один мимо другого, использовали все свободное пространство до последнего дюйма и мчались все по одному направлению, как бы совершая круговорот.
Дэвид смотрел, и тоска все сгущалась в его печальном взгляде. Бешеный бег автомобилей был как бы символом человеческой жизни, этого движения в одном направлении. Все вперёд да вперёд, вперёд да вперёд. Всегда в одном направлении. И каждый — сам по себе.
Он изучал лица спешивших мимо мужчин и женщин, и в каждом чудилось ему странное напряжение, словно каждое из этих лиц было поглощено созерцанием интимной, отдельной жизни, происходившей внутри человека, — и ничем больше. Одного занимали только деньги, другого еда, третьего — женщины. Первый отнял сегодня пятьдесят фунтов у другого человека на бирже — и был доволен, второй вызывал в своём воображении раков, и паштет, и спаржу и силился решить, что ему более по вкусу, а третий взвешивал мысленно свои шансы на обольщение жены компаньона, которая вчера вечером за обедом улыбалась ему весьма многозначительно. Дэвида вдруг поразила ужасная мысль, что каждый человек в этом мощном стремительном потоке жизни живёт своими собственными интересами, своей личной радостью, личным благополучием. Каждый думает только о себе, и жизнь других людей для него — лишь дополнительные аксессуары его собственного существования, не имеющие значения: важно лишь всё, что касается его самого. Жизнь других людей значила для каждого кое-что лишь постольку, поскольку от неё зависело его счастье, и каждый готов был принести в жертву счастье и жизнь других, готов был надувать, мошенничать, истреблять, уничтожать во имя своего личного блага, личных выгод, во имя себя самого.
Эта мысль убивала Дэвида. Он хотел уйти прочь от неё и от бешеного круговорота уличного движения. И торопливо зашагал дальше.
Он пошёл по Гей-Маркет. На Гей-Маркет на углу Пентон-стрит стояли и пели несколько рабочих, группа из четырёх человек. Дэвид узнал в них углекопов. Они стояли друг против друга, все молодёжь, и сблизили головы так, что их лбы почти соприкасались. Они пели песни на уэльском наречии. Это были молодые углекопы из Уэльса: доведённые до полной нищеты, они пели на улицах, а мимо них проносилось все богатство, вся роскошь Лондона.
Песня была допета, и один из рабочих протянул коробку. Да, видно было, что это шахтёр. Он был гладко выбрит, его костюм, хоть и убогий и нескладный, был опрятен, — словно он старался подтянуться, не опускаться, удержаться от падения в ту трясину, что ожидала его. Дэвид различал мелкие синие шрамы — следы шахты — на этом чистом, гладко выбритом лице. Он положил в коробку шиллинг. Рабочий поблагодарил без подобострастия, и Дэвид с ещё большим унынием подумал: может быть, этот шиллинг поможет больше, чем все его усилия, и стремления, и речи за последние пять лет?
Медленно направился он к станции подземки на Пикадилли.
Придя туда, взял билет и сел в первый поезд. Напротив него сидел рабочий, читая вечернюю газету, читая его речь, появившуюся в последних выпусках. Рабочий читал медленно, сложив газету маленьким квадратиком, пока поезд громыхал через тёмные гулкие туннели подземной дороги. Дэвиду сильно хотелось спросить у этого человека, что он думает о его речи. Но он не спросил.
На станции Бэттерси он вышел и пошёл к Блоунт-стрит. Входя в дом № 33, он почувствовал, что устал, и с некоторым облегчением поднялся по лестнице, устланной истёртым ковром. Но миссис Такер остановила его на полдороге, появившись в открытой на лестницу двери своей гостиной и заговорив с ним. Дэвид повернулся к ней лицом.
— Вас вызывала по телефону доктор Баррас, — сообщила хозяйка. — Она звонила несколько раз, но ничего не хотела передать через меня.
— Благодарю вас, миссис Такер.
— Она сказала, чтобы вы позвонили ей, как только придёте.
— Хорошо.
Он подумал, что Хильда звонила, чтобы выразить ему сочувствие, и, благодарный за это, он, однако, не был склонен выслушивать утешения. Но миссис Такер настаивала.
— Я обещала доктору Баррас, что вы позвоните ей в ту же минуту, как приедете.
— Да, да, хорошо, — сказал опять Дэвид и подошёл к телефону, тут же на площадке. Когда он вызывал номер телефона Хильды, он услышал, как удовлетворённо щёлкнула дверь миссис Такер.
Дозвониться к Хильде удалось не сразу, но, как только их соединили, Хильда ответила. Секунду длился звонок, и затем раздался голос Хильды. Она, очевидно, сидела в ожидании у телефона.
— Алло! Хильда, вы?
Голос Дэвида, помимо его воли, звучал равнодушно и устало.
— Дэвид! Я весь день пыталась вас поймать!
— Слушаю.
— Мне нужно вас видеть сегодня, сейчас.
Он медлил.
— Простите, Хильда, но я несколько устал. Может быть, вы позволите…
— Это необходимо, — перебила она. — Очень важно. Сейчас.
Пауза.
— Но в чём же дело?
— Не могу объяснить по телефону. — Она помолчала. — Дело касается вашей жены.
— Что?!
— Да.
Он стоял с телефонной трубкой в руке, как наэлектризованный. Исчезла усталость, безразличие, все.
— Дженни, — сказал он как бы про себя.
— Да, — подтвердила Хильда.
Снова мгновение без слов, потом Дэвид заговорил быстро, почти бессвязно:
— Вы видели Дженни? Где она? Говорите же, Хильда. Вам известно, где Дженни?
— Да, известно, — донёсся ответ Хильды, и снова в душе Дэвида все всколыхнулось.
— Так скажите же! Почему вы не можете мне сказать?
— Вам надо прийти ко мне, — отвечала она ровным голосом. — Или, если хотите, я приду к вам. По телефону мы об этом разговаривать не можем.
— Ну, хорошо, хорошо, — торопливо согласился он. — Я сейчас приеду.
Он повесил трубку и бегом спустился по лестнице, по которой только что так медленно поднимался. Наняв на Булл-стрит проезжавшее такси, он помчался к дому, где жила Хильда. Через семь минут он звонил у её двери.
Прислуги не было дома, и Хильда открыла сама. Он жадно смотрел на неё, чувствуя, что сердце у него глухо колотится от этой спешки и волнения. Он изучал лицо Хильды.
— Ну? — сказал он быстро.
Он почти надеялся, что Дженни окажется здесь, у Хильды. Может быть, поэтому Хильда и просила его приехать к ней?
Но Хильда покачала головой. Лицо её было бледно и печально. Она ввела его в комнату, окно которой выходило на Темзу, и села, не глядя на него.
— В чём же дело, Хильда? — спросил он. — Случилось что-нибудь неприятное?
Она сидела совершенно неподвижно и прямо в своём строгом тёмном платье. Чёрные волосы, зачёсанные назад, открывали бледный лоб, красивые бледные руки лежали на коленях, выделяясь на тёмном платье. Казалось, что она боится заговорить, и она, действительно, боялась. Но, наконец, сказала:
— Дженни сегодня пришла ко мне в клинику.
— Она больна? — лицо Дэвида выразило тревогу.
— Да, больна.
— И она в больнице?
— Да, в больнице.
Молчание. Живая радость сразу сменилась острой болью. Клубок подкатился к горлу.
— А чем она больна? — спросил он. — Неужели серьёзно?
— Да, боюсь, что довольно серьёзно, Дэвид.
Хильда все ещё не глядела на него.
— Она сегодня днём пришла ко мне на амбулаторный приём. Она не подозревает, что так серьёзно больна. Она просто обратилась ко мне, так как меня она знает…
— Но это опасно? — допытывался Дэвид с испугом.
— Да… внутренняя опухоль… Думаю, что опасно.
Он смотрел широко открытыми глазами на Хильду, но видел не её, а Дженни, бледную маленькую Дженни, и в глазах его была тревога и глубокая нежность.
Он сделал инстинктивное движение:
— Я сейчас иду в больницу. Не буду терять ни минуты. Вы пойдёте со мной или мне одному идти?
— Погодите, — сказала Хильда.
Он остановился на полпути к двери. Теперь у Хильды побелели даже губы. Она была в ужасном замешательстве.
— Мне не удалось поместить Дженни в клинику святой Елизаветы, — сказала она. — Я сделала всё, что могла, но не удалось. Видите ли, есть причина… мне пришлось отослать её… — устроить её в другой больнице… пока.
— В какой?
Хильда, наконец, взглянула на него. «Всё равно, рано или поздно узнает», — подумала она и сказала:
— В больнице для венериков на Кеннон-стрит.
Дэвид сначала не понял и в каком-то удивлении уставился на смущённое лицо Хильды: но это продолжалось несколько секунд. Неясный крик боли вырвался у него.
— Ничего не поделаешь, я не могла скрыть это от вас, — сказала Хильда и отвела глаза, потому что ей было тяжело видеть, как он страдает. Она стала смотреть в окно на реку, катившую свои воды внизу. Река текла бесшумно, и в комнате стояла тишина. Тишина длилась долго, долго, пока не заговорил Дэвид.
— Меня пустят к ней?
— Да, я могу это устроить. Позвоню туда сейчас.
Она запнулась, все ещё не глядя на него.
— Или, может быть, хотите, чтобы я поехала с вами?
— Нет, Хильда, я пойду один, — пробормотал Дэвид.
Он стоял, пока Хильда разговаривала по телефону с врачом больницы, и когда она сказала, что всё устроено, он торопливо поблагодарил её и вышел. У него подкашивались ноги. Одну минуту ему казалось, что он сейчас упадёт в обморок, и он прислонился к окружавшей дом балюстраде. Ему было ужасно неприятно. Он боялся, что Хильда выглянет из окна и увидит его, но ничего не мог с собой поделать. В одной из нижних квартир граммофон играл: «Ты сердца моего отрада». Эту песенку теперь повсюду играли и пели, весь Лондон помешался на ней.
Дэвид вспомнил, что он с утра ничего не ел, и подумал: «Надо поесть, иначе мне может стать дурно в больнице».
Он выпустил холодные железные острия перил, за которые ухватился было, и прошёл по набережной до находившейся там кофейни. Это был, собственно, приют извозчиков. Хозяин, заметив, должно быть, что Дэвид чувствует себя нехорошо, принёс ему горячего кофе с сэндвичем.
— Сколько? — спросил Дэвид.
— Пять пенсов, — ответил хозяин.
Всё время пока Дэвид пил кофе, закусывая сэндвичем, граммофонный мотив не выходил у него из головы.
Больница для венериков. Она была недалеко от кофейни, и такси быстро доставило его туда. Он сидел, сгорбившись, в чистеньком, новом такси с пучком жёлтых бумажных цветов в металлической вазе. В такси слабо пахло духами, — духами и папиросами, — и казалось, что это жёлтые бумажные цветы благоухают духами и дымом.
Швейцар венерической больницы на Кеннон-стрит был старый человек в очках. От старости он был медлителен и, несмотря на переговоры Хильды по телефону, задержал Дэвида у входа. Дэвид ожидал в вестибюле, пока старик звонил по внутреннему телефону в палату. Пол был выложен красными и голубыми плитками, а края его загибались к стенам так, чтобы помешать скопляться пыли.
Медленно провизжал лифт, и Дэвид очутился перед дверью в палату. Там внутри была Дженни, его жена. Сердце его билось так часто, что он задыхался. Он последовал за сестрой в палату.
Это была длинная, прохладная и белая комната, с узкими белыми койками вдоль стен. Всё здесь было ослепительно бело и в каждой ослепительно-белой постели лежала женщина. А в голове у Дэвида граммофон продолжал наигрывать: «Ты сердца моего отрада».
Дженни. Наконец-то, Дженни, его жена, на последней койке, в последней белоснежной постели, за красивой белой ширмой. Лицо Дженни, такое знакомое и любимое, появилось перед его глазами, среди красивой и странно внушительной белизны палаты. Сердце в нём перевернулось, дышать стало ещё труднее. Он весь дрожал.
— Дженни! — шепнул он.
Палатная сестра бросила на него только один взгляд и вышла. Губы сестры были поджаты, бедра колыхались.
— Дженни, — шепнул он вторично.
— Я так и думала, что ты придёшь, — сказала она и слабо улыбнулась ему своей прежней, вопросительной и заискивающей улыбкой.
У Дэвида сжалось сердце, он не мог вымолвить ни слова и тяжело опустился на стул у койки. Больнее всего поразило его выражение глаз Дженни. Оно напоминало взгляд побитой собаки. Щеки её покрылись сеткой тонких красных жилок, губы были белы. Она всё ещё была хороша и лицом не постарела, но это красивое лицо уже несколько обрюзгло. На нём был трагический отпечаток истасканности.
— Да, — повторила она, — я так и думала, что ты придёшь. Как забавно вышло, что я пришла к доктору Баррас, но когда я заболела, мне не хотелось обращаться к кому-нибудь чужому. Про Хильду Баррас я слыхала. И потом в Слискэйле мы были с ней знакомы и… Ну, вот я и пошла к ней! И потом я подумала, что ты наверно придёшь меня навестить.
Дэвид видел, что она рада его приходу. В Дженни не замечалось и следа того мучительного чувства, которое снедало его. Лицо её выражало удовольствие, смешанное с лёгким раскаянием. Дэвид сделал над собой усилие и заговорил:
— Хорошо тебе здесь? — спросил он.
Она покраснела, немного стыдясь того, что в старые времена назвала бы «своим положением», и сказала натянуто:
— О да, очень хорошо. Конечно, это бесплатная больница. Но сестра у нас такая милая. Настоящая леди.
Голос у Дженни был несколько сиплый. Один из зрачков был расширен и казался чернее и больше другого.
— Я рад, что тебе тут хорошо.
— Да, — продолжала она. — Впрочем, я никогда не любила больниц. Помню, когда папа сломал ногу… — она улыбнулась Дэвиду, и эта улыбка резнула его по сердцу, — эти заискивающее выражение побитой собаки! Он сказал тихо:
— И хоть бы ты раз написала мне, Дженни!
— Я читала про тебя. Так много читала о тебе в газетах. И знаешь, Дэвид, — она вдруг оживилась, — знаешь, раз ты на улице прошёл мимо меня. На набережной. Ты прошёл так близко, что чуть не задел меня.
— Почему же ты меня не окликнула?
— Видишь ли… Сначала я хотела, потом раздумала… — Дженни снова немного покраснела. — Понимаешь, со мною был один знакомый.
— Понимаю.
И, помолчав, Дэвид сказал:
— Так ты жила в Лондоне.
— Да, — подтвердила она смиренно, — я ужасно полюбила Лондон. Его рестораны, и магазины, и всё такое… Жилось мне хорошо, даже очень хорошо. Я бы не хотела, чтобы ты думал, что мне всё время не везло. Бывали и хорошие времена, и очень часто.
Дженни замолчала и протянула руку за стоявшей у постели чашкой, из которой поят больных. Дэвид торопливо взял поилку и подал ей.
— Какая забавная! — заметила она. — Совсем как маленький чайничек!
— У тебя жажда?
— Нет, но что-то с желудком неладно. Это скоро пройдёт. Доктор Баррас сделает мне операцию, когда я окрепну. — Она говорила это почти с гордостью.
— Разумеется, Дженни.
Она отдала обратно поилку и при этом посмотрела на Дэвида. Что-то в его взгляде заставило её опустить глаза. Оба молчали.
— Ты прости меня, Дэвид, — сказала она наконец, — прости, если я поступила с тобой нехорошо.
Слёзы выступили на глазах Дэвида. С минуту он не был в состоянии говорить, потом сказал шёпотом:
— Выздоравливай, Дженни, это единственное, чего я хочу.
Она спросила глухо:
— Ты знаешь, какая это палата?
— Да.
Молчание. Потом Дженни:
— Меня от этого вылечат до операции.
— Конечно, Дженни.
Новая пауза. Потом Дженни вдруг заплакала. Она плакала тихо, в подушку. Из глаз, напоминавших глаза побитой собаки, тихо бежали слёзы.
— О Дэвид, — всхлипывала она, — мне стыдно смотреть на тебя.
Вошла сестра.
— Уходите, уходите, — сказала она. — Я думаю, на сегодня довольно.
И стояла, бесстрастная, суровая.
Дэвид сказал:
— Я опять приду, Дженни. Завтра.
Дженни улыбнулась сквозь слёзы:
— Да, приходи завтра, Дэвид, непременно приходи!
Он встал. Нагнулся и поцеловал её.
Сестра проводила его до вертящейся двери. Сказала холодно:
— Вам бы следовало знать, что вряд ли благоразумно целовать кого-нибудь в этой палате.
Дэвид ничего не ответил. Вышел из больницы. На Кеннон-стрит шарманка играла «Ты сердца моего отрада».
XX
Было около десяти часов, когда тётушка Кэролайн, любуясь прекрасным октябрьским днём из окна своей комнаты на Линден-Плэйс, с удовольствием решила совершить «маленькую прогулку». Если погода благоприятствовала, тётушка два раза в день — утром и после обеда — совершала небольшие прогулки. Эти мирные и чинные прогулки были главным развлечением тётушки Кэрри в Лондоне.
Да, она жила в Лондоне. Странно ей было очутиться в этом мощном центре империи, который всегда издали ошеломлял и пугал её. Впрочем, что ж тут такого странного? Ричард умер, «Нептун» продан, восстановлен и пущен в ход фирмой «Моусон, Гоулен и К°». «Холма», увы, также больше нет. Его избрал своей резиденцией мистер Гоулен и, по слухам, тратил огромные суммы на перестройку дома и на сад. О боже, о боже! Тётя Кэрри вздрогнула при мысли о том, что её грядок со спаржей коснутся неумелые руки. Как можно было примириться со всеми этими переменами и оставаться в Слискэйле? Да её и не приглашали остаться. Артур, поступивший на место помощника смотрителя в «Нептуне», был всегда мрачен и угрюм и не предложил ей поселиться с ним в маленьком домике. снятом им на Хедли-род. Никогда она не забудет ту ужасную ночь, когда он воротился из Тайнкасла пьяный и резко предупредил её, что ей теперь придётся «устраиваться как знает». Бедный Артур! Он не подозревал, как больно его слова задели её. Но не потому, чтоб она стремилась остаться в сфере своего прежнего величия и быть предметом тягостного сострадания. Ей только шестьдесят четыре года. У неё сто двадцать фунтов годового дохода. Это давало независимость, — и Лондон, город интеллекта и культуры, ждал её. Замирая перед собственной отчаянной смелостью, она, однако, все это обдумала со своей обычной обстоятельностью. В Лондоне она будет подле Хильды, которая в последнее время добра к ней, и недалеко от Грэйс, которая всегда к кей хорошо относилась.
«Милая Грэйс, — думала тётя Кэрри, — всё такая же простодушная, и нетребовательная, и бедная, живёт беззаботно со своим мужем и выводком ребят, не гонясь за деньгами и всякими материальными благами, счастливая, — да, счастливая и здоровая». Тётушка намеревалась каждый год непременно проводить месяц-другой в Барнхэме. Наконец, имелась ещё Лаура. Лаура Миллингтон, которая все эти годы жила со своим инвалидом-мужем в Борнмаусе. Разумеется, надо будет съездить и к Лауре. Вообще, тётя Кэрри рисовала себе радужные перспективы жизни в Южной Англии. Последние тридцать лет жизни она провела главным образом у постели больных Гарриэт и Ричарда. Может быть, в глубине души тётушка и устала немного ходить за больными и сменять им испачканное бельё.
Из кварталов Лондона её, естественно, привлекал больше всего Бейсуотер. Никто не знал лучше тёти Кэрри, что Бейсуотер «видел, лучшие времена», а она ведь несколько гордилась тем, что тоже знавала эти лучшие времена.
Остатки аристократического величия Бейсуотера будили сентиментальный отзвук в её сердце и заставляли её склонять голову со смирением, не лишённым приятности. К тому же Линден-Плэйс было такое подходящее место: весною деревья здесь зеленели так нежно и пленительно на фоне линяло-жёлтой штукатурки старых домов, а улица одним концом упиралась в церковь, которая создавала должную атмосферу и приносила сердцу утешение. Тётушка Кэрри в последнее время стала ещё набожнее, и утренние и вечерние службы в церкви св. Филиппа, которые она усердно посещала, часто исторгали из её глаз сладостные слезы. С колокольни летел ввысь чистый и тонкий звон колоколов, на улице весело кричал развозчик молока, и из нижних этажей разносился запах жарившейся баранины. Дом миссис Гиттинс, № 104, в котором после тщательного обследования тётушка Кэрри выбрала себе комнату, имел в высшей степени почтенный вид, и ванна была всегда чистая, хотя эмаль во многих местах треснула и откололась. Опустив в щель автоматической газовой колонки монету в два пенса, вы получали отлично нагретую воду, и, как и полагается в приличных домах, стирка в ванной комнате, была строго запрещена. Население дома миссис Гиттинс состояло исключительно из пожилых дам, если не считать одного молодого индуса, студента-юриста. Но даже и он, несмотря на то, что был цветнокожий, соблюдал в ванной безупречную чистоту.
Думая о многочисленных удобствах своего жилища, тётя Кэрри отвернулась от окна и обозрела комнату. Здесь она чувствовала себя уютно, окружённая всеми своими вещами, своими сокровищами. Какое счастье, что она никогда в жизни ничего не выбрасывала! Теперь комната вся обставлена и украшена дорогими её сердцу вещами. На столе — модель швейцарского шале, которую Гарриэт привезла ей из Люцерна сорок лет тому назад; резьба чудесная, а внутри — крошечные коровки. И подумать только, что однажды она чуть не отослала эту модель на благотворительный базар в Сент-Джемсе! А вот на ручке звонка, над мраморной полкой камина, висят три открытки, которые Артур прислал ей когда-то из Булони и которые она много лет тому назад сама вставила в картонные рамочки. Ей всегда нравились эти открытки, на них такие весёлые краски, ну и, конечно, иностранные марки, которые так и остались на оборотной стороне, со временем могут иметь некоторую ценность. А на другой стене — её собственная работа, выжигание по дереву, сделанное для дорогой Гарриэт четырнадцать лет тому назад. Очень хороши стихи, которые начинаются так: «Великий день, когда впервые ты узрела свет», и выжигание: ведь, она в своё время считалась мастерицей в этом деле.
Все здесь, все решительно: её безделушки, фотографии, альбом на столике, сервиз госсовского фарфора, пожелтевший глобус, сохранившийся с её школьных дней, большая раковина, которая всегда стояла рядом с глобусом, принадлежности для игры в солитёр, среди которых не хватало одного стеклянного шарика, потерянного Артуром, когда ему было семь лет, — о, как она перепугалась тогда, боясь, не проглотил ли он шарик! Перочистка, соединённая с клякс-папиром, придворный адрес-календарь и географический справочник 1907 года. Она сберегла даже плетёную хлопушку для мух, которую купила для Ричарда в последние дни его жизни.
Эта комната была как бы отображением всей жизни тётушки Кэрри, и в ней тётушка не жаловалась на судьбу. Нет, здесь она вспоминала все её милости и вспоминала с благодарностью.
Однако пора было идти на прогулку. Она подошла к квадратному зеркальцу, надела перед ним шляпу. Шляпа была куплена семь лет тому назад и, пожалуй, немножко вылиняла за это время, а перо немного отвисло. Но всё же отличная шляпа. Натянув перчатки, тётушка взяла под мышку туго свёрнутый зонтик так, как держат ружьё. В последний раз оглядела комнату: полхлеба и кувшинчик молока аккуратно убраны на полку; рядом — оставшиеся со вчерашнего дня томаты, жестянка с какао, прикрытая, чтобы не отсырела, заботливо выключенная газовая горелка, окно, открытое ровно настолько, чтобы проветривалась комната, нигде ни единой брошенной спички, всюду чистота и порядок. Удовлетворённая осмотром, тётя Кэрри вышла с гордо поднятой головой.
Она гуляла по Линден-Плэйс и Вестборн-Гров, рассматривая витрины магазинов и любуясь многими из выставленных вещей. Потом в конце Вестборн-Гров зашла к Меррету с деловым видом постоянной покупательницы. Магазин у Меррета чудесный, это лучший из больших универсальных магазинов, здесь можно ходить и любоваться всем, решительно всем. С полчаса тётя Кэрри бродила по отделениям магазина, склонив набок голову в старомодной чёрной шляпе, разглядывая все, и даже раза два останавливалась и справлялась о цене. Продавцы были относительно вежливы, и это было тем более приятно, что покупки тёти Кэрри у Меррета не достигали больших размеров. Её материальное благосостояние, выражавшееся в ста двадцати фунтах годового дохода, было вполне прочно, тем не менее факт оставался фактом: безрассудных трат она себе позволять не могла.
Однако в это утро она всё же совершила безрассудство. Уже несколько недель она заглядывалась на ножик для открывания конвертов. Он ничем не отличался от ножей из настоящей слоновой кости и на одном конце был замечательна искусно изогнут в виде клюва попугая. — «И как только они умудряются это делать?» — удивлялась тётя Кэрри. Да, этот ножик — настоящая жемчужина, но ведь он стоит девять пенсов.
Однако в это утро у тёти Кэрри глаза широко раскрылись от радостного удивления: к ножику был прикреплён картонный ярлычок с надписью: «Цена снижена до 6 1/2 пенсов». Боже! Такой случай, такая дешёвка! Тётушка Кэрри купила нож, и ей его завернули в зелёную бумагу и перевязали зелёной ленточкой. Она решила подарить этот нож Хильде.
Довольная своей покупкой, так как она считала делом чести время от времени покупать что-нибудь у Меррета, тётушка направилась к лифту. Одетая жокеем лифтёрша, нажав кнопку, вместе с тётушкой Кэрри взвилась на самый верхний этаж. «Комната для чтения и отдыха» — выкрикнула она звонко. Комната была нарядная, с панелями из кедра, зеркалами, удобными креслами, множеством газет и журналов и отдыхающих дам.
Когда тётушка Кэрри выходила из лифта, её зонтик, который она всё ещё держала как держат ружьё, вонзился лифтёрше в бок.
— Ах, простите! — воскликнула тётя Кэрри, и перо её затрепетало от раскаяния. — Это совершенно нечаянно, уверяю вас!
— Ничего, не беспокойтесь, сударыня, — ответила девушка.
Этакая учтивость!
Целый час тётя Кэрри читала газеты. Множество дам, подобно ей, казалось, читали газеты. Может быть, это зеркала создавали оптический обман, но здесь так много было пожилых дам, немного сморщенных и одетых в поношенные чёрные платья, и стремившихся вовсю использовать свободные газеты. В самом деле, сегодня газеты были полны новостей. Страна находилась в сильном возбуждении. Мистер Макдональд снова посетил короля, национальный кабинет выпускал замечательные декларации, и много было разговоров о предстоящих выборах. Тётя Кэрри была решительной сторонницей национального правительства: оно такое надёжное. В «Трибуне» напечатана была превосходная статья под заголовком «Не допустите, чтобы социалисты растратили ваши деньги», а в «Метеоре» статья «Большевики сошли с ума». Тётушка Кэрри прочла и ту и другую. Все прочитанные газеты доставили ей большое удовольствие, — все, кроме одной лишь дрянной газетки Рабочей партии, полной искажённых подробностей о нужде в Южном Уэльсе. В «Холме» у тёти Кэрри мало времени оставалось для чтения. Поэтому она теперь так наслаждалась своим досугом. Тот же лифт доставил её снова вниз и та же лифтёрша улыбнулась ей. Славная девушка, право, и тётушка Кэрри мысленно от души пожелала ей получить повышение.
Выйдя из магазина Меррета, тётя Кэрри направилась к Хильде, чтобы поднести свой подарок. Она, как всегда, шла через Кенсингтонский парк. Это была приятная дорога, но на этой дороге встречалось одно искушение в виде погребка «Цветы яблони». Тёте Кэрри редко удавалось устоять перед восхитительными пирожными и печеньем домашнего приготовления. И, несмотря на сегодняшнее своё разорительное сумасбродство у Меррета, она всё же зашла в «Цвета яблони». Молоденькая продавщица уже знала её: она с улыбкой подошла к проволочной корзинке, достала оттуда двухпенсовое пирожное с кофейным кремом и уложила его в бумажный мешочек.
— Кажется, будет дождь, — заметила она, подавая тёте Кэрри мешочек.
— О, надеюсь, что нет, милочка, — сказала тётя Кэрри, вручая девушке два пенса. Вот у неё уже куплен и ножик для открывания конвертов, и пирожное, которое, если есть его маленькими кусочками, доставит ей сегодня за чаем столько удовольствия! Одним словом, можно сказать, что сегодняшнее утро она посвятила покупкам.
Кенсингтонский парк был великолепен, а дети, игравшие у круглого пруда, как всегда, очаровательны. Сегодня среди них был один, совсем ещё карапуз, как назвала его мысленно тётя Кэрри, и этот карапуз в красном пальтишке ковылял и ковылял, убегая от своей няни, до тех пор, пока чуть не свалился в пруд. Настоящий ангелочек!
Были тут ещё и чайки, они камнем падали вниз и кричали, ожидая, чтобы им бросили хлеба и корочек от ветчины, — о, тётя Кэрри была влюблена в чаек. Им бросали столько хлеба, что весь круглый пруд был по краям окаймлён плавающими кусками, сотнями кусков плавающего хлеба. «Бросайте хлеб свой в воду», — вспомнилось тётушке Кэрри, но всё же как-то странно было видеть столько пропадающего даром хлеба в то время, как (если верить этой ужасной газете, в которую она заглянула у Меррета) столько детей нуждались в нём. Впрочем, этого не может быть; это — грубое преувеличение. Наконец, имеются же благотворительные общества.
Успокоенная этой мыслью, она продолжала свой путь по Эксибишен-род. Южный Кенсингтон — чудный район, и Чельси тоже… Карлейль, тутовое дерево… Тётя Кэрри дошла до квартиры Хильды. Она очень радовалась тому, что увидит Хильду. В глубине души она питала неясную надежду, что когда-нибудь Хильда пригласит её к себе в качестве домоправительницы. Она уже представляла себе, как в чёрном закрытом платье впускает в приёмную Хильды тяжело больных знатных людей, — чем знатнее и чем серьёзнее больные, тем лучше. Тётушка, хоть и избавилась от ухода за больными, но сохранила к ним какое-то нездоровое влечение.
Горничная объявила, что Хильда дома, и тётя Кэрри, улыбаясь девушке той особенной, слегка заискивающей улыбкой, с которой в течение тридцати лет обращалась к слугам в «Холме», последовала за нею в комнаты.
Но тут тётю Кэрри ожидало потрясение. Хильда была не одна, и тётушку привело в трепет то обстоятельство, что гостем Хильды оказался Дэвид Фенвик. Войдя в комнату, она круто остановилась у двери, и её заострённое книзу лицо покраснело.
— Извини, Хильда, — сказала она одним дыханием. — Я понятия не имела… Я думала, ты одна.
Хильда встала. До этой минуты она сидела молча, и, видимо, не слишком рада была приходу тётушки. Всё же она сказала:
— Входите, тётя Кэрри. Вы знакомы с Дэвидом Фенвиком.
В ещё большем трепете тётушка пожала руку Дэвиду. Ей было известно о дружбе Хильды с Дэвидом. Но, увидев здесь воочию этого симпатичного молодого человека, который когда-то был репетитором Артура, а теперь выступал в парламенте с такими недопустимо мятежными речами, она с трудом сохранила самообладание. Она опустилась в кресло у окна. Дэвид посмотрел на часы.
— Боюсь, что мне пора, — сказал он Хильде, — иначе я не попаду сегодня в больницу.
— О, пожалуйста, не уходите из-за меня, — поспешно воскликнула тётя Кэрри. Она нашла, что Дэвид побледнел и осунулся. И глаза у него были страдальческие. Да, страдальческие: в них было выражение мучительного ожидания.
— Чудесный день сегодня, — продолжала тётушка быстро. — Я думала, что будет дождь, но никакого дождя нет.
— Не думаю, чтобы был дождь, — сказала Хильда после неловкого молчания.
Тётя Кэрри отозвалась:
— Надеюсь, что нет.
Снова пауза.
— Я шла через Кенсингтонский парк, — настойчиво пыталась тётя Кэрри поддержать разговор. — Он теперь особенно хорош.
— Вот как? — сказала Хильда. — Впрочем, да, я думаю в это время года он должен быть красив.
— Очаровательного малыша я видела у Круглого пруда, — с улыбкой продолжала тётя Кэрри. — В красном пальтишке. Жаль, что ты не могла его видеть. Этакая прелесть!
Несмотря на все свои старания, тётя Кэрри смутно чувствовала, что Хильда не обращает на неё внимания: она в каком-то замешательстве смотрела на Дэвида, который стоял у окна, молчаливый и озабоченный.
Тётушка чутьём угадывала, что здесь что-то неблагополучно, — у неё на это был нюх, как у лисицы, которая чует охотника. В ней заговорило любопытство. Но Дэвид снова поглядел на часы, затем на Хильду.
— Теперь мне в самом деле пора, — сказал он. — Увидимся снова в три часа.
Он простился с тётей Кэрри и вышел. Насторожив уши, тётушка слышала, что он о чём-то разговаривает с Хильдой в передней. Но, к своему разочарованию, не могла разобрать, что именно они говорили. На этот раз любопытство победило в ней робость. И когда Хильда воротилась, она воскликнула:
— Что случилось, дорогая? У него такой расстроенный вид. И почему он упоминал о больнице?
— У него жена в больнице. Сегодня ей будут делать операцию.
— Боже! — ахнула тётя Кэрри, широко раскрывая глаза в порыве удовлетворённой жажды сенсации. — Но…
— Никаких но! — оборвала её Хильда. — Операцию делаю я. И я предпочитаю на эту тему не разговаривать.
Глаза тёти Кэрри раскрылись ещё шире. Помолчав, она смиренно шепнула:
— Хильда, дорогая, а ты ей поможешь этой операцией?
— А ты как думаешь? — резко ответила Хильда.
Лицо тёти Кэрри выразило уныние. О боже, Хильда все ещё бывает очень груба, когда ей вздумается. Тёте Кэрри страшно хотелось спросить, чем больна жена Дэвида, но выражение лица Хильды запрещало вопросы. Оробевшая и покорная, тётя Кэрри глубоко вздохнула и опять с минуту молчала. Потом, вспомнив вдруг что-то, просияла.
— Да, между прочим, Хильда, я принесла тебе премилый маленький подарок. По крайней мере, мне он очень нравится, — прибавила она скромно. И, радостно улыбаясь хмурой Хильде, весело протянула ей нож для вскрытия конвертов.
XXI
В тот день, в половине второго, Дэвид отправился в больницу св. Елизаветы, куда, после того, как анализ крови дал положительный результат, перевели Дженни.
Дэвид знал, что придёт слишком рано, но ему невтерпёж было сидеть дома и думать о том, что Дженни сейчас подвергается операции. Дженни, его жене, сегодня делают операцию!
За эти месяцы лечения, которое было необходимой подготовкой Дженни к операции, он все спрашивал себя, какого рода чувство он к ней питает. Это не была любовь. Нет, это не могло быть любовью, любовь умерла давно. Но всё же это было большое и властное чувство. Нечто большее, чем жалость.
Теперь история её жизни была ему вполне ясна; Дженни рассказывала ему кое-что урывками, лёжа в постели с неизменным вышиванием в руках, делая тщетные, жалкие попытки преображать факты своей фантазией. Приехав впервые в Лондон, она поступила на службу в большой универсальный магазин. Но работа там была тяжела, гораздо тяжелее, чем у Слэттери, а платили мало, гораздо меньше, чем ожидала Дженни с присущим ей оптимизмом. И скоро она завела «друга». Затем другого. «Друзья» Дженни все вначале казались настоящими джентльменами, а в конце концов оказывались настоящими скотами. Служба в качестве компаньонки у старой леди была, конечно, мифом — Дженни никогда не уезжала из Англии.
Дэвиду казалось странным, что Дженни так мало сознаёт своё положение. Она все так же по-детски легко прощала себе все и по-детски слезливо жалела себя. Она пострадала и была в унынии, но виноватой себя не считала.
— Ах, эти мужчины, Дэвид! — плакала она. — Ты не поверишь… Я никогда и видеть больше не захочу ни одного мужчину, кроме тебя, никогда, до самой смерти!
Всё та же Дженни. Когда он принёс ей цветы, она была глубоко благодарна, но не потому, что любила цветы, а потому, что это покажет сестре, насколько она, Дженни, выше тех, кто лежит в этой палате. Дэвид подозревал, что Дженни сочинила для сестры какую-нибудь историю, без сомнения, романтическую и хорошего тона. Точно так же отнеслась она и к тому, что при её переводе в больницу св. Елизаветы Дэвид выхлопотал для неё удобную комнату: это покажет новой сестре, как высоко её, Дженни, ценит муж. Даже в больнице она сохранила своё легкомыслие. Это казалось невероятным, но это было так. Осудив грубость мужчин, она попросила Дэвида достать из сумочки (которую она тайком держала в ящике ночного столика) палочку губной помады. А под столиком она прятала зеркальце, в которое смотрелась всякий раз перед приходом Дэвида. Держать зеркала запрещалось, но Дженни сохранила своё. Она объяснила Дэвиду, что ей хочется «выглядеть получше» для него.
Свернув с набережной и подходя к больнице, Дэвид, всё время думавший об этом, вздохнул. Хоть бы всё кончилось благополучно! Он от души на это надеялся.
Он посмотрел на часы над подъездом больницы. Было всё ещё рано, слишком рано, но он чувствовал, что должен войти внутрь. Он не может ждать на улице, не может томиться здесь, он должен войти в больницу. Миновав швейцарскую, он поднялся наверх. Подошёл к второй двери, за которой находилась Дженни, и остановился в высоком прохладном коридоре.
В коридор выходило множество дверей: в кабинет Хильды, в комнату дежурной сестры, в приёмную. Но глаза Дэвида притягивала только одна стеклянная двустворчатая дверь в операционную. Он смотрел на эту дверь, — два белых матовых стекла; было мучительно думать о том, что происходило за нею.
Дежурная сестра Клегг вышла из палаты. Эта сестра не работала в операционной. Она посмотрела на Дэвида с кроткой укоризной и сказала:
— Вы уж очень рано! Операция ещё только началась.
— Да, я знаю, — отвечал Дэвид. — Но я не мог не прийти.
Сестра, ушла, не предложив ему пройти в приёмную. Она оставила его здесь, и он тут и стоял, прислонясь спиной к стене, стараясь быть как можно незаметнее, чтобы ему не предложили уйти, и смотрел на белые матовые стёкла двери в операционную.
И в то время как он стоял, смотря на них, ему почудилось, что стекла стали прозрачными, и он видит все, происходящее внутри. Ему часто приходилось присутствовать при операциях в военном госпитале, и всё представлялось ему так ясно и чётко, словно он стоял в самой операционной.
В центре зала стоит металлический стол, похожий скорее на сверкающую машину с рычагами и колёсами, при помощи которых можно придавать этому столу самые разнообразные положения. Нет, пожалуй, на машину этот стол тоже не похож. Он похож на цветок, большой сверкающий металлический цветок, поднимающийся от пола на сверкающем стебле. Но это не цветок, не машина, а стол, на котором кто-то лежит. Сбоку у стола Хильда, с другой стороны её ассистент, а вокруг плотной стеной сестры, они словно напирают на стол и пытаются рассмотреть то, что лежит на нём. Они все в белом, в белых шапочках и белых масках, но руки у всех чёрные и блестящие: на руках — мокрые гладкие резиновые перчатки.
В операционной очень жарко: слышится какое-то бульканье и шипение. У верхнего конца стола, на круглой белой табуретке сидит врач, дающий наркоз, а подле него — металлические цилиндры, и красные трубки, и громадный красный мешок. Этот врач тоже женщина, и лицо у неё спокойное и скучающее.
Подле стола стоят большие цветные бутылки с антисептическим раствором и подносы с инструментами, которые вынуты горячими из пышущих паром стерилизаторов. Инструменты подаются Хильде. Хильда, не глядя, протягивает свою чёрную резиновую руку, в неё кладут инструмент, и Хильда начинает им действовать.
Она немного наклоняется над столом. Почти невозможно увидеть то, что лежит на столе, потому что сестры теснятся вокруг, словно стараясь заслонить его. А это — Дженни, тело Дженни. И вместе с тем это не Дженни, не её тело. Все оно покрыто, закутано белым, словно ради большей таинственности; повсюду белые полотенца.
Только один правильный квадрат на теле Дженни оставлен непокрытым, и этот квадрат резко выделяется на фоне белых полотенец, потому что он красивого ярко-жёлтого цвета. Это сделала пикриновая кислота. И внутри жёлтого квадрата все и происходит, внутри этого квадрата Хильда орудует своими инструментами в гладких резиновых руках.
Сначала — надрез, да, сначала надрез. Ещё горячий, блестящий ланцет медленно проводит чёткую линию по ярко-жёлтой коже, и на коже появляются губы и улыбаются широкой красной улыбкой. Тонкие струйки чего-то красного брызжут из ухмыляющихся красных губ, а чёрные руки Хильды все движутся, движутся, сверкающие щипцы уже легли кольцом вокруг всей раны.
Новый надрез, всё глубже и глубже внутрь красного рта раны, который теперь уже не улыбается, а хохочет, — так широко раскрыты губы.
Затем рука Хильды погружается прямо в рану. Чёрная блестящая рука становится маленькой и острой, как чёрная блестящая головка змеи, и проникает глубоко. Похоже, будто хохочущий красный рот проглотил головку змеи.
Потом идут в ход другие инструменты, и щипцы в кольце ложатся близко друг на друга. Кажется, не разобраться в путанице инструментов, но это не так, здесь все необходимо и все математически точно. Лица Хильды за белой тюлевой маской разглядеть невозможно, но её глаза темнеют над белой маской, и взгляд их твёрд как сталь. Руки Хильды становятся продолжением её глаз. И они тоже неумолимы как сталь.
Да, тут закалка необходима. В операционной здоровое тело — разочарование, а больное бесстыдно в своём страдании. Следовало бы пустить мужчин в операционную, чтобы они увидели это последнее завершение — кровавую улыбку зияющей раны. Нет, бесполезно, совершенно бесполезно. Все слишком легко забывается. Даже вот сейчас, во время операции, рана уже теряет свою жуткость и, когда убраны инструменты, становится снова только тепло улыбающимся ртом, только красной улыбкой. Губы его смыкаются по мере того, как быстро накладываются швы. Хильда с замечательной ловкостью сшивает рану, и губы сжимаются в узкую складку. Теперь все почти окончено, зашито, забыто. Шипение и бульканье немного слабее, в комнате уже как будто не так жарко. Сестры не теснятся больше вокруг стола. Одна кашлянула в свою маску и разбила долгое молчание. Другая принялась считать окровавленные тряпки.
В прохладном высоком коридоре Дэвид стоял недвижимо, устремив глаза на матовые стёкла двери. И, наконец, дверь распахнулась, и появилось нечто вроде кровати на колёсах. Две сиделки везли её, и она катилась бесшумно на резиновых шинах. Сиделки не видели Дэвида, прижавшегося к стене, а Дэвид смотрел на Дженни, распростёртую на кровати. Лицо Дженни было повёрнуто в его сторону, красно и вздуто. Особенно веки и щеки сильно распухли, и казалось, что Дженни спит глубоким и блаженным сном пьяного. Щеки то надувались, то опадали, так как Дженни храпела. Волосы выбились из-под белого чепчика и были так спутаны, словно кто-нибудь их нарочно растрепал. У Дженни сейчас был совсем не романтический вид.
Дэвид смотрел, как закрылись вертящиеся двери палаты, пропустив кровать на колёсах, на которой везли Дженни в её комнату за палатой. Потом он повернулся и увидел Хильду, шедшую по спуску из операционной. Она подошла к нему.
Лицо у Хильды было холодное, презрительное, чужое. Она сказала отрывисто:
— Ну, все позади, и теперь она должна выздороветь.
Дэвид был ей благодарен за холодность: другой той был бы ему сейчас невыносим. Он спросил:
— Когда мне можно будет навестить её?
— Сегодня вечером. Она недолго была под наркозом. — Хильда подумала. — Часов в восемь она уже сможет принимать посетителей.
И на этот раз сухость её тона была приятна Дэвиду; ласковость показалась бы ему несносной, была бы нестерпимо унизительна. Что-то от твёрдости и холодного блеска хирургических инструментов оставалось в Хильде, и слова её резали как нож. Она не хотела стоять здесь в коридоре. Почти нетерпеливо рванула дверь в свой кабинет и вошла туда. Дверь осталась открытой, и хотя Хильда, казалось, забыла о нём, Дэвид последовал за ней. Он сказал тихо:
— Я хочу, чтобы вы знали, что я вам очень благодарен, Хильда.
— Благодарны! — Хильда ходила по комнате, брала со стола какие-то ведомости и клала их обратно. Под наружной холодностью она таила глубокое волнение. Единственной целью, к которой она стремилась, был успех операции, она внушала себе, что должна успешно выполнить эту операцию, показать Дэвиду своё искусство в полном блеске. А теперь, когда это было сделано, ей всё было противно. Её тонкая работа представлялась ей грубой и небрежной, она исцеляла только тело, не касаясь души. Что же толку от этого? Она чинила тело животного — и всё! Эта негодная женщина вернётся к мужу, здоровая только телом, по-прежнему больная духом. Эти мысли мучили Хильду ещё сильнее из-за её чувства к Дэвиду. То была не любовь, — о нет! — а нечто гораздо более утончённое и неуловимое. Дэвид был единственный мужчина, к которому когда-либо влекло Хильду. Одно время она почти внушила себе, что влюблена в него. Но это невозможно! Она не может любить никого. От сознания, что, как бы Дэвид ни нравился ей, она не может любить его, Хильде ещё тяжелее было возвращать ему эту женщину, эту Дженни.
Она круто обернулась к Дэвиду.
— Я буду здесь сегодня вечером в восемь часов, — сказала она. — И передам через кого-нибудь, можно ли вам её увидеть.
— Хорошо.
Она подошла к крану, пустила воду сильной струёй, наполнила стакан, скрывая волнение, выпила его весь.
— Теперь мне надо обойти палаты.
— Хорошо, — повторил Дэвид.
Он ушёл. Спустился вниз, вышел из больницы. В конце Джон-стрит вскочил в автобус, шедший к Бэттерси-Бридж, и, сидя в автобусе, углубился в свои мысли. Несмотря на всё, что Дженни сделала с ним и с самой собой, его радовало её спасение. Он никогда не мог совершенно отвернуться от Дженни, она всегда лёгкой тенью лежала у него на сердце. Все эти годы разлуки она смутно жила в его мыслях, он никогда её не забывал, и теперь, когда он снова нашёл её и всё, что было между ними, умерло, в нём упорно говорило странное чувство связанности с нею и каких-то обязательств перед нею. Он прекрасно видел, что Дженни — дрянное, заурядное, вульгарное создание. Знал, что она была уличной женщиной. Она должна была бы, естественно, вызывать в нём отвращение и ужас. Но он не мог так отнестись к ней. Странно: ему вспоминалось лишь всё то, что в Дженни было хорошего, минуты её бескорыстия, её внезапные добрые порывы, её щедрость, а особенно — медовый месяц в Каллеркотсе и настояния Дженни, чтобы он на её деньги купил себе костюм.
Он вышел из автобуса и по Блоун-стрит дошёл до своего дома. В доме было очень тихо. У себя в комнате он сел у окна и смотрел на видневшиеся из-за крыш верхушки деревьев, на небо за деревьями. Тишина комнаты входила в него, тиканье часов приобретало медленный, мерный ритм, напоминало топот ног медленно марширующих людей.
Он бессознательно выпрямился, и в глазах его, устремлённых на далёкое небо, загорелся огонь. Он больше не чувствовал себя побеждённым. Старая упрямая потребность бороться, бороться до конца воскресла в нём. Поражение позорно лишь тогда, когда влечёт за собой покорность. Он ни от чего не отречётся. Ни от чего. С ним по-прежнему его вера и вера в людей, стоящих за ним. Будущее принадлежит им. Надежда стремительно возвращалась к Дэвиду.
Вскочив, он подсел к столу и написал три письма. Написал Нэдженту, Геддону и Вильсону, своему агенту в Слискэйле. Последнее письмо было особенно важно. Он заверял Вильсона, что приедет в Слискэйль послезавтра, чтобы выступить на собрании местного исполнительного комитета. Письмо дышало бодрым оптимизмом. Дэвид сам это почувствовал, перечитывая его, и остался собой доволен.
За последние несколько дней, в то время как предстоящая Дженни операция вытеснила из его головы все другие мысли, стал заметно близок намечавшийся политический кризис. В августе, как и предсказывал Дэвид, силы, действовавшие в финансовых и политических сферах, вытеснили нерешительное правительство. На прошедшей неделе, 6 октября, временный блок сам собой распался. Оглашение кандидатов для новых выборов назначено было на 16 октября.
Дэвид крепко сжал губы. На этих выборах он будет бороться, как никогда. Намечавшуюся националистическую политику он рассматривал как решительную атаку на нормальный уровень благосостояния рабочих во имя интересов крупных банкиров. Сильнейшее сокращение пособий по безработице оправдали нелепой фразой, что «все должны одинаково приносить жертвы». При этом на жертвы со стороны рабочего рассчитывали твёрдо, на жертвы же со стороны других слоёв общества — гораздо меньше. А между тем утечка британских капиталов за границу достигла четырёх миллиардов. Рабочий класс переживал величайший в его истории кризис. Ему не помогло то, что некоторые из его лидеров соединили свою судьбу с судьбой коалиции.
Половина седьмого. Взгляд на часы показал Дэвиду, что уже поздно, позднее, чем он думал. Он сварил себе чашку какао и выпил её медленно, читая вечернюю газету, только что принесённую миссис Такер. Газета вела агитацию с помощью всяких подтасовок и инсинуаций. «Берегите промышленность от национализации», «Большевизм — безумие», «Кошмары рабочего контроля» — вот какие фразы мелькали перед глазами Дэвида. Имелась в газете и карикатура, изображавшая храброго Джона Булля, попирающего ногой отвратительную гадюку. Гадюка была снабжена откровенной надписью «Социализм». На видном месте было напечатано несколько отборных изречений Беббингтона. Беббингтон был теперь героем националистического движения. Не далее, как накануне, он объявил: «Мирному развитию промышленности угрожает учение о борьбе классов. Мы оберегаем рабочего от него самого!»
Дэвид мрачно усмехнулся и бросил газету на стол. Когда он вернётся в Слискэйль, у него найдётся, что сказать по этому поводу. Пожалуй, немножко по-иному, чем Беббингтон, будет он говорить об этом!
Был уже восьмой час, и он встал, вымыл лицо и руки, взял шляпу и вышел. На душе у него было всё так же удивительно легко, и этому способствовала ещё красота вечера. Когда он переходил мост Бэттерси, небо было всё алое и золотое, и река отражала краски неба. Дэвид подошёл к больнице в совсем ином настроении, чем днём. Прежнего уныния как не бывало. Ему уже казалось, что легко будет всего добиться, если не терять мужества.
На верхней площадке лестницы он наткнулся на Хильду. Она только что окончила вечерний обход и стояла с сестрой Клегг в коридоре, разговаривая перед уходом.
Дэвид остановился.
— Можно мне сейчас к ней? — спросил он.
— Можно, — сказала Хильда. Она была спокойнее, чем днём. Быть может, и она, как Дэвид, убедила себя быть спокойной. Тон у неё был сдержанно-официальный, но прежде всего спокойный. Она прибавила:
— Думаю, что вы найдёте её в прекрасном состоянии.. Наркоз на ней не отразился: она удивительно хорошо все перенесла.
Дэвид не нашёл, что сказать. Он чувствовал, что обе женщины наблюдают за ним. Сестра Клегг в особенности всегда проявляла по отношению к нему какое-то непобедимое женское любопытство.
— Я ей сказала, что вы придёте, — продолжала Хильда спокойно. — Она казалась очень довольной.
Сестра Клегг поглядела на Хильду со своей холодной усмешкой и сказала словно про себя:
— Она у меня спрашивала, в порядке ли её причёска.
Дэвид слегка покраснел. Он находил бесчеловечным со стороны сестры это холодное подчёркивание легкомыслия Дженни. Ответ был уже у него на языке, но он не произнёс его вслух. В тот миг, когда он поднял глаза на сестру Клегг, из палаты выбежала молодая сиделка. Это была, верно, самая младшая сиделка, иначе она не выбежала бы таким образом. Лицо её было бело как мука, она казалась испуганной. Увидев сестру Клегг, она облегчённо вздохнула.
— Пойдёмте, сестра, пойдёмте скорее!
Сестра Клегг ничего не спросила. Она понимала, что означало это выражение лица молодой сиделки. Оно означало, что случилась беда. Сестра Клегг повернулась и, не сказав ни слова, пошла в палату.
Хильда с минуту постояла, потом и она ушла туда же.
Дэвид остался один в коридоре. Всё произошло так внезапно, что он растерялся. Он не знал, можно ли ему пройти через палату к Дженни, раз в палате что-то случилось. Но раньше, чем он успел решить что-нибудь, вернулась Хильда. Теперь в ней замечалась почти невероятная решительность.
— Ступайте в приёмную, — приказала она.
Дэвид уставился на неё. Две сиделки вышли из палаты и торопливо прошли к операционной. Они шли бок о бок, как-то необычайно, словно авангард приближающейся процессии. Затем щёлкнули выключатели в операционной, и мёртвое стекло в двери засияло белым светом, как освещённый экран кинематографа.
— Ступайте в приёмную, — повторила Хильда. В её голосе, взгляде, жёстком, повелительном выражении лица была такая настойчивость, что нельзя было не подчиниться. Дэвид вошёл в приёмную. Дверь за ним захлопнулась, и он услышал быстрые шаги Хильды.
Беда случилась с Дженни, — он почувствовал это с внезапной, холодящей душу уверенностью. Он стоял в пустой приёмной, прислушиваясь к шагам людей, ходивших взад и вперёд по коридору. Он услышал лязганье лифта. Снова шаги. Потом на время тишина, потом — звук, который привёл его в полнейший ужас: кто-то бежал. Пробежал из операционной в кабинет Хильды и затем обратно.
У Дэвида сжалось сердце. Если там, несмотря на дисциплину, так забегали, значит случилось серьёзное несчастье, — да, очень серьёзное. От этой мысли он снова застыл на месте.
Прошло много времени, очень много. Он не знал сколько. Полчаса, а может быть, и час — он не мог бы сказать. Он оцепенел в напряжённой позе вслушивающегося человека, и мускулы ему не повиновались, он не мог вынуть часы.
Вдруг дверь отворилась и вошла Хильда. Дэвиду не верилось, что это Хильда, перемена в ней была слишком разительна. В ней чувствовалось полнейшее изнеможение, физическое и душевное. Она вымолвила почти устало:
— Вы бы сходили сейчас её повидать.
Дэвид поспешно сделал шаг вперёд.
— Что случилось?
— Кровотечение.
Он повторил вслух это слово.
У Хильды задрожали губы. Она сказала раздельно и с горечью:
— Как только сестра вышла из комнаты, она села в постели. Потянулась за зеркалом… Чтобы посмотреть, хорошо ли она выглядит. — В голосе Хильды была ужасная горечь и угнетённость. — Да, чтобы посмотреть, красива ли она, гладко ли лежат волосы, чтобы накрасить губы. Можете себе представить? Полезть за зеркалом! После того, как я столько над ней потрудилась! — Хильда замолчала, совсем подавленная, недавняя бодрость изменила ей, у неё была только одна мысль — о том, что искусная операция пропала даром. Это доводило её до отчаяния. Безнадёжным жестом распахнула она дверь настежь:
— Идите сейчас, если хотите её увидеть.
Дэвид вышел из приёмной и прошёл через палату в комнату Дженни. Дженни лежала, вытянувшись на спине, и конец кровати был поднят высоко на козлы. Сестра Клегг делала Дженни впрыскивание в руку.
В комнате царил беспорядок, повсюду — тазы, лёд, полотенца. Осколки разбитого ручного зеркала валялись на полу.
Лицо у Дженни было землистого цвета. Она дышала прерывисто и с трудом. Глаза смотрели в потолок. В них был ужас, в этих глазах; они, казалось, цеплялись за потолок, боясь его выпустить.
Сердце Дэвида словно расплавилось и затопило все внутри.
Он стал на колени у постели.
— Дженни, — сказал он, — ах, Дженни, Дженни!
Глаза оторвались от потолка и обратились на него. Белые губы, как бы извиняясь, прошептали:
— Мне хотелось тебе понравиться.
Слёзы текли по лицу Дэвида. Он взял её бескровную руку и не выпускал её больше.
— Дженни! О Дженни, Дженни, родная моя.
Она прошептала, как затверженный урок:
— Мне хотелось тебе понравиться.
Слёзы душили его: он не мог говорить. Он прижал белую руку к своей щеке.
— Пить хочется, — всхлипнула она слабо. — Дай мне воды. Он взял поилку («какая забавная, совсем как чайничек!») и поднёс её к бескровным губам. Дженни с трудом подняла руку и взяла поилку. Но тут слабая дрожь пробежала по её телу. Жидкость из чашки вся вылилась на её ночную сорочку.
В последний миг всё вышло так хорошо. Мизинец, которым она всё ещё держала чашку, был изящно согнут. Дженни было бы приятно, если бы она могла это видеть. Дженни умерла, как прилично благовоспитанной особе.
XXII
В утро после похорон Дженни, в половине девятого, Дэвид вышел из вагона на платформу в Слискэйле и был встречен Питером Вильсоном. Весь предыдущий день 15 октября прошёл как в тумане, в отрешённости горя, в быстрой смене последних печальных приготовлений. Он проводил на кладбище то, что оставалось от Дженни, возложил венок на её могилу. Он выехал из Лондона ночным поездом и спать пришлось мало. Но он не чувствовал усталости. Свежий ветер с моря дул на платформе и заряжал его крепкой энергией. С ощущением особенной физической бодрости он поставил на землю свой саквояж и пожал руку Вильсону.
— Вот и вы! — сказал Вильсон. — И не слишком-то рано!
В ленивой и добродушной усмешке Вильсона было сегодня что-то уклончивое. Остроконечная бородка беспокойно дёргалась, что у него всегда было признаком душевного волнения.
— Очень жаль, что вы вчера пропустили собрание. Комитет был сильно этим озабочен. Ведь никогда не знаешь, с чем придётся столкнуться.
— Думаю, что нам предстоит трудная борьба, — отвечал Дэвид спокойно.
— Может быть, труднее ещё, чем вы думаете, — заметил Вильсон. — Слышали, кого они выставляют против вас? — Он помедлил, смущённо и пытливо глядя в глаза Дэвиду. Потом бросил резко:
— Гоулена.
У Дэвида сердце остановилось, весь он похолодел и содрогнулся при звуке этого имени.
— Джо Гоулена! — повторил он глухо. Натянутое молчание. Вильсон хмуро усмехнулся.
— Это выяснилось только вчера вечером. Он теперь живёт в «Холме» — и живёт на широкую ногу. С тех пор как он вновь открыл «Нептун», он стал местной знаменитостью. Всеми командует — и Ремеджем, и Конноли, и Лоу. Большинство консерваторов слушается его во всём, ест из его рук. Из Тайнкасла тоже сильно нажимают в его пользу… Да, он выставлен кандидатом. Это окончательно оформлено.
Тупое удивление, смешанное с чем-то похожим на ужас, овладело Дэвидом, он не в силах был поверить. Нет, это слишком дико, слишком немыслимо. Машинально он спросил:
— Вы это серьёзно говорите?
— Никогда в жизни не говорил серьёзнее.
Снова пауза. Значит, это правда. Значит, потрясающая жестокая новость — правда. С застывшим лицом Дэвид поднял саквояж и пошёл за Вильсоном. Они вышли из вокзала и зашагали по Каупен-стрит, не обменявшись больше ни одним словом. Джо, Джо Гоулен упорно не выходил у Дэвида из головы. Преимущества Джо несомненны: у него — деньги, успех, влияние. Он пройдёт в парламент, как прошёл Леннард, например, который, нажив состояние продажей дешёвой дрянной мебели, хладнокровно купил Клиптон на последних выборах; Леннард, который не произнёс в своей жизни ни единой речи, который в свои редкие посещения Палаты только и делал, что угощался в буфете или решал «головоломки» в курительной. И это один из законодателей страны! Впрочем, — с горечью сказал себе Дэвид, — не в пример легкомысленному Леннарду, Джо использует своё пребывание в парламенте для чего-нибудь посерьёзнее, чем решение «головоломок». Нельзя предвидеть, для каких разнообразных и любопытных целей Джо может использовать своё положение, если попадёт в парламент…
Дэвид резко отогнал горькие мысли. Что пользы в них? Единственный ответ на создавшееся положение заключается в том, что Джо не должен пройти в парламент. «О господи, — думал Дэвид, шагая навстречу резкому морскому ветру. — О господи, если суждено мне ещё хоть что-нибудь сделать, пускай это будет победа на выборах над Джо Гоуленом».
Более, чем когда бы то ни было, полный сознания лежавшей на нём ответственности, он позавтракал у Вильсона, и они принялись усердно обсуждать положение. Вильсон не скрывал ничего от Дэвида. Непредвиденная задержка Дэвида в Лондоне создала неблагоприятную атмосферу. Более того, Дэвид уже знал, что Исполнительный комитет Рабочей партии не поддержал его кандидатуры. Со времени его речи в Палате о новом угольном законе он считался бунтовщиком, к нему относились враждебно и подозрительно. Но партия, бывшая в долгу у Союза горняков, не хотела открыто проваливать его кандидата. Это не помешало ей, впрочем, послать агента для агитации среди шахтёров в пользу другого кандидата.
— Он затесался среди, нас, как какой-нибудь проклятый шпион, — прорычал Вильсон в заключение своего рассказа. — Но ничего ему не удалось сделать. Местная организация шахтёров хочет вас. Она нажала на избирательную комиссию, и этим все дело кончилось.
Затем Вильсон настоял на том, чтобы Дэвид пошёл домой и выспался до заседания, которое должно было состояться в три часа. Дэвиду спать не хотелось, но он всё же пошёл домой. Надо было на досуге все самому обдумать.
Марта ожидала его — он накануне вечером известил её о приезде телеграммой. Глаза её сразу устремились на траурную повязку. Эти глаза ничего не выдавали, только вобрали в себя чёрную повязку, и Марта ничего не спросила.
— Ты изрядно опоздал, — сказала она. — Вот уж целый час завтрак готов и ждёт тебя.
Он сел к столу.
— Я завтракал с Вильсоном, мама.
Недовольная этим, она настаивала:
— Неужели ты не выпьешь хотя бы чашку чаю?
— Ну, хорошо, — согласился Дэвид. Он наблюдал, как она заваривала свежий чай, сначала налив кипятку в коричневый чайничек, затем точно отмерив порцию чая из медной коробки, доставшейся ей ещё от матери. Он наблюдал её уверенные и чёткие движения и с чем-то вроде удивления подумал о том, как мало она изменилась. Ей уже около семидесяти лет, а она всё та же крепкая, черноволосая, упрямая, неукротимая женщина. Дэвид вдруг произнёс вслух:
— Дженни умерла три дня тому назад.
Лицо Марты осталось все так же непроницаемо и несколько сурово.
— Я так и думала, что этим кончится, — сказала она, ставя перед ним чай.
Наступило молчание. Неужели это всё, что она может сказать? Дэвиду показалось нестерпимо жестоким, что мать приняла весть о смерти Дженни без единого слова сожаления. Но пока он про себя возмущался её злопамятностью, Марта сказала почти резко:
— Мне жаль, что ты огорчён, Дэвид.
Она словно выжала из себя эти слова. Затем с каким-то замешательством искоса глянула на него:
— А что ты будешь делать теперь?
— Снова выборы… снова все сначала.
— И не надоело тебе это?
— Нет, мама.
Напившись чаю, он пошёл наверх полежать час-другой. Лёг, закрыл глаза, но сон долго не шёл. В голове всё время стучала одна мысль, настойчивая, тревожащая, походившая на молитву: «О господи, помоги мне провалить Джо Гоулена, не допустить его в парламент». Все то, против чего он боролся в своей жизни, сконцентрировалось в этом человеке, теперь выступившем его противником. Он должен победить Джо Гоулена. Должен. Он хотел этого всеми силами души. И в мыслях об этом он задремал, а потом наконец и совсем заснул.
Следующий день, 16 октября, был днём официального оглашения кандидатов, и в одиннадцать часов утра, когда кампания ещё только что началась, Дэвид столкнулся с Джо. Встреча произошла перед входом в зал муниципального совета. Дэвид с Вильсоном поднимался по лестнице, чтобы вручить комиссии свои документы, и в это же самое время Джо, сопровождаемый Ремеджем, Конноли, преподобным Лоу и всеми членами их комитета, а также группой сторонников, выплыл из двери и начал спускаться вниз. Увидев Дэвида, он круто остановился в картинной позе и посмотрел на него с видом благородного человека, отдающего должное и врагу. Он стоял на две ступеньки выше Дэвида, красивый, крупный, внушительно выпятив грудь; двухбортный пиджак расстегнут, в петлице — большой пучок голубых васильков. Возвышаясь над Дэвидом во всём своём грубом великолепии, он протянул ему мясистую руку. Он улыбался своей характерной, открытой улыбкой, улыбкой мужчины мужчине.
— Добро пожаловать, Фенвик, — воскликнул он. — Лучше рано, чем поздно, а? Надеюсь, что у нас будет честное состязание. Во всяком случае таким оно будет с моей стороны. Честная игра, никому никаких привилегий. И пусть выигрывает лучший!
В группе сторонников Джо пробежал шёпот одобрения, а Дэвид, с омерзением в душе, старался сохранить внешнее хладнокровие.
— И не думай, — продолжал Джо, — что это будет бой в лайковых перчатках, — нет, никаких перчаток. — Всё время — голыми руками. Я считаю, что сражаюсь здесь за конституцию, Фенвик, да; за британскую конституцию. Предупреждаю тебя, чтобы ты не ошибался на этот счёт. Во всяком случае мы будем сражаться открыто и честно. Как британские спортсмены, вот что я хочу сказать, — как британские спортсмены!
Снова возгласы одобрения из быстро увеличивавшейся толпы сторонников Джо, и в порыве энтузиазма несколько человек протиснулось вперёд, чтобы пожать ему руку. Дэвид отвернулся с холодным отвращением. Не сказав ни слова, он вошёл в зал. А Джо, весьма неприятно поражённый невежливостью своего соперника, продолжал направо и налево пожимать руки. О, он, Джо, не тщеславен, видит бог, он готов пожать руку любому человеку, если это человек порядочный, британец и славный малый. Стоя на лестнице ратуши, Джо почувствовал потребность выразить свои чувства собравшейся перед ним аудитории. Объявил:
— Я охотно и с гордостью готов пожать руку каждому порядочному человеку… — (Пауза под влиянием глубокого волнения.) — Если он желает пожать мне руку. Но большевики пускай и не пытаются. Нет, клянусь богом, пусть и не пытаются!
Джо задорно выпятил грудь. Он ощущал свою силу, влияние, он упивался ими.
— Я хочу, чтобы вы знали, друзья, что я — против большевиков, и красных, и всяких других изменников. Я — за британскую конституцию, за британский флаг и британский фунт. Мы не даром же воевали и дома, и за границей. Я за порядок и законность, и общественность! Вот за что я борюсь здесь, на выборах, и вот за что вы будете голосовать. Никто не имеет права оставлять после себя мир таким же, каким он его застал. Мы должны делать, что можем, чтобы мир стал лучше. Мы должны стоять за нравственность и образование и соблюдать десять заповедей! Мы не потерпим никакого антихристианского большевизма и анархических выступлений против десяти заповедей. Никакого анархического отношения к британскому флагу, к британской конституции, к британскому фунту. Вот почему я прошу вас, ребята, голосовать за меня. И если не хотите остаться без работы, не забывайте этого!
По сигналу Ремеджа раздались крики «ура», долго не смолкавшие. Эти крики опьяняли Джо; он чувствовал себя прирождённым оратором, воодушевлённым одобрением и собственной совести и ближних. Он стоял и пожимал руки всем, стоявшим поблизости, затем сошёл вниз.
Как раз в ту минуту, когда он очутился на тротуаре, неподалёку какой-то малыш запутался в собственных ногах и упал. Джо с преувеличенной ласковостью поднял его и поставил на босые ножонки.
— Вот так! — засмеялся он с отцовской нежностью. — Вот так!
Смех Джо, видно, испугал мальчика, оборвыша лет шести, с бледным, истощённым от недоедания личиком и давно не стриженными волосами, падавшими на большие испуганные глаза. И он вдруг заревел. Его мать, с ребёнком на одной руке, подбежала, чтобы увести его с дороги и дать пройти Джо и остальным.
— Славный мальчуган у вас, миссис, — сказал Джо, широко ухмыляясь. — Настоящий богатырь! Как его зовут?
Молодая женщина зарделась от нервного волнения, оказавшись предметом внимания такого большого человека. Она плотнее запахнула истрёпанный платок, в который кутала у груди ребёнка, и робко ответила:
— Его зовут Джо Таунли, мистер Гоулен. Брат его отца, то есть его дядя, Том Таунли работал когда-то в «Парадизе» рядом с вами, в соседнем забое… когда вы ещё работали в копях… До того как вы стали… такой, как теперь.
— Да неужели? — подхватил Джо, сияя. — Подумать только? Ну, а муж ваш работает в «Нептуне», миссис Таунли?
Миссис Таунли ещё гуще покраснела от смущения, стыдясь и пугаясь собственной смелости:
— Нет, мистер Гоулен, сэр, он безработный. О сэр, если бы можно было взять его обратно на работу!..
Джо с внезапной серьёзностью кивнул головой:
— Положитесь на меня, миссис. За это я и борюсь на выборах, — объявил он горячо. — Да, видит бог, я намерен изменить здесь кое-что к лучшему!
Он погладил по голове маленького Джо Таунли и опять улыбнулся, с великолепно разыгранной скромностью озирая толпу.
— Славный малыш. И мой тёзка! Кто знает, быть может, он когда-нибудь вырастет вторым Джо Гоуленом!
Все с той же улыбкой, он пошёл к ожидавшему его автомобилю. Эффект от этой сцены получился блестящий. На Террасах мигом распространилась весть, что Джо Гоулен обещал принять обратно в «Нептун» мужа Сары Таунли и дать ему «первоклассную» работу, лучший забой на всём руднике. В Слискэйле было немало таких, как Сара Таунли. И новость принесла Джо громадную пользу.
Успех Джо как оратора возрастал. Он обладал здоровыми лёгкими, абсолютной уверенностью в себе и медной глоткой. Он оглушал толпу. Он был настоящий мужчина. Он выкидывал громкие лозунги. Во всех концах города появились громадные плакаты:
ДОЛОЙ ПРАЗДНОСТЬ, БОЛЕЗНЬ, НУЖДУ И ПРЕСТУПЛЕНИЯ!
ДА ЗДРАВСТВУЕТ ЗАКОН, ПОРЯДОК, СПОРТ И БРИТАНСКАЯ КОНСТИТУЦИЯ!
ГОЛОСУЙТЕ ЗА ДЖО ГОУЛЕНА!
Джо был оплотом морали. Но, разумеется, вместе с тем и человек гуманный, свой человек, молодчина, одним словом. На первом же собрании в школе на Нью-Бетель-стрит, после того, как он уговаривал слушателей поддержать британский флаг, он, лукаво улыбаясь, заключил:
— И на ближайших скачках в Госфорт-парке поставьте всё, что имеете, до последней рубахи, на «Радио»!
«Радио» была его собственная лошадь. При этом совете весь зал загудел.
Часто также его достоинство человека влиятельного и богатого растворялось, таяло, уступало место богобоязненному смирению.
— Я такой же рабочий, как и вы, товарищи, — кричал он. — И я тоже не родился с серебряной ложечкой во рту. Воспитывали меня строго, как полагается. Я сам проложил себе дорогу. И моя цель — дать каждому из вас возможность сделать то же самое.
Но главным козырем Джо, козырем, который он никогда открыто не пускал в ход, а ловко скрывал в рукаве, было то, что в его власти дать людям работу. Хоть он и был гуманный человек, свой брат-рабочий, знавший ту же нужду, что и они, а всё же он был Хозяин. Все это шумное бахвальство и враньё имело целью выставить его благодетелем, который восстановил разрушенный «Нептун» и теперь обещал найти честную работу для всех, всех решительно. Разумеется, после выборов.
Кампания велась им энергично, с большой помпой. Ремедж, который некогда наградил юного Джо пинком в зад за кражу свиного пузыря, теперь был его усерднейшим прихвостнем. По приказанию Ремеджа, преподобный Лоу произнёс горячую проповедь с кафедры на Нью-Бетель-стрит, доказывая преимущества законности и порядка, восхваляя мистера Джозефа Гоулена и грозя вечным пребыванием во тьме кромешной тем, кто осмелится голосовать за Фенвика. Конноли на своём газовом заводе открыто заявлял, что каждый, кто не поддержит Гоулена, — красная сволочь и будет немедленно уволен. Тайнкаслская пресса единодушно стояла за Джо. Джим Моусон, загадочно скрываясь на заднем плане, пускал в ход различные тайные пружины во имя высокой общественной задачи. Ежедневно с Ресфордского завода прилетали два аэроплана и кувыркались над Слискэйлем, рекламируя Джо. В ясные дни пускалась даже в ход реклама в воздухе, из букв, образуемых полосками дыма от аэроплана. Деньги действовали многими окольными путями. Какие-то странные люди появлялись в Слискэйле, они вмешивались в толпы рабочих, собирали кучки людей на углах, ставили угощение в «Привете». А что до обещаний — так на них Джо не скупился.
Дэвид видел, какие силы направлены против него, и сражался с отчаянной отвагой. Но как ничтожно было его оружие против арсенала Джо! Куда бы Дэвид ни повернулся, он чувствовал, как его сдавливали предательские тиски, мешая действовать. Не щадя себя, он удваивал старания, пускал в ход все свои физические силы, всю закалку, весь опыт политического деятеля. Но, чем энергичнее он боролся, тем искуснее Джо парировал и наносил удары. Перекрёстные вопросы, которыми с самого начала перебивались речи Дэвида, теперь стали просто беспощадны. С обычными помехами он умел справляться и даже часто обращал их себе на пользу. Но эта травля была незаконной. Она исходила от шайки тайнкаслских хулиганов, которые появлялись на каждом митинге под предводительством Пита Беннона, бывшего боксёра среднего веса с верфи Мельмо, всегда готового полезть в драку. Открытые сражения происходили редко. Как правило, все уличные митинги, на которых выступал Дэвид, прерывались дикими скандалами. Вильсон в ярости обращался в полицию, требуя охраны от хулиганов. Но его протесты выслушивались весьма апатично.
— Это нас не касается, — нагло заявил ему Роддэм. — Этот Беннон к нам никакого отношения не имеет. Ваши оборванцы-распорядители сами могут наводить порядок.
«Честная» кампания продолжалась, избирая теперь уже более щекотливые пути. В следующий вторник, утром, Дэвид по дороге в штаб избирательной комиссии увидел в конце переулка Лам-Лэйн грубо намалёванную на белой стене надпись:
«Спросите Фенвика насчёт его жены!»
Дэвид побледнел и сделал шаг вперёд, словно порываясь стереть эту недостойную надпись. Нет, бесполезно, совершенно бесполезно. Надпись кричала на весь город, на каждой сколько-нибудь заметной стене, на каждом выступе дома, даже на запасных железнодорожных путях лезли в глаза эти грубые слова, на которые ничего нельзя было ответить. В каком-то дурмане муки и ужаса Дэвид прошёл Лам-стрит и вошёл в контору. Вильсон и Гарри Огль ожидали его. Оба видели надпись. Лицо Огля менялось от негодования.
— Нет, это уж слишком, Дэвид, — простонал он. — Это слишком гнусно. Мы должны пойти к нему… заявить протест.
— Он будет отрицать своё участие, — возразил Дэвид металлическим голосом. — Ему ничто не доставит такого удовольствия, как то, что мы придём к нему плакаться.
— Ну, тогда клянусь богом, мы сами сумеем за себя постоять! — сказал Гарри запальчиво. — У меня найдётся, что сказать о нём, когда я буду выступать за тебя сегодня вечером на «Снуке».
— Не надо, Гарри, — покачал головой Дэвид с внезапной решимостью. — Я не хочу ничего делать из мести.
В последнее время это организованное преследование не вызывало в нём ни гнева, ни ненависти, лишь усиленную душевную работу. В этой внутренней работе он видел подлинное оправдание жизни человека, независимо от формы его верований. Чистота побуждений — вот единственное мерило, подлинное выражение души. Остальное не имеет значения. И полнота внутреннего сознания своей цели не оставляла места злобе или ненависти.
Но Гарри Огль чувствовал иначе. Гарри пылал негодованием, его простая душа требовала честности в борьбе или, по крайней мере, простой справедливости, — меры за меру. И в этот же вечер, в восемь часов, на «Снуке», когда он один проводил под открытым небом собрание сторонников Дэвида, Гарри, не выдержав, забылся до того, что стал критиковать тактику Джо. Дэвид в это время был .в конце Хедли-род, в новом квартале шахтёров, и домой приехал поздно.
Ночь была тёмная и ветреная. Несколько раз какой-нибудь звук снаружи заставлял Дэвида поднимать голову и настораживаться, так как он ожидал, что Гарри забежит, чтобы рассказать, как прошёл митинг на «Снуке». В десять часов он встал и пошёл запирать входную дверь. И тогда только в переднюю ввалился Гарри с бледным, окровавленным лицом, в полуобморочном состоянии. Из глубокой раны над глазом обильно лилась кровь.
Лёжа навзничь на кушетке с холодным компрессом на зияющей ране, пока посланный Дэвидом Джек Кинч мчался за доктором Скоттом, Гарри рассказывал прерывающимся голосом:
— Когда мы шли обратно через «Снук», они напали на нас, Дэви, — Беннон и его хулиганы. Я обмолвился словечком насчёт того, что Гоулен эксплуатирует своих рабочих и что он занимается изготовлением военных аэропланов и снарядов… Я бы сумел им дать отпор, мальчик, но у одного из них был обломок свинцовой трубы… — Гарри слабо усмехнулся и лишился чувств.
Гарри наложили на голове десять швов, отвезли домой и уложили в постель. Джо, разумеется, пылал праведным гневом. Возможно ли, чтобы такие вещи происходили на британской земле! С трибуны муниципалитета он громил красных дьяволов, этих большевиков, которые доходят даже до того, что нападают на собственных вождей. Он посылал Гарри Оглю выражения соболезнования. Трогательная заботливость Джо усиленно рекламировалась: его наиболее великодушные тирады дословно приводились в газетах. Словом, случай этот был Джо весьма на руку.
Между тем для Дэвида утрата личной поддержки Гарри была серьёзным ударом. Гарри, человек уважаемый, пользовался доверием в кругу осторожных обывателей Слискэйля, а теперь люди пожилые, обманутые слухами и немного устрашённые, перестали посещать собрания, созываемые Дэвидом. К тому же то был момент, когда охвативший всю страну порыв истерической враждебности к Рабочей партии достиг своего апогея. В народе сеяли панику, исступлённо предсказывая финансовый крах. Рабочий, которому платили пачками ничего не стоящих бумажек, в отчаянной погоне за куском хлеба рисовал себе безумные картины. И, далёкие от того, чтобы считать нависшую над ними катастрофу следствием существующей экономической системы, люди все сваливали на Рабочую партию. «Не дайте им забрать ваши деньги» — был всеобщий клич. «Спасение в деньгах. Сохранить наши деньги во что бы то ни стало, сберечь их, эти священные деньги!.. Деньги!»
С почти нечеловеческим упорством Дэвид ринулся в последнюю борьбу. 26 октября он объезжал город на старой грузовой машине, помнившей ещё его первый успех. Весь день он провёл на воздухе, время от времени съедая на скорую руку кусочек чего-нибудь. Он произносил речи до тех пор, пока почти лишился голоса. В одиннадцать часов, по окончании митинга при смоляных факелах перед клубом шахтёров, он возвратился домой на Лам-Лэйн и в полном изнеможении бросился на кровать. Уснул сразу. На следующий день предстояли выборы.
Первые известия говорили, что подача голосов идёт медленно. Все утро до полудня Дэвид оставался дома. Он сделал всё, что мог, всё, что было в его силах. Сейчас он ничего уже сделать не мог. Он сознательно не хотел думать о результатах, предугадывать тот приговор, который вынесет ему его собственный класс. Но в глубин его души надежда боролась со страхом. В Слискэйле всегда обеспечена победа Рабочей партии, этого оплота горняков. Рабочие знают, что он, Дэвид, всегда стоял за них. Не его вина, что он потерпел неудачу. Несомненно, они снова дадут ему возможность работать и бороться за них в дальнейшем. Он не закрывал глаза на преимущества Гоулена, на стратегические выгоды его положения как владельца «Нептуна». Он понимал, что бессовестные приёмы Джо должны были расколоть объединённую массу рабочих, бросить тень сомнения и подозрения на репутацию его соперника. При воспоминании об этом гнусном намёке на Дженни, повредившем ему больше, чем все клеветнические выпады Джо, у Дэвида сжалось сердце. На миг представилась ему Дженни в могиле. И он ощутил прилив жалости и тоски по ней, старое, знакомое чувство, теперь ещё более сильное и прочное.
Всей душой он жаждал победы, доказательства, что в людях добро торжествует над злом. Его обвиняли в том, что он проповедует революцию. Но единственный переворот, которого он желал, был переворот в человеке, переход от низости, жестокости, себялюбия к верности и благородству, на которые способно человеческое сердце. Без этого всякий другой переворот бесполезен.
Около шести часов Дэвид отправился навестить Гарри Огля и, медленно проходя по Каупен-стрит, заметил издали человека, приближающегося по Фрихолд-стрит: это был Артур Баррас. Когда они сошлись, Дэвид устремил глаза прямо перед собой, решив, что Артур, может быть, не захочет его узнать. Но Артур остановился.
— Я ходил голосовать за вас, — сказал он отрывисто. Голос его звучал невыразительно, почти сухо, лицо, изжелта-бледное, временами подёргивалось. От него несло спиртом.
— Очень вам признателен, Артур, — ответил Дэвид.
Молчание.
— Я днём был занят внизу в шахте. Но когда поднялся наверх, вдруг вспомнил, что сегодня выборы.
В глазах Дэвида была жалость и волнение. Он сказал неуклюже:
— Я едва ли мог рассчитывать на вашу поддержку, Артур.
— Отчего же? — возразил Артур. — Я теперь ничто, не красный и не голубой[29], никакой. — И с неожиданной горечью добавил: — Да никакое это имеет значение?
Новая пауза, во время которой только что произнесённые слова, казалось, дошли до сознания Артура. Он беспомощно поглядел на Дэвида своим отупевшим взглядом.
— Странно, не правда ли, кончить так, как я? — сказал он. С равнодушным кивком отвернулся и пошёл дальше.
Дэвид продолжал свой путь к дому Огля, глубоко взволнованный и расстроенный этой встречей, во время которой так немного было сказано и так много подразумевалось. Эта встреча была как бы предостережением, напоминанием о том, как ужасно может быть поражение. Идеалы Артура были разбиты. Он вышел из жизни, стушевался, и каждая жилка в нём вопила: «Я довольно страдал. Не хочу больше страдать!» Битва кончилась, огонь догорал. С этими мыслями Дэвид, вздохнув, вошёл в домик Гарри.
Он провёл вечер с Гарри, который чувствовал себя значительно лучше и был в отличном настроении. Хотя мысли обоих были заняты будущими результатами выборов, они мало говорили об этом. Впрочем, Гарри со своей обычной мягкой серьёзностью предсказывал победу, — ничего иного он себе и представить не мог. После ужина они чуть не до одиннадцати часов играли в криббедж. Гарри был большим любителем этой игры. Но глаза Дэвида всё время невольно обращались к часам. Теперь, когда скоро должен был стать известен результат, он испытывал нестерпимое напряжение. Дважды он заговаривал о том, что ему пора идти, что подсчёт в муниципальном совете уже, должно быть, начался. Но Огль, вероятно, понимая беспокойство Дэвида, настаивал, чтобы он ещё посидел немного. Результаты будут оглашены не раньше двух часов ночи. А до тех пор — здесь к его услугам и огонь в камине, и уютное кресло.
И Дэвид покорился, обуздав своё беспокойство и нетерпение. Но в самом начале второго он, наконец, поднялся. Перед уходом Гарри пожал ему руку.
— Так как я не могу быть там, то хочу сейчас тебя поздравить. Обидно, что я не увижу физиономии Гоулена в ту минуту, когда он узнает, что ты его победил.
Ночь наступила тихая, ярко светил молодой месяц. Подходя к муниципальному совету, Дэвид удивился при виде толпы народа на улице. С некоторым трудом удалось ему пробраться к подъезду. Но в конце концов он попал внутрь и разыскал в кулуарах Вильсона. В зале заседаний происходил открытый подсчёт. Вильсон с загадочной миной отодвинулся, давая Дэвиду место рядом. У него был утомлённый вид.
— Ещё полчаса — и узнаем результат.
Кулуары постепенно наполнялись публикой. Через некоторое время на улице медленно загудел автомобиль. И спустя минуту вошёл Гоулен со своей свитой: здесь были Снегг, его агент, Ремедж, Конноли, Босток, несколько тайнкаслских соратников Джо и, ради такого торжественного случая, сам Джим Моусон, собственной персоной.
На Джо было пальто с каракулевым воротником, распахнуто так, что виден был смокинг. Его сытое лицо было немного красно. Он сегодня допоздна засиделся за обедом со своими приятелями; а после обеда они пили старое бренди и курили сигары. Джо важно прошёл в кулуары через толпу, расступавшуюся перед ним. Перед дверью в зал, где происходил подсчёт, он остановился, спиной к Дэвиду, и тотчас же его окружили его сторонники. В этой группе поднялся громкий хохот и разговоры.
Десять минут спустя старый Раттер, секретарь и архивариус муниципального совета, вышел из зала с бумажкой в руке. Сразу же наступила тишина. У Раттера был невероятно важный вид; при этом он улыбался. Когда Дэвид увидел улыбку Раттера, сердце у него ёкнуло, упало. Не переставая улыбаться, Раттер поверх очков в золотой оправе пытливо оглядывал набитую людьми комнату, затем, все с тем же важным видом, выкликнул имена двух кандидатов.
Немедленно группа Джо хлынула за Раттером через раскрытую настежь двустворчатую дверь. Вильсон встал.
— Идём, — позвал он Дэвида. И в голосе его звучала тревожная нотка.
Поднялся и Дэвид и вслед за другими протеснился в зал совета. Здесь не соблюдали никакого порядка, никакого старшинства, всех захватил порыв напряжённого, несдержанного возбуждения.
— Позвольте, джентльмены, позвольте! — твердил, не переставая, Раттер. — Дайте же пройти кандидатам!
Вверх по знакомой железной лестнице, через маленькую комнату комиссии и, наконец, на балкон. Прохладный ночной воздух был так приятен после духоты и яркого света внутри. Внизу под балконом — огромное скопление народа, вся улица перед муниципалитетом запружена толпой. Бледный молодой месяц плыл в вышине, над копрами «Нептуна», и осыпал море серебряной чешуёй. Ропот ожидания поднимался из стоявшей внизу толпы.
Балкон был битком набит. Дэвида вытолкнули вперёд, в крайний угол. Рядом с ним оказался Ремедж, оттертый в давке от Гоулена. Толстый мясник уставился на Дэвида, его большие руки судорожно сжимались, глубоко посаженные глаза под седыми кустиками бровей сверкали возбуждением и злобой. На лице его было написано откровенное желание видеть Дэвида побеждённым.
Раттер с бумагой в руке вышел, на середину балкона, обратясь лицом к притихшей толпе. Мгновение немой тишины, наэлектризованной, мучительной. Ещё никогда в жизни Дэвид не переживал такой мучительной, такой волнующей минуты. Сердце его бешено колотилось. Прозвучал громкий, резкий голос Раттера:
Мистер Джозеф Гоулен — 8852 голоса
Мистер Дэвид Фенвик — 7490 голосов
Раздались громкие крики. Первым заорал Ремедж: «Ура! Ура!» Он ревел как бык, размахивая руками, в настоящем экстазе. Одно «ура» за другим раскалывало воздух. Сторонники Джо толпились вокруг него на балконе, засыпая его поздравлениями. Дэвид схватился за холодные железные перила, стараясь сохранить мужество и самообладание. Побеждён, побеждён, побеждён! Он поднял глаза, увидел Ремеджа, который наклонился к нему, увидел, как прыгали его губы от неистового восторга.
— Провалили-таки вас, чёрт бы вас побрал! — злорадствовал Ремедж. — Проиграли! Все проиграли!
— Нет, не все, — возразил Дэвид тихо.
Снова «ура», приветственные выкрики, настойчиво призывающие Джо. Он в самом центре балкона, у перил, упоённо внимает лести этих тесно сбившихся, возбуждённых людей. Он возвышается над ними своей массивной внушительной фигурой, которая, чернея в лунном свете, кажется неправдоподобно большой и угрожающей. Внизу бледные лица. Все — на его стороне, все готовы служить его интересам, его целям. Ему принадлежит земля, принадлежит и небо: слабое жужжание донеслось издалека — это ночной полёт его ресфордских аэропланов. Он царь и бог, его могущество не ограничено. И это только начало. Он будет подниматься всё выше и выше. Глупцы, что стоят там, у его ног, будут помогать ему. Он достигнет вершины, расколет мир, как орех, голыми руками, молнией рассечёт небо. Мир и война будет зависеть от его воли. Деньги принадлежат ему. Деньги, деньги… и рабы денег. Подняв обе руки к небу жестом слащавого лицемерия, он начал:
— Дорогие друзья мои!..
XXIII
Холодное сентябрьское утро. Пять часов. Ещё не рассвело, и ветер, вынырнув откуда-то, со стороны невидного во мраке моря, пронёсся по небесному своду и отполировал звезды до яркого блеска. Тишина нависла над Террасами.
Но вот, пробившись сквозь безмолвие и мрак, засветился огонёк в окне Ханны Брэйс. Огонёк продолжал мигать, и десять минут спустя дверь отворилась, и старая Ханна вышла из домика, задохнувшись от ледяного ветра, рванувшегося ей навстречу. На Ханне был большой платок, подбитые гвоздями башмаки и целый ворох нижних юбок, под которые, ради тепла, была подложена серая обёрточная бумага. Мужская кепка, напяленная на голову, покрывала жидкие пряди седых волос, а уши и щеки повязаны полосой красной фланели. В руках Ханна держала длинный шест. С тех пор, как старый Том Келдер умер от плеврита, Ханна исполняла на Террасах обязанности сзывающего на работу, очень довольная, что в такие тяжёлые времена может заработать кое-какие лишние гроши. Слегка переваливаясь из-за своей грыжи, она медленно двигалась по Инкерманской улице, похожая скорее на жалкий узел старого тряпья, чем на человека, и стучала в окна своей палкой, будя шахтёров, работавших в первой смене.
Но перед домом № 23 Ханна не остановилась. «Здесь будить не приходится никогда, никогда», — подумала она с мимолётным одобрением и прошла мимо освещённого окна. Дрожа от холода, переходила она от дома к дому, поднимала палку, стучала и звала, звала и стучала, пока не исчезла в сплошном мраке Севастопольской улицы.
В домике № 23 Марта суетилась в ярко освещённой кухне. Огонь был уже разведён, её постель в алькове прибрана, чайник кипел, в кастрюльке шипели сосиски. Проворно разостлала она на столе голубую клеёнчатую скатерть, поставила один прибор. Легко, даже как-то весело несла она бремя своих семидесяти лет. Лицо её теперь дышало неукротимым удовлетворением. С тех самых пор, как она вернулась в свой старый дом на Инкерманской, к своему собственному старому очагу, это глубокое удовлетворение всегда светилось в глазах Марты, разглаживало угрюмую складку на лбу, придавая лицу непривычно-весёлое выражение.
Обзор кухни показал, что всё готово и в порядке, а взгляд на часы (знаменитый мраморный приз за игру в шары) — что время близится к половине шестого. Легко двигаясь в своих войлочных туфлях, она быстро поднялась на три ступеньки по открытой лестнице и крикнула наверх:
— Дэвид! Половина шестого, Дэвид!
И, наставив ухо, прислушивалась до тех пор, пока не услышала возню в комнате над её головой, — твёрдые шаги, плеск воды, льющейся из рукомойника, и кашель Дэвида, несколько раз повторившийся. Через десять минут Дэвид сошёл вниз, постоял немного, грея озябшие руки над огнём, затем сел к столу. На нём был рабочий костюм шахтёра.
Марта тотчас подала завтрак — сосиски, домашний хлеб и чайник кипящего чаю. С настоящей нежностью наблюдала она, как Дэвид ест.
— Я положила в чай немного корицы, — заметила она. — От этого твой кашель сразу пройдёт.
— Спасибо, мама.
— Помню, это помогало твоему отцу. Он очень верил в мой чай с корицей.
— Да, мама.
Дэвид посмотрел на мать не сразу, а через некоторое время, неожиданно подняв голову и застав Марту врасплох. Выражавшаяся на её лице, на этот раз ничем не замаскированная преданность поразила его. Торопливо, почти с замешательством отвёл он глаза: в первый раз в жизни он видел на лице матери откровенную нежность к нему. Скрывая волнение, он продолжал есть и, наклоняясь над столом, прихлёбывал дымившийся чай. Разумеется, он знал, чем объясняется эта бьющаяся в глаза нежность: тем, что он в конце концов вернулся в шахту. Все годы его учения, потом преподавания в школе, работы в Союзе, даже его пребывания в парламенте — сердце матери оставалось для него закрыто, но теперь, когда он вынужден был вернуться в «Нептун», она видела в нём своего сына, следовавшего традиции отцов, видела, наконец, настоящего человека, настоящего мужчину.
Не ради бравады вернулся Дэвид в шахту, а из простой и горькой необходимости. Нужно было найти работу, и найти поскорее, — а это оказалось до странности трудной задачей. В отделении Союза для него не было больше места, путь педагога для него, недоучившегося, был окончательно закрыт. И он вынужден был вернуться на рудник, встать в очередь перед конторкой Артура, нынешнего помощника смотрителя, и просить, чтобы его снова отправили работать под землёй. Не он один пострадал. Не он один испытал перемену судьбы. Провал Рабочей партии на выборах поставил многих из оставшихся за бортом кандидатов в отчаянное положение. Ральстон поступил клерком в контору судового маклера в Ливерпуле, Бонд — помощником к лидскому фотографу, а Дэвис, славный старый Джек Дэвис играл на рояле в кинематографах Ронды. Зато те, кто изменил делу, устроились получше! Дэвид мрачно усмехнулся, подумав о Дэджене, Чалмерсе, Беббингтоне и остальных, которые грелись в лучах народной любви и спокойно подписывались под политической программой, коренным образом противоречившей программе Рабочей партии. Особенно Беббингтон — его портреты появлялись в каждой газете, на прошлой неделе все радиостанции передавали его блестящую речь, гремевшую избитыми пошлостями и благонамеренным ура-патриотизмом. Его провозглашали спасителем нации.
Дэвид резко отодвинул стул и потянулся за своим шарфом, висевшим на перилах у плиты. Стоя спиной к огню, он обмотал шарф вокруг шеи, зашнуровал тяжёлые башмаки, потопав сначала ногами по каменному полу, чтобы лучше их натянуть. Марта держала наготове сумку с едой: все аккуратно обернуто в промасленную бумагу, фляжка наполнена чаем и надёжно закупорена. Другой рукой Марта обтирала о свою юбку большое красное яблоко, полировала его до тех пор, пока оно заблестело. Положив его затем в сумку Дэвида, она улыбнулась.
— Ты всегда был охотник до яблок, Дэвид, я вспомнила об этом вчера, когда была в кооперативе.
— Да, мама. — Он улыбнулся в ответ. Это доказательство её заботливости и трогало, и забавляло его. — Но в прежние времена они не так уж часто мне доставались!
Марта с лёгкой укоризной покачала головой. Затем сказала:
— Не забудь вечером после работы привести ко мне Сэмми. Я сегодня пеку сладкий крендель с изюмом.
— Но, мама, — запротестовал Дэвид. — В конце концов Энни подаст на тебя в суд, если ты будешь каждый день похищать у неё Сэмми и к завтраку, и к обеду.
Марта отвела глаза. В лице её не было злобы, одно лишь лёгкое замешательство.
— Ну, что ж, — пробормотала она наконец, — раз ей это неприятно, пускай и сама приходит. Мой Сэмми сегодня в первый раз идёт на работу в шахту, — как же можно, чтобы я не испекла ему крендель?
Она замолчала, пытаясь, скрыть волнение под притворной суровостью.
— Слышишь, Дэвид? Позови и эту женщину тоже сегодня.
— Слышу, мама, — ответил он, направляясь к двери.
Но Марта считала своим долгом проводить его и собственными руками открыть перед ним дверь. Она теперь всегда это делала, это было с её стороны величайшим доказательством расположения к нему. Стоя в темноте, на пронизывающем ветру, она медленным движением головы ответила на его прощальный кивок и потом, упёршись одной рукой в бок, глядела, как фигура сына мелькала по Инкерманской улице. Только когда он скрылся из виду, Марта, закрыв дверь, вернулась в тёплую кухню. И тотчас же, несмотря на ранний час, она с какой-то тайной радостью принялась доставать всё, что нужно для пирога — муку, коринку, цикат, — выкладывала все это торопливо, любовно, чтобы приготовить пирог для Сэмми. Она пыталась, но не могла скрыть радость, победно сиявшую на её всегда хмуром и надменном лице.
Дэвид шёл по Террасам, и шаги его, будто эхо, звучали среди других шагов в предрассветном морозном сумраке. Смутные тени шагали рядом с ним, как добрые товарищи, — это шли рабочие утренней смены. Глухие приветствия: «Здорово, Нед», «Здорово, Том», «Доброе утро, Дэви». Но большинство идёт молча. Идут, тяжело ступая, с опущенной головой, дыхание белым паром вьётся на морозе, там и сям слабо вспыхивают огоньки трубок: идут сплошной толпой теней, шагают вперёд люди предрассветных сумерек.
Со времени своего возвращения в «Нептун» Дэвид всякий раз остро переживал эти минуты. Он говорил себе, что если ему не удалось быть в авангарде борющихся, то, по крайней мере, он идёт в рядах своих товарищей — рабочих. Он не изменил ни им, ни себе. Его участь связана с их участью, его будущее — их будущее. Эта мысль рождала в нём мужество. Быть может, наступит день, когда он снова выйдет из шахты, чтобы повести армию тружеников навстречу новой свободе. Он инстинктивно поднял голову.
Напротив Кэй-стрит Дэвид перешёл через улицу и постучал в дверь одного из домиков. Не дожидаясь ответа, повернул ручку и, пригнувшись, вошёл внутрь. В этой кухне тоже пылал яркий огонь. И Сэмми, в полной боевой готовности, до последнего шнурка на башмаках, стоял в нетерпеливом ожидании посреди кухни, а Энни, его мать, безмолвно смотрела на него, укрываясь в тени очага.
— Ты вовремя готов, Сэмми, мальчик, — весело воскликнул Дэвид. — А я боялся, что придётся вытаскивать тебя из постели.
Сэмми осклабился, причём его синие глаза от восторга превратились в щёлочки. Для своих четырнадцати лет он был не очень высок, но возмещал это избытком темперамента: он весь трепетал от предвкушения великого события — первого дня в шахте.
— Он эту ночь почти не спал от волнения, — сказала Энни, подходя ближе. — И поднял меня с постели вот уже час тому назад.
— У него вид заправского шахтёра, — улыбнулся Дэвид. — Мне прямо-таки повезло, что у меня будет такой подручный, Энни.
— Ты побереги его, Дэви, — шепнула Энни тихонько.
— Ну, мама! — запротестовал Сэмми, краснея.
— Я присмотрю за ним, Энни, не беспокойся, — успокоил её Дэвид.
Он посмотрел на Энни. На её красивом бледном лице играли тёплые отсветы огня, верхняя пуговица блузки была расстёгнута и открывала гладкую стройную шею. В её фигуре, полной напряжения даже в минуты покоя, была и сила и женственность. Лёгкое, беспокойство за Сэмми, наполовину только скрытое, придавало ей удивительное выражение молодости и беспомощности. И вдруг сердце Дэвида дрогнуло нежностью к ней. Какая она мужественная, честная, какая самоотверженная! Вот где подлинное благородство.
— Да, между прочим, Энни, — заметил он, стараясь говорить небрежно, — ты и Сэмми сегодня вечером приглашены к нам. Будет настоящий пир!
Пауза.
— Неужели и меня звали? — спросила она.
Дэвид выразительно кивнул головой, внимательно глядя на неё.
— Это собственные слова моей матери.
Тень грусти исчезла с лица Энни. Глаза опустились. Она явно была глубоко тронута тем, что старая женщина, наконец, признала её.
— Я охотно приду, Дэви, — сказала она.
Сэмми, уже у дверей, сгорал от нетерпения. Он, в виде намёка, повернул ручку двери. И Дэвид, торопливо простившись с Энни, вышел за ним на улицу. Оба зашагали рядом по дороге к руднику. Сначала Дэвид был молчалив, занятый своими мыслями. Выражение глаз Энни, когда она смотрела на своего мальчика, странно воодушевило его. «Мужаться и надеяться, — твердил он себе. — Мужаться и надеяться!».
Они прошли мимо лавки Ремеджа. Когда Дэвид возвращался из «Нептуна» по окончании смены, шторы лавки бывали опущены, дверь открыта, и Ремедж стоял на пороге, как вкопанный, ожидая Дэвида, чтобы насладиться его унижением. Все эти четыре недели Ремедж ежедневно поджидал его, подло ликуя, извлекая весь возможный триумф из зрелища своей победы.
Но вот Дэвид и Сэмми подошли уже ко двору рудника. Они сделали небольшой круг, избегая вагонеток, на которых большими белыми буквами была указана фирма «Моусон и Гоулен». Прошли дальше в медленно двигавшемся потоке рабочих. Над ними маячили в темноте новые копры «Нептуна», выше прежних, царя над городом, гаванью, морем. Дэвид украдкой сбоку посмотрел на Сэмми, на лице которого теперь уже немного потускнело сияние, так как его, видимо, страшила близость великой минуты. И, придвинувшись к мальчику, Дэвид заговорил с ним, стараясь его развлечь.
— В субботу мы с тобой, Сэмми, поедем удить. Сентябрь лучший месяц для ужения на Уонсбеке. Мы добудем лучших личинок у Мидльрига и махнём туда. Согласен, Сэмми?
— Да, дядя Дэви.
А сам жадными, но полными тревоги глазами смотрел на копры.
— И пусть меня повесят, Сэмми, если я на обратном пути не угощу тебя пирожными и лимонадом в лавке старой миссис «Скорбящей»!
— Ого, дядя Дэви! — А глаза все прикованы к копрам. Затем Сэмми спрашивает с лёгкой поспешностью:
— А там, внизу, порядком темно, да?
Дэвид ободряюще улыбнулся.
— Вовсе уже не так темно, старина. И во всяком случае ты скоро привыкнешь.
Они прошли через двор и вместе с другими поднялись по ступенькам к клети. Оберегая Сэмми, Дэвид благополучно провёл его через толпу в большую стальную клетку. Сэмми близко прижался к нему, и во мраке клети его рука отыскала руку Дэвида.
— А что, она быстро спускается? — спросил он шёпотом, словно что-то сдавило ему горло.
— Не так уж быстро, — шепнул в ответ Дэвид. — Только сначала придержи дыхание, мальчик, и всё обойдётся.
Тишина. Лязгнул запор. Снова тишина. Отдалённый звонок. Люди стояли в клети, сбившись в кучу, теснясь в молчании в тусклом свете зари. Над ними высились копры, царя над городом, гаванью и морем. Под ними могилой зиял подземный мрак. Клеть тронулась и стала внезапно, быстро падать в этот скрытый мрак. И звук её падения донёсся наверх из-под земли, как глубокий стон, достигающий самых дальних звёзд.
Примечания
1 — В буквальном переводе — «рай».
2 — Попечительство о бедных, имеющееся в каждом приходе Англии.
3 — Кожаные куртки для шахтёров, работающих в воде.
4 — Эпоха царствования четырёх Георгов — 1713—1830 годы.
5 — Игра слов: clout означает и «ветошь» и «затрещина».
6 — Печь для переплавки металлов.
7 — Odd fellows — «чудаки» — название тайного общества вроде масонского» ордена.
8 — Название танца.
9 — Игра слов: swallow означает «ласточка», а также «всякая всячина».
10 — Целик — нетронутый массив, оставляемый вокруг ствола шахты и между штреками, чтобы предотвратить обвал кровли.
11 — Слабительное.
12 — Предохранительная стенка, выложенная из пустой породы.
13 — «Стволовой» находится у ствола шахты, ведает разгрузкой и нагрузкой клети и даёт сигналы поднимать клеть наверх.
14 — «Одетая в пурпур жена», образ из «Апокалипсиса», была у протестантов по одной версии — символом греховности мира, по другой — символом папского Рима.
15 — Метание железных дисков.
16 — Правые реформисты.
17 — Металлический сосуд, в котором смешивают составные части коктейля с мелко нарубленным льдом, затем, встряхивая (отсюда название «shaker»), разжижают эту смесь.
18 — Коктейль из джина, полынной и апельсинной настойки.
19 — Длинная тонна — 1016 килограммов, короткая — 770 килограммов.
20 — Вери — английский изобретатель системы военных сигналов (в 1877 г.).
21 — О воинской повинности.
22 — Так называли в Англии уклонявшихся от отправки на фронт под предлогом «незаменимости в тылу».
23 — Дефекты отливки.
24 — Автомобили самой дорогой и лучшей в мире марки.
25 — Герой популярной детской книжки (Прим. ред.).
26 — Разрушение ткани лёгких вследствие вредного действия силикатов (кремнекислых соединений).
27 — Розовато-лиловый цвет (Прим. ред.).
28 — 1/8 пинты.
29 — Голубой — цвет консервативной партии, тори.