Часть первая
Глава первая
Мишенька Головин проснулся в своей боковушке. Сквозь красноватую тусклую слюду оконца северное солнце показалось ему жарким. А когда он поднял невысокое окошко, то увидел, что и впрямь припекает уже по-летнему.
Мишенька живо сбежал вниз по лестнице в сени и умылся холодной водой из берестяного ковшика. В сенях пахло навозом от скотины, жившей тут же, за бревенчатой стеной, под одной крышей с людьми.
Мальчик утёрся полотенцем и стал расчёсывать волосы резным гребешком.
Он очень любил этот гребешок и каждый раз, прежде чем начать причёсывать волосы, долго разглядывал его. Зимой отец смастерил этот гребень из кости моржа — морского зверя — и вырезал на нём картинку. Картинка называлась: «Корень ученья горек, а плоды его сладки». Эта надпись была вырезана по краю гребня, пониже было изображено, как учитель сечёт тонким прутом — лозой— ленивого ученика, а прилежный ученик сидит на лавочке и читает большую книгу.
Мишенька каждый раз смеялся, когда смотрел на эту картинку, потому что ленивому ученику было больно и он корчил смешную рожу, а сам Миша уже умел читать большую книгу — псалтырь.
Причесавшись и повесив гребень на поясок, Миша пошёл поздороваться с матушкой. Она дала ему пирог с рыбой и велела идти гулять на улицу.
Мишенька повертел пирог, раздумывая, с какого конца его надкусить, но тут откуда-то сверху прямо на колени ему прыгнул большой пушистый архангельский кот Васька. Он потёрся головой о плечо мальчика и замурлыкал — вот, мол, какие мы с тобой друзья, неужели ты такой большой пирог сам съешь и мне не дашь? Мишенька скорей надкусил пирог и поднял его повыше. Но кот протянул длинную лапу, вытащил кусок рыбы и убежал. А Миша доел остальное и ушёл на улицу.
На улице ребятишки бегали взапуски, и Миша тоже стал бегать, а когда пробегал мимо колокольни, то увидел, что дверь приоткрыта, и решил за ней спрятаться. Живо юркнул он внутрь и, натужившись, захлопнул дверь.
Сразу стало темно и тихо. Он постоял, ожидая, что сейчас прибегут ребятишки искать его. Но никто не шёл. Видно, не успели его хватиться.
Глаза понемногу привыкли к темноте, и Миша уже мог различить высокие ступени круто уходящей вверх лестницы. Наверху едва светлеющими полосками намечался четырёхугольный люк.
Миша поднялся по лестнице, руками и плечом приподнял люк и очутился на втором ярусе колокольни. Отсюда кверху вели ступени ещё уже и круче первых. И наконец, вскарабкавшись по третьей лестнице, Миша выбрался к колоколам.
После темноты свет показался так ярок, что он на мгновение прищурился, а потом открыл глаза и стал смотреть. Он очень любил смотреть сверху на реку Двину.
Под городом Холмогорами Двина делилась на множество рукавов, и каждый из них имел своё название. У села Матигор, где жил Миша, Двина называлась Матигоркой, дальше Матигорка встречалась с Куропалкой, потом переходила в Куростровку. Среди воды зеленели острова. Прямо перед Мишей расстилался низкий Нальё-остров. Сюда ездили на сенокос. А за Нальё-островом Миша смутно различил Куростров.
Оттуда были родом и мать его, Марья Васильевна, и её брат, Михайло Васильевич Ломоносов. Но ломоносовский дом отсюда нельзя было увидеть.
Город Холмогоры лежал налево, на запад, совсем близко, видный как на ладони. Туда было всего две версты, и Миша ясно разглядел высокий белокаменный собор, архиерейский дом с надвратной башенкой и старую звонницу.
Двина у города была широкая, у пристани стояли корабли. Вверх и вниз по реке скользили паруса, прямые и косые.
Тут Миша увидел большую лодку, которая плыла к Матигорам. Она причалила у высокого берега, и из неё вышли пять мужиков. Они спустили паруса, вынесли вёсла, вытащили лодку на берег и пошли прямо к Мишиному дому. Это было очень странно. Что было делать пяти здоровым мужикам в будний день в чужом доме? Ведь не в гости же они приехали! И Миша, сгорая от любопытства, кубарем скатился вниз, перебежал улицу и влетел в сени.
Сверху, из горницы, раздавались голоса. Говорили медлительно, с расстановкой. Матушка приговаривала что-то ласково, нараспев. Вот послышался её смех. Значит, всё-таки гости.
Миша тихонько поднялся, отворил дверь горницы, у порога поклонился и незаметно забрался на печь. Отец был строгий и не любил, чтобы малые ребята без дела толкались среди взрослых людей. С печи всё было хорошо видно, и Миша сразу признал мужиков. Поздней осенью, когда они по первому санному пути уезжали в Петербург, Миша ходил смотреть на их обоз. А теперь, видно, они вернулись и пришли навестить Головиных.
Глава вторая
На столе была расставлена удивительная посуда из голубого стекла. Марья Васильевна поднимала её на свет, тихонько щёлкала пальцем, и посуда звенела тоненьким звоном. А гости объясняли, что посуда с собственной Михаила Васильевича фабрики, что он сам придумал, как окрашивать стекло, и на фабрике делают не только посуду, но и другие стеклянные вещи и бисер.
— Вот из этого бисера кошелёк связан. Это вам от дочки, от Матрёны Евсеевны, подарок.
Матрёна была Мишина старшая сестра. Она уже год жила в Петербурге. Марья Васильевна живо поставила на стол стаканы, взяла кошелёк и, прижимая его к груди, даже не стала разглядывать, а впилась глазами в лица гостей:
— Как она там без отца, без матери?
— Хорошо живёт в дядином доме, всем довольна. Михайло Васильевич её наравне с родной дочерью держит. Одел её в городское платье. Не признать тебе родную дочь, если бы увидела. Совсем барышня-щеголиха. Ходит на высоких каблучках, волосы кверху зачёсаны, пучком на макушке.
Миша на печи сердито фыркал. Он не мог себе представить Матрёшу барышней. Ловкую и весёлую Матрёшу, с косой ниже пояса, Матрёшу, которая бегала быстрей Миши, плавала дольше, ныряла глубже. А барышень он раза два видел в Холмогорах и тогда же решил, что они чучела. Одеты не по-людски, в широкие юбки на обручах, затянуты-перетянуты. Такую щёлкнешь — она со своих высоких каблучков сразу повалится и носом клюнет.
А между тем отец взглянул на матушку, и она, покраснев, положила кошелёк, отставила новую посуду на полку и начала накрывать на стол, хлопотать, угощать гостей. Гости отнекивались — они-де зашли только посылку передать. Но Марья Васильевна кланялась, и они, расстегнув кафтаны так, что стали видны новые нарядные рубахи, степенно сели у стола. А Миша с печи слушал медлительную беседу.
Гости рассказывали:
— Сам Михайло Васильевич хоть и профессор академии, и в больших чинах, и у самой царицы во дворце принят, перед земляками своими не важничает. Встретил он нас на просторном крыльце, как был по-домашнему, в белой рубахе нараспашку, в халате. Распорядился накрыть дубовый стол. Матрёна Евсеевна сама на погреб за пивом бегала, а Михайло Васильевич до ночи нас угощал…
— Кушайте, дорогие гости, — перебила Марья Васильевна, — не побрезгайте нашей деревенской едой.
— Что ты, Марья Васильевна! — отвечали гости. — Мы и так сыты. А вкусней твоих пирогов и в Петербурге не пекут… Поднесли мы наши гостинцы Михаилу Васильевичу — треску да морошку…
— Кушайте, дорогие гости. Треска жирная да свежая!
— Благодарствуй, Марья Васильевна, сыты мы… А такой трески, как твоя, и в Архангельске не сыскать… И ещё привезли мы Михаилу Васильевичу в закупоренных склянках морскую воду, как он нам прошлый год наказывал…
— Что ж вода, — заговорил Евсей Фёдорович. — Вино крепче. Выкушайте, дорогие гости.
— Благодарствуй, Евсей Фёдорович. За твоё здоровье, Марья Васильевна! А Михайло Васильевич морскую воду-то не для питья просил привезти, она ему для его работы нужна, а для чего, это нам не известно. Михайло Васильевич наши подарки принял и много расспрашивал про родные края и про морские плавания. Велел нам опять к нему быть на другой день и в своей карете возил нас в Адмиралтейство. А там всё адмиралы и генералы, и он нам приказал при них говорить, и опять нас расспрашивали про морскую воду, и когда-де она замерзает, и много ли льдов в Белом море, и про другие дела. А потом опять нас к себе повёз в своей карете и опять до ночи угощал и всё про тебя расспрашивал, Марья Васильевна, и про Мишеньку про твоего: как-то мой племянник и крестник растёт, велик ли вырос, понятлив ли?
До поздней ночи угощали отец с матерью дорогих гостей. Мише давно было пора спать, но ему не хотелось уходить в свою боковушку. Он долго таращил глаза, но глаза сами закрывались. Он заснул, потом проснулся — гости всё ещё сидели. А когда он опять проснулся, гостей уже не было, и мать с отцом негромко о чём-то беседовали. Матушка плакала. Миша вскочил, бросился к ней, но отец прикрикнул:
— Ты чего не спишь?
И Миша ушёл к себе и лёг. А на другое утро в доме стало твориться что-то необычное.
Глава третья
С утра Марья Васильевна пошла в подклеть, где хранились сундуки и укладки. В подклети было темно, окон не было, и свет падал через открытые двери. Марья Васильевна достала холсты и начала перебирать их. Откладывала одни, убирала другие, подносила их к свету, опять откладывала. Наконец набрала столько свёртков, что едва поместились в руках, и понесла наверх. На лестнице они рассыпались, и Миша помог подобрать их, а Марья Васильевна жалобно улыбнулась и сказала:
— Это тебе на рубашечки.
Миша удивился, зачем ему на рубашки столько холста, что на целое приданое хватило бы. А Марья Васильевна разложила холсты на столе и принялась кроить. Потом вдруг, бросив холсты неубранными, опять ушла вниз и принесла станок, на котором ткут пояски.
— Почини, Мишенька. Станочек, без дела лёжа, рассохся. Я тебе поясок вытку.
Миша удивился, зачем ему новый поясок, когда старые ещё хороши, но ничего не сказал и стал чинить. А Марья Васильевна села рядом и, сложив руки, смотрела на него. Потом вдруг вскочила и сказала:
— Мишенька, тащи вёсла, на Куростров поедем! — и пошла на берег.
Миша приволок вёсла и положил их на дно лодки. Марья Васильевна поставила парус, и лёгкое судёнышко поплыло вниз по Матигорке. Марья Васильевна сказала:
— Давно мы с тобой на Курострове не были. Как там ломоносовский дом? Цел ли стоит или уже завалился?
Лодка начала огибать острую песчаную косу, похожую на птичий нос. В этом месте Матигорка сливается с Куропалкой. Тут Марье Васильевне немало пришлось повозиться с рулём и парусом, чтобы не налететь на берег и не сбиться с пути. Но когда они поплыли по Куропалке, Марья Васильевна села и, глядя внимательно Мише в лицо, сказала вдруг:
— В последний раз мы с тобой так-то вдвоём едем.
Миша побледнел, услышав страшные слова «в последний раз». То ли матушка больна, то ли сам он заболел и ещё не знает об этом? То ли собрались его женить на чужой, на взрослой девушке, не посмотрев на то, что ему всего восемь лет, раз уж он такой рослый и грамотный? Миша знал немало случаев, когда женили ребят лишь немногим его постарше. Наверно, поэтому и рубашки ему будут шить.
А Марья Васильевна продолжала:
— Недолго тебе быть с нами.
Миша зарыдал. Он представил себе, что уже не матушка будет ласково приказывать, а чужая сердитая девушка будет на него кричать. Чужая семья в далёкой деревне примет его в дом, и будет он вместо батрака выполнять тяжёлую, не по силам работу и есть впроголодь.
— Не плачь, сынок! — воскликнула Марья Васильевна и сама вытерла глаза рукой. — Чему быть, того не миновать. Мы с отцом долго думали и порешили, что так лучше будет. Лучше это, чем в море промышлять, плавать в бурю и непогоду, пока не потонешь в холодной пучине, как дедушка твой потонул.
— Маменька, — сквозь слёзы спросил Миша, — кого вы за меня сосватали?
Марья Васильевна так удивилась, что слёзы сразу высохли на её щеках.
— Что ты, Мишенька! — сказала она. — У нас этого и в мыслях не было. Да ты же ещё молоденек, рано о женитьбе думать.
— Маменька, а как же Петьку женили двенадцати лет, Ванюшку соседского — по десятому году…
— Не плачь, чудачок, — сказала Марья Васильевна. — Мы тебя не женим. Женят малолетних тогда, когда ребят в семье много и кормить их нечем, а ты у нас один сын. И ещё женят тогда, когда хотят работницу даровую в дом взять, а я ещё не старая, с хозяйством справляюсь. Мы с отцом тебя любим и никогда тебе зла не причиним. Наша разлука ещё не очень скорая, и мне она тяжелей, чем тебе, а тебя ждёт хорошая жизнь, и радость, и всё самое лучшее.
Тут лодка обогнула Нальё-остров и поплыла по Куростровке, и Миша увидел стоящий на отлёте ломоносовский дом.
Глава четвёртая
Дом Ломоносовых стоял особняком от других домов и был сложен из тяжёлых неотёсанных брёвен, поседевших от времени и непогоды. Дом был высок — «клеть с амбаром», как называют такие дома в тех местах. Внизу, в амбаре, вовсе не было окон. Над ним, в жилой избе, почти под самой крышей были прорублены редкие и маленькие окошки. Слюда в них потускнела и подёрнулась паутиной. Оттого дом смотрел исподлобья и подслеповато. Как во всех домах в той местности, сбоку был прирублен скотный двор, а над ним, справа от жилой избы, — сеновал-поветь.
Со двора туда вёл бревенчатый помост — взвоз, по которому мог взъехать прямо на поветь воз с сеном. Но взвоз был чист, словно подметён, ни одного клочка сена на нём не валялось. Давно возы, не въезжали, а ветры развеяли последние былинки.
Марья Васильевна с Мишей поднялись из пустых сеней по покосившейся, скрипящей под ногами лестнице. Ступив на шаткую ступеньку, Марья Васильевна, охнув, сказала:
— Как бы лестница не обрушилась! Обветшала вся! — но всё-таки пошла дальше.
В темноватой горнице было холодно и тихо.
— Сынок, — сказала Марья Васильевна, — пойди в огород, поиграй на солнышке. А я тут проветрю немного.
Она подняла оконце. Ворвался солнечный луч, в нём заплясали пылинки.
Миша сбежал вниз, обогнул дом и очутился на обширном, заросшем сорняком пустыре. Он медленно пошёл вперёд, протаптывая путь среди высоких, по пояс, трав, пока не увидел у своих ног четырёхугольный пруд.
Там он присел на берегу и стал смотреть в воду. Тёмная и мутная вода слегка зыбилась, и сперва в ней ничего нельзя было рассмотреть. Потом глаз привык, и Миша заметил, как на дне что-то блеснуло, померкло, вновь заблестело и вновь замутилось. Как будто не то двигалось что-то, не то вода, набегая, качала травы и они скрывали и вновь открывали таинственный блестящий предмет, отливающий золотом и серебром.
«Сокровище морского царя!» — подумал мальчик. Мать рассказывала ему про Садко, про новгородца. Такой храбрый был молодец, что не побоялся спуститься на дно морское. Там он сыграл царю на гуслях, и царь за это подарил ему всякие сокровища, золото и серебро. Новгородцы плавали далеко и даже добирались до Поморья, до Холмогор. И, может быть, Садко тоже приплыл сюда и перед смертью спрятал свои богатства в этом пруду.
Тут Миша засмеялся своим мыслям, потому что очень хорошо знал, что место только теперь стало пустое, а раньше, когда дедушка Василий Дорофеевич Ломоносов был жив, здесь был огород и дедушка сам выкопал этот пруд, и тогда пруд был проточный, а теперь зарос. С той горки стекал сюда ручей, а по эту сторону вода сливалась вниз. Дедушка сажал в этот пруд рыбу и, чтобы она не ушла, загородил вход решёткой.
«Это решётка там, в глубине. Солнышко в воде блещет, подводные травы над решёткой качаются», — подумал мальчик.
Он вздохнул, лёг на спину и стал смотреть на колыхающиеся над ним травы.
«Если б я был Садко, я не стал бы просить золота и серебра. На что они? Вот у нас бокальчик серебряный в шкафу, из него и не пьёт никто. — Он стал вспоминать, что ещё есть у них золотое и серебряное, и ничего не вспомнил. — Нет, если б я был Садко, я бы попросил, чтобы он меня по дну морскому поводил. Я бы там всё как следует рассмотрел. И какие там травы растут на самом дне, и куда солнце уходит, когда оно вечером опускается в воду, и какие ледяные горы споднизу — гладкие или шершавые. Рыбы наловил бы полную пазуху и кита посмотрел бы, какой он чудо-юдо рыба-кит…»
— А я кита видел, — раздался вдруг совсем рядом чей-то хрипловатый голос.
Миша поднялся и прислушался — говорили за забором. Миша хотел было влезть на забор, но брёвна были трухлявые — того и гляди, вместе с бревном скувырнёшься рассказчику на голову.
— Я кита видел, — повторил голос.
Миша подвинулся к забору. Сквозь вывалившийся из доски сучок он увидел, что у самого огорода в холодке присели три мальчика — давнишний Мишин приятель, десятилетний Андрейка Шубный, и два постарше, незнакомые, крепкие, плечистые парнишки.
Тут Миша не выдержал и перемахнул через забор. На ребят посыпались щепки и мусор. Они возмущённо подняли головы, но Андрейка узнал Мишу и, молча улыбнувшись, потянул его за руку и усадил рядом с собой. Незнакомый мальчик, презрительно усмехнувшись, продолжал свой рассказ.
Глава пятая
— Я его издалека увидел. Сперва подумал, будто качается на волнах тёмный остров и из чёрной скалы бьёт кверху вода. Струя высоко взвивается и падает вниз, рассыпается брызгами. А это не остров, а рыба — кит. Огромный — страх! Вот не соврать, на спине целую деревню можно выстроить и ещё останется место для выгона — коров пасти. А пасть у него будто ворота тесовые: такой вышины, такой ширины — целый корабль, распустив паруса, может заплыть…
— А ты не врёшь? — спросил второй паренёк и рассмеялся.
— Может, и прибавил маленько — ведь я его не мерил. На него издалека смотреть и то страшно. И подумать, такая громадина, а тоже играет, резвится. Хвостом по воде бьёт, из ноздрей воду кверху мечет…
— Эка невидаль! — небрежно прервал второй. — Кита издалека видел! Мы этих китов промышляли.
— Уж ты промышлял! Тебя там не хватало! — обиженно возразил первый.
— Раз в лодку взяли, значит не хватало. Я могу рассказать, если желаете слушать. А врать не стану.
— Расскажи! — попросил Андрейка.
— Расскажи! — повторил за ним Миша.
— Выехали мы на охоту в четырёх лодках. Как подплыли, стал гарпунщик кидать в кита гарпуном… Ты, Андрейка, видал гарпун?
— Каждый день вижу! — гордо ответил Андрейка. — У нас дедушка Фома Иванович раньше был гарпунщиком. У нас на стенке его гарпун висит. Такая палка крепкая, на одном конце у неё крючок острый, железный, а к другому концу привязан длинный канат…
— Метнули гарпунщики гарпуны, впились крючки в кита, и как начнёт кит метаться, в воду нырять, а наша лодчонка мечется за ним на этом канате. Такое кит волненье поднял, прямо бурю! Бьёт хвостом, рвётся, хочет уплыть. Одну лодку у нас волной захлестнуло, перевернуло кверху дном. Люди выбрались, на перевёрнутой лодке сидят, будто зайцы на бревне в половодье. А мы им даже помочь не можем, потому что кит, как угорелый, нас самих по морю мотает. Только кричим им: «Держитесь, братцы!» Потом уж, когда кита убили, сняли их, лодку помогли обратно повернуть. Только вёсла пропали.
— А я… — начал Андрейка.
Но первый парень перебил:
— Китов я, конечно, не промышлял, а в настоящую бурю попал. Не в такую, что кит хвостом поднял, а в самую настоящую. Вот страх-то был! Унесло нас в открытое море. Волны высокие, выше гор…
— Опять врёшь! — перебил китолов.
— Не вру — это я всё сам видел, вовек не забуду! Вынесет нас на верх волны, а потом вниз обрушит. Отец меня ремнями к скамье привязал, чтобы за борт не смыло. После буря улеглась, а нигде берега не видать — унесло нас. Мы в бочке с пресной водой замесили ржаную муку, стали есть. Целую неделю этим тестом кормились. Оно прокисло, запах такой нехороший, а мы его едим. Но уж когда добрались до становища, тут уж мы хлебушка поели!
— А я… — начал Андрейка.
— А мы другой раз… — перебил китолов.
— Да не мешай ты ему рассказать, ему тоже рассказать хочется! — крикнул первый парнишка. — Рассказывай, Андрейка.
— Меня отец прошлый год взял на промыслы, — начал Андрейка скромным и тихим голосом, — и нас буря застала далеко от становища. У нас там на мелком месте вёрст на пять был растянут ярус — такая снасть…
— Знаем, — перебил китолов: — верёвки длинные, на якорях укреплены, а к длинным верёвкам короткие привязаны, с крючками, с наживкой…
— С наживкой… — повторил Андрейка. — Я рассказываю, а не ты!.. У нас уже часть яруса была выбрана. Треску с крючков снимаем…
— Называется «трясём треску», — перебил китолов.
— Не хочешь слушать, молчи или уходи! — крикнул первый паренёк. — Рассказывай, Андрейка.
— Трясём треску, а тут ветер поднялся. Начало нашу плоскодонку швырять, точно щепку, по волнам. Но мы за ярус ухватились, стали за него держаться. Якоря выдержали, мы на этих якорях и отстоялись. А трепало так, что чуть о каменную мель не разбило.
— Ми-шень-ка! И-ди сю-да!
Это звала матушка.
Миша вскочил и побежал к ней. Она уже ждала его на пороге, и они пустились в обратный путь. Летом ночи на севере белые. Солнышко окунётся в реку и, обмывшись, тотчас опять вынырнет. Тем только и отличается ночь ото дня, что всё тихо. Птицы не поют, и люди спят.
В белой сонной реке тихо плескались вёсла. Миша задремал на корме.
Дома их встретил отец, сказал как ни в чём не бывало:
— Пока вы ездили, я подрядился соль на Мурман, на промыслы, доставить. Завтрашний день уеду и Мишу с собой беру.
Марья Васильевна ахнула и изменилась в лице.
— Мал он ещё, — прошептала она.
— Плавание не опасное, прибрежное, — ответил отец. — А паренёк на море скорей подрастёт.
«Вот она, разлука! — подумал Миша. — Чего ж матушка испугалась? Ведь она раньше знала. А может, не знала и не про эту разлуку шла речь?.. Всё равно хорошо уйти в плавание!»
Глава шестая
Большая ладья, на которой ехали отец с Мишей, всё плыла и плыла на северо-запад. У Архангельска вышли из Двины в Белое море. Берега становились всё суровее. Густые ельники сменились скудными болотами, низкими холмами, буграми. Лишь изредка росли на них берёзки, искривлённые ветрами.
Однажды Миша увидел, что за левым бортом клубами стелется белый, пар, пеленой заволакивает берег, так что почти ничего не видать.
— Что это? — спросил Миша.
Отец ответил непонятным словом:
— Нёнокса! — А потом объяснил: — Солеварни это. Отсюда соль повезём на промыслы.
Ладью нагрузили солью и поплыли дальше и наконец доплыли до промыслов.
Гранитные горы спускались к морю, будто два диковинных зверя, согнув зубчатые хребты и низко опустив плоские головы, пришли на водопой. Среди двух этих мысов лежала полукруглая маленькая бухта, а в глубине, среди острых скал, виднелось ущелье. И на берегу и в ущелье в маленьких избушках, кое-как сбитых из корявого леса и обложенных галькой и песком, жили рыбаки.
Миша вскоре со всеми познакомился и подружился. И теперь ему уже не хватало длинного дня, чтобы переделать все свои дела.
Он просыпался оттого, что тёплый предутренний ветерок с моря щекотал ему лицо. Потом бежал к морю смыть сон с глаз и, зажав в руке кусок хлеба, спешил навестить друзей, узнать, что сегодня будет.
От берега отчаливала неуклюжая «шняка» — плоскодонка с высокими бортами из еловых досок. Из шняки звали:
— Миша, едем с нами! — И сильные руки, подхватив его поперёк туловища, словно щенка, подымали на воздух и бережно опускали на скамейку рядом с кормщиком.
Шняка шла на вёслах, и, случалось, весельщик давал Мише подержаться за весло — учись, мол, грести. А иногда кормщик протягивал ему конец верёвки, привязанной к рулю, и говорил:
— Помоги править, что без дела сидеть!
Так они доплывали до того места, где был растянут ярус, и тут Миша знал, что друзьям уже не до него, и старался не мешать, а если удастся, и в самом деле помочь.
Начиналась спешная и трудная работа. Кормщик правил, стараясь не зацепить ярус. Весельщик подгребал. Шняка, приплясывая, двигалась толчками вперёд. Рыбаки вытягивали ярус, и на каждом крючке трепетала серебряная рыбина. А Миша старался им помочь, и если ему не под силу было оглушать треску колотушкой, зато мог он подавать наживку, мелкую морскую рыбёшку, и сам уже научился наживлять крючки.
Миша возвращался на становище, облепленный рыбьей чешуёй, с исколотыми руками, гордый и голодный. Но поесть ему было некогда, и приходилось глотать на ходу большой кусок белоснежной трески, потому что уже ждали новые дела.
— Миша, иди помогай! — звали его со всех сторон. — Миша, идём рыбу солить!
И мальчик бежал помогать солить. Рыбу потрошили тут же, на берегу, и тугими рядами укладывали в яму, вырытую в песке и выложенную дёрном. На кучи брошенных внутренностей слетались чайки. Хитрые птицы часами качались на волне, ждали улова, чтобы потом жадной стаей накинуться на корм.
Но хотя работа кончалась лишь поздним вечером, Мишу ждали ещё новые дела. Он спешил от избушки к избушке навестить не встреченных ещё сегодня друзей. Суровые, усталые рыбаки подвигались, чтобы дать ему место, и говорили:
— Здравствуй, ласковый, хороший наш! — и просили: — Спой нам или стишок прочти!
Под гул моря и крики дерущихся чаек Миша пел тонким голосом песни и говорил:
— Я прочту вам мои любимые стихи. Их придумал Михайло Васильевич Ломоносов.
— Прочти, родимый! — отвечали рыбаки.
И Миша, волнуясь и бледнея, читал:
Когда по глубине невернойК неведомым брегам пловецСпешит по дальности безмерной;И не является конец;Прилежно смотрит птиц полеты,В воде и в воздухе приметы…
Глава седьмая
Когда в конце августа Миша вернулся домой с промыслов, он бросился на шею матери. Марья Васильевна, смеясь, обнимала его, удивлялась его росту и силе.
— В дядюшку ты пошёл, в Михаилу Васильевича, — говорила она: — такой же статный и высокий.
Но Мишу матушкин смех не обманул. Он видел, как она похудела, и заметил, что тайная забота её не оставила.
Через несколько дней Марья Васильевна сказала ему:
— Едем, Мишенька, на Куростров, с Шубными прощаться.
— Как же прощаться? — спросил Миша. — А ты не ошиблась, маменька? Ведь я только что приехал. Значит, здороваться?
— Ах, сынок, вижу я — ты совсем уж большой стал, если смеешь задавать матери вопросы, — ответила Марья Васильевна.
И Миша смущённо замолчал.
Когда они сели в лодку, Миша попросил:
— Маменька, зачем тебе грести? Я теперь здорово выучился, меня весельщики обучили.
Но мать ответила:
— Не такой ты ещё большой, чтоб я тебе лодку доверила.
У Шубных их встретили радостно. Все были дома. И старик Фома Иванович с внуком Андрейкой и племянник Фомы Ивановича, Иван Афанасьевич Шубный, с вдовой-матерью Евфимией, с сыновьями, с замужней дочкой.
Тотчас начали накрывать большой стол.
— Ой, гости дорогие, чем мне вас угощать? — приговаривала бабушка Евфимия, в то время как дочь, невестка и племянница бегали взад и вперёд, неся блюда, миски и кувшины. — Не чаяла я, что сегодня вас увижу. Недаром кошка всё утро умывалась и хвост у ней на юг указывал. Куда хвост, оттуда и гость. Надо бы мне, глупой старухе, тут же, с утра, тесто поставить, пирогов напечь…
А между тем стол был уже накрыт и заставлен обильной едой. На самой середине стояла диковинная, резная из кости солоница, которую выточил Федот Иванович Шубный, младший сын Ивана Афанасьевича, когда ещё был дома. Теперь он уже несколько лет жил в Петербурге.
— А мы хотим по первому снегу послать Мишеньку в Петербург, в ученье, — сказала Марья Васильевна.
Миша в углу горницы хвастался перед Андрейкой своей силой. Услышав матушкины слова, он ахнул так громко, что все обернулись. Не обращая ни на кого внимания, он бросился к матери и схватился за её сарафан. Марья Васильевна погладила его по голове, но посмотрела строго. Он тотчас присмирел.
— В ученье? Это хорошо! — сказал Фома Иванович. — Превзойдёт там все науки.
— Он у нас уже учён! — похвасталась Марья Васильевна. — Чему могли, всему дома обучили, а дальше и сами не знаем. Уж мы его к дьячку посылали. Походил месяц, а потом дьячок пришёл, говорит — мне его обучать нечему. В Холмогоры в школу отдать бы его, да туда не примут. Все знают: не поповский он сын, а крестьянский. Хоть и не барские мы, не крепостные, а государственные крестьяне, но всё ж в школу его не возьмут. Вот и приходится в Петербург отправлять. Там Михайло Васильевич обещался его всему обучить.
— Ни мы, ни деды наши в школы не ходили, — заговорила бабушка Евфимия. — Наукам не учены, а живём хорошо, богато. Рыбой, солью промышляем, корабли водим, жемчуга добываем. Чего лучше? А псалтырь читать без школы обучится.
Марья Васильевна не посмела спорить с почтенной старухой, только вздохнула и сказала:
— А он у нас уже читает псалтырь, и писать может, и стихи знает наизусть.
— Стихи знает? Это хорошо, — сказал Фома Иванович. — А скажи, скажи стишок! Да погромче, да поотчётливей, — пусть и бабушка Евфимия послушает, а то она у нас глуховата стала.
И сам, приложив руку к уху, подвинулся поближе.
Миша растерянно посмотрел на мать, но она шепнула ему:
— Читай, не бойся!
Миша, смущённый, вышел на середину избы, обдёрнул рубашку и, крепко держась руками за поясок, медленно начал:
Науки юношей питают,Отраду старым подают,В счастливой жизни украшают,В несчастный случай берегут;В домашних трудностях утехаИ в дальних странствах не помеха…
Тут он запнулся, набрал дыханье и скороговоркой закончил:
Науки пользуют везде,Среди народов и в пустыне,В градском шуму и наедине,В покое сладки и в труде…
— «В покое сладки и в труде». Это хорошо! — сказал Фома Иванович. — Это правильные стишки, разумный человек их придумал. Это он верно сказал: учёный человек нигде не пропадёт, и всем людям он полезен и приятен. Так-то, бабушка Евфимия! А откуда ж эти стишки будут?
— Это Михайла Васильевича Ломоносова! — важно ответил Миша и пояснил: — Дяденьки Михайла Васильевича сочинение.
— А я твоего дядюшку Михайла Васильевича грамоте обучал, — заговорил Иван Афанасьевич. — Сам-то я с малолетства писать умел, крупно да старательно. Меня иной раз и взрослые мужики звали вместо них в бумагах расписываться. А Михайло Васильевич с отцом на море ходил много раз, уж велик подрос, а грамоты не знал. Но когда захотел обучиться, то обучился у меня в короткое время совершенно. Охоч был книги читать и притом имел у себя природную глубокую память.
— Глубокую память? Это хорошо, — заговорил Фома Иванович. — А у меня память с чего-то плоха стала: что вчера было или в прошлом году, того я совсем помнить не стал. И какой сейчас год пошёл, и того не помню.
— Год сейчас тысяча семьсот шестьдесят четвёртый, — сказал Иван Афанасьевич, — а месяц кончается август…
— Месяц-то я знаю, — перебил Фома Иванович, — нечего над дядей подшучивать! А годы считать я и вправду забыл. Уж очень много их прожил. Вот что раньше было, то я всё хорошо помню. Помню, как Михайло Васильевич из отцова дома ушёл в Москву. Я ему сам в том помог.
— Расскажи, пожалуйста, Фома Иванович, — попросила Марья Васильевна. — Пусть детки послушают.
— Расскажи, дядюшка, — сказал Иван Афанасьевич. — Про Михайла Васильевича Ломоносова всем послушать полезно.
И старик начал свой рассказ.
Глава восьмая
— Твой дедушка, Мишенька, а наш сосед — Василий Дорофеевич Ломоносов, — начал Фома Иванович свой рассказ, — был к сиротам милостив, а с соседями обходителен, только грамоте не учён. Как умерла его жена, Михайла Васильевича матушка, он вторично женился. А как та жена тоже вскоре померла, то женился он на третьей, на Ирине Семёновне, твоей бабушке. Всем бы хороша была Ирина Семёновна, но невзлюбила она Михайла Васильевича. Не по нраву ей пришлось, что он ученью больше был предан, чем хозяйству, что за книгами сидит, а в дому от этого занятия прибыли не видать. И теперь из женского полу многие так считают, а в те времена и подавно, и винить её не приходится.
Стала она возбуждать в Василии Дорофеиче гнев против сына. От криков и попрёков прятался Михайло и в подклети и на повети. По целым дням сидел за своими книгами не евши, лишь бы в дом не возвращаться.
А зимой сколько раз видал я на задворках по глубокому снегу одинокий след! Спрятался, сердечный, где-нибудь подальше от людей. Сидит в пустом сарае и окоченелыми пальцами страницы перевёртывает.
А тут надумал его отец женить: дескать женится — переменится. И сговорил за него хорошего отца дочь. Но Михайло Васильевич не захотел жениться, а хотел учиться, и стала ему жизнь в отцовском доме непереносима. А кроме того, слыхал он от людей, что кто хочет обучаться наукам, должен сперва узнать латынь, потому что учёные книги все по-латыни пишутся. Латыни же обучиться можно в Москве, а ближе негде.
Пришёл Михайло Васильевич к нам в дом за советом, говорит:
«Я отцу в ноги кидался, просил меня отпустить, он не соглашается. Не отпустит меня добром — я потайно уйду».
Я ему говорю:
«Куда ты уйдёшь, Михайло, без паспорта да без денег? Тебя, беспаспортного, на Москве поймают и будут на площади палками бить, будто беглого. Одумайся!..»
А Михайло Васильевич говорит:
«Я на всё согласен и всякое мученье приму, такая во мне жажда к наукам».
Тут, видя его упорство, обещался я ему помочь. В Холмогорах был у меня знакомец, который этими делами ведал. Я с ним поговорил, и он согласился выдать Михаилу Васильевичу паспорт, что отпущен он в Москву сроком на год.
Дал я Михаилу Васильевичу паспорт, дал ему новое полукафтанье, чтобы было в чём в Москве ходить, и ещё заимообразно три рубля денег. Деньги немалые, если зря не тратить, на них бы ему полгода пропитаться можно.
Сделал я это и жду, что дальше будет. А ничего нет. Каждое утро просыпаюсь, думаю: «Ночью не ушёл ли?» Нет, не ушёл.
Сколько-то дней протекло, а тут из нашего села отправлялся на Москву обоз с мёрзлой рыбой. Все люди на улицу вышли провожать. Смотрю — и Михайло Васильевич здесь. Я его тихонько спрашиваю:
«Вот бы тебе попутчики?»
А он говорит:
«Я из любопытства смотрю: всем любопытно и мне тоже».
Ушёл обоз. А Михайло Васильевич как ни в чём не бывало домой воротился, словно его это не касается. Я нарочно мимо прошёл — вижу, во дворе дрова колет, на меня и не глядит, будто и не брал у меня паспорта и денег.
А у меня, хоть я ещё не стар был, уже в те времена сон был стариковский, короткий. Все спать лягут, а я ворочаюсь, а не то по горнице брожу или во двор выйду, посмотрю на небо, на звёзды — какова завтра погода будет?
Вот заснули все, и у Ломоносовых, вижу, тоже огни погашены. Вышел я во двор, хожу взад-вперёд, под валенками снег поскрипывает. И почудилось мне, будто не я один шагаю, а ещё чьи-то шаги слышу. Я остановился, а скрип громче. И вдруг передо мной Михайло Васильевич.
«Ухожу я, — говорит. — Прощай, Фома Иванович! Спасибо тебе, вовек не забуду».
«Прощай, Михайло, — говорю. — Как же ты идёшь? И котомки у тебя не видать».
«Всё моё при мне, — отвечает. — Две рубахи надеты и нагольный тулуп, а две книжки любимые за пазухой».
Обнялись мы с ним, простились, и он ушёл. Всё, слышу, скрипит снег, скрипит всё тише, и вовсе ничего слыхать не стало.
— Дедушка, а он догнал обоз? — спросил Андрейка, когда Фома Иванович замолчал.
— Догнал, милый. На третий день догнал, да приказчик отказался его с собой взять. Другой бы обратно вернулся, а Михайло Васильевич стал дожидаться. В монастыре псалтырь читал, его за это кормили. А вскоре дождался он другого обоза и с ним уже пошёл в Москву.
— Каково ему, сердечному, было от родного дома, от отцова хозяйства столько вёрст за санями по морозу вышагивать! — сказала, горестно вздохнув, бабушка Евфимия.
— Не горюй, мамаша, — ответил Иван Афанасьевич. — Всё по-хорошему кончилось.
— А я тоже так пошагаю? — испуганно спросил Миша. — За санями по морозу?
— По морозу — это хорошо! — сказал Фома Иванович. — Морозец, он бодрит. Лишь бы валенки целые были. Я сам, моложе был, сколько вёрст отшагал.
— Маменька, а у меня валенки целые? — спросил Миша. — Прошлогодние-то я проносил, помнишь?
— Да что ты, Фома Иванович, что ты, Мишенька! Разве мы с отцом тебя так отпустим?. С отцовского согласия парнишка едет, а не против его воли. И я, небось, ему родная мать, а не мачеха, — ответила Марья Васильевна. — И не нужно это вовсе. Как можно? Нет, как санный путь станет, пойдёт в Петербург обоз с рыбой. А обоз поведёт хороший человек — Евсею Фёдоровичу давнишний знакомый, Иван Макарыч. Может, вы его тоже знаете? Из Холмогор он. Уж мы с ним договорились, и он обещает Мишеньку доставить и сдать Михайлу Васильевичу на руки в целости.
— В целости — это хорошо! — сказал Фома Иванович, и все засмеялись.
А Миша посмотрел матери в лицо и, увидев, что она улыбается, тоже засмеялся.
Глава девятая
— Марья Васильевна, уже весь обоз прошёл, одни наши сани остались, — сказал Иван Макарыч и, ловко обхватив Мишу, поднёс его к матери, чтобы она могла его благословить. — Долгие проводы — лишние слёзы.
Заплаканный, с распухшим от слёз лицом, Миша обеими руками ухватился за матушку и не мог оторваться. Марья Васильевна, уже выплакавшая все слёзы, болезненно улыбаясь, отводила его руки.
— Мишенька, не надо! Сынок мой родной, пора! Прощай, голубчик мой! — А сама, обхватив его, ещё крепче прижимала к себе.
— Марья Васильевна, прощайся, пора! — повторил Иван Макарыч.
— Прощай, Мишенька! Будь хорошим! — проговорила Марья Васильевна.
— Прощай, сынок! — сказал отец.
Иван Макарыч усадил Мишу на передок саней и хлестнул лошадей. Миша, повернувшись спиной к лошади, ещё увидел, как матушка качнулась, а отец подхватил её и повёл к дому.
Тут сани повернули, и родители скрылись с Мишиных глаз. Миша свернулся комочком и застыл молча, только иногда вздрагивая.
Иван Макарыч бежал рядом с санями, погоняя лошадей и изредка поглядывая на Мишу. Когда выехали за околицу и догнали обоз, он прыгнул в сани, достал из-за пазухи кусок пирога и сунул его Мише:
— Может, покушаешь?
Но Миша дёрнул плечом, не подымая головы. Прошло ещё несколько времени, и Иван Макарыч сказал:
— Смотри, Мишенька, сполохи играют.
— А пусть! — ответил Миша.
— А я бы на твоём месте посмотрел. Подыми голову-то, — сказал Иван Макарыч. — Может, таких и не увидишь больше. В Петербурге бывают, да слабее. Вот приедешь в Петербург, Михайло Васильевич спросит: «Сполохи видал?» А ты ответишь: «А пусть». Это ему не понравится.
— Почему? — спросил Миша и поднял голову.
— А как же? Он сам до чего на них смотреть любил! Как разгорится сияние, он выбежит из дому, ляжет наземь, на спину, и неотрывно на небо глядит. И как уже потухнет свет, а Михайло Васильевич всё ещё лежит и смотрит. Растолкают его, растормошат, он очнётся, подымется, уйдёт в дом… Смотри, Миша, уж зори отыграли, стали лучи раскидывать.
Миша поднялся и посмотрел на небо. По всему небу бежали молочно-белые лучи. Они становились всё ярче, краснели, зеленели, и радужные столбы заиграли, сдвигаясь и раздвигаясь, наливаясь багрянцем. Потом замерцали, словно задышали, бледнея и вспыхивая, и погасли.
Миша вздохнул и прошептал:
— Мне есть захотелось! Ты давеча предлагал…
— А поешь, поешь, милок! — поспешно ответил Иван Макарыч и сунул ему пирог. — Вот приедем на ночлег, щи с рыбой есть будем, жирные.
Миша вздохнул и спросил:
— А зачем Михайлу Васильевичу сполохи нужны?
— А ему всё нужно. Он всё знает. Он в небе все звёзды пересчитал и дно морское сквозь воду рассмотрел. Он ночью видит, как днём, и приковал гром к высокому столбу. Мудрый человек! Но ты его не бойся!
— Я не боюсь, — сказал Миша. — Я тоже научусь звёзды считать и узнаю, отчего столбы на небе играют и на чём радужный мост стоит.
— Узнаешь, — ответил Иван Макарыч. — А может, хочешь по свежему снежку пробежаться? В гору-то лошадкам тяжело сани тащить.
Миша выскочил из саней и побежал вперёд.
Снежок заскрипел под новыми валенками, мягкие снежные звёзды ложились на тулупчик и таяли на руках. Вот так бы бежать до самого Петербурга! Но уже Иван Макарыч махал ему руками, звал в сани садиться. Миша дождался, пока лошади поравнялись с ним, ловко прыгнул, сел и рассмеялся.
— Ты чего? — спросил Иван Макарыч.
И Миша ответил:
— День-то какой хороший!
Часть вторая
— Покушай, миленький!
В комнате воздух был тяжёлый, и Миша вышел во двор. Чуть светало. Снег был испачкан прелой соломой и навозом. Миша открыл калитку и очутился на улице.
Он постоял минуту, и она показалась ему часом. Он нетерпеливо подумал, что можно пойти навстречу Ивану Макарычу и на такой широкой и пустынной улице им не разминуться. Когда мальчик дошёл до угла, то открылась такая же улица, и Ивана Макарыча снова не было видно. Так он добрался до реки.
Был тот неопределённый час, когда рабочий люд уже ушёл на работу, а господа ещё спят. Но Миша этого не знал и удивился, что никто не попадается ему навстречу и некого спросить про Ивана Макарыча. Он уже хотел вернуться, но, оглянувшись, увидел, что все улицы одинаковы и ему самому не найти постоялый двор. Тогда он медленно и оглядываясь, не видать ли Ивана Макарыча, пошёл по набережной.
На том берегу стояли, наклонно спускаясь по льду, поднятые на брёвна корабли, и Миша по темневшей на льду тропке перешёл реку и обошёл корабль. Дальше открылась площадь с большим храмом, где шла служба и, наверно, были люди, но Миша побоялся туда зайти, чтобы не прозевать Ивана Макарыча.
Он шёл всё дальше, и теперь изредка попадались случайные прохожие. Он несколько раз пытался подойти к ним, но они торопливо пробегали, не обращая на него внимания. Он потянул за рукав встречного мальчишку, но тот вырвался и показал ему кулак. Миша остановился, чтобы оглядеться, но какой-то здоровый мужик толкнул его — не стой на пути! — и он двинулся дальше. Так он добрёл до второй реки, и тут ему встретилась какая-то старушка.
Мише её лицо показалось добрым, и он спросил:
— Бабушка, как мне пройти к постоялому двору?
— А какой же двор тебе нужен? Здесь много постоялых дворов, миленький, а я там век не бывала. Город большой, дворов-то много. На какой улице твой-то двор?
— За рекой, — сказал Миша.
— А за какой рекой? И рек-то у нас много. И Нева-река, и Невка, и Мойка, и Фонтанка, и каналы, и канавы. У нас город большой…
— Мойка? — перебил Миша. — А где это Мойка?
— А вот на Мойке-то и стоим, — ответила старушка. — Это она, Мойка, и есть. Что же ты, Мойки не знаешь?
— Здесь на Мойке живёт Михайло Васильевич Ломоносов, — сказал Миша.
— Не слыхала про такого. А он что, генерал?
— Генерал.
— И генералов у нас много, — сказала старушка. — И военные генералы есть, и штатские, и в академии профессора — вроде генералов. У нас всяких много, город большой.
— Он в академии профессор, — сказал Миша.
— И в академии профессоров много, — ответила старушка. — Ты спроси у соседей. А мне некогда, миленький. И как тебе помочь, когда ты сам толком ничего не знаешь! — И она поспешно пошла прочь.
Миша внимательно оглядел Мойку. Среди домов один показался ему решительно лучше всех. Был он трёхэтажный, со статуями на крыше, с колоннами, балконом, огромными окнами. И Миша подумал, что, наверно, Михайло Васильевич живёт в этом доме. Он смело подошёл к стоящим у ворот людям и спросил:
— Михайло Васильевич здесь живёт?
— Нет здесь такого, — отмахнувшись, ответил один.
Но второй сказал:
— Стой, стой! Какой Михайло Васильевич? Не Ломоносов ли?
Миша кивнул головой.
— А вон на той стороне. Вон двухэтажный, с мезонином. Перейдёшь реку — прямо в него упрёшься.
Миша поблагодарил и, сбежав по ступенькам с пристани, перешёл по льду на другую сторону.
Глава вторая
Дом смотрел на реку и на Мишу пятнадцатью завешенными окнами, но двери не было ни одной. Миша прошёл вдоль дома, увидел кованую чугунную калитку и вошёл во двор — авось там есть вход.
Со двора в дом вело большое застеклённое крыльцо. Миша отворил дверь и увидел девушку в сарафане, которая мыла пол.
Миша поклонился, но девушка не обратила на него внимания. Он снова поклонился и ступил шаг вперёд. Девушка быстро подняла голову и крикнула:
— Ай, не ходи, не ходи — наследишь!
— Мне к Михаилу Васильевичу, — сказал Миша.
— Вышел! — ответила девушка и ещё крепче стала тереть пол.
Миша в раздумье прислонился к притолоке. Уйти? Город большой, незнакомый — Михайла Васильевича прозеваешь, Ивана Макарыча не найдёшь, сам потеряешься. Он решил ждать.
Тут девушка поднялась, чтобы отжать тряпку, и опять увидела Мишу.
— Сказано — вышел он! — заговорила она. — Здесь ждать нельзя. Барыня выйдет, заругается.
— Что же мне делать? — жалобно спросил Миша. — Ведь я не здешний. Я не знаю, где его искать.
— Да он недалеко ушёл, — сжалившись, объяснила девушка. — Он, верно, в мастерской. Выйди во двор, там найдёшь его. Только здесь не стой.
Миша опять вышел во двор и оглянулся. По свежему снегу цепочкой шли одни только крупные мужские следы, и Миша пошёл по следу. Следы подвели его к кованой решётке, и сквозь узорчатую калитку он вошёл в плодовый сад.
Укутанные на зиму рогожами деревья сверкали снежным убором. Меж гряд были крытые аллеи. С оплетавшей их дранки ещё свисали засохшие ветви вьющихся растений. Запорошённые снегом, они блестели и искрились на утреннем солнцё.
Следы два раза прошли взад и вперёд по аллее, обогнули четырёхугольный бассейн и дошли до второго двора.
В глубине этого двора с обеих сторон стояло по двухэтажному дому — один поменьше, другой побольше. Следы вели к меньшему, дверь в дом была отперта, и Миша вошёл.
Он очутился в очень высокой зале, в вышину всего дома, так что свет падал в два ряда окон — внизу и сверху, и было очень светло. Но как велика была эта зала, Миша не мог понять, потому что четвёртой стены не было — вместо четвёртой стены было что-то странное.
Миша стоял и смотрел. Было очень тихо. И в этой тишине на дальнем конце залы творилось что-то необычайное.
В огне и в дыме шла яростная молчаливая битва. Беззвучно рвались снаряды, но дым от них не стелился, не рассеивался, а застыл неподвижными белыми клубами. Солдаты, сверкая обнажёнными штыками, кололи и рубили врагов, но поднятые руки не шевелились и не опускались. Развевались знамёна, но их складки хранили всё тот же изгиб. И мимо солдат, мимо Миши по брошенному оружию, по лафетам разбитых пушек мчался на могучем коне гигантский всадник, ни на миг, ни на шаг не двигаясь с места.
Миша мгновенно понял, что это не настоящий бой, но что это, он не мог понять, потому что никогда ничего подобного не видел. Медленно и осторожно он двинулся вперёд, не спуская глаз с грозного и победного лица всадника.
У Миши были зоркие глаза, и, ступив несколько шагов, он заметил, что лицо всадника, да и всё вокруг него, покрыто будто какой-то неровной сеткой. Миша протёр глаза — сетка стала еще явственней. Миша подвинулся ещё ближе и ахнул от изумления.
Перед ним была четвёртая стена. Она была сложена из камней. Только эти камни были совсем мелкие, блестящие, как стекло, яркие и разноцветные и выложены не ровными рядами, а полукругом вокруг лиц, полосками на рукавах, так что они как будто рисовали всё, что Миша видел. Это было удивительно и необыкновенно и очень понравилось ему. Он отошёл назад, чтобы лучше рассмотреть изображение, потом подошёл ближе и потрогал рукой. Конечно, это было стекло, хотя и непрозрачное. Он опять отступил немного и с большим удовольствием стал рассматривать лицо всадника.
Вдруг чья-то тяжёлая рука легла ему на плечо. Миша обернулся. За ним стоял высокий человек и внимательно смотрел на него.
Человек нагнулся к нему, и Миша увидел полное, чуть желтоватое лицо, коротко стриженные с проседью волосы и под тонкими бровями большие карие глаза.
Миша мгновенно понял, кто перед ним, и поклонился в ноги. Большие мягкие руки приподняли его с полу.
— Ты откуда, мальчик? — спросил глубокий и звучный голос.
— Я Миша.
И тогда Михайло Васильевич коснулся губами его лба и сказал:
— Добро пожаловать, дружок! Я давно тебя поджидаю.
Глава третья
Когда рука за руку Михайло Васильевич и Миша вернулись в дом, первою встретилась им Матрёша, Мишина сестра, уже второй год жившая в Петербурге.
— Мишенька! — воскликнула она. — Ах, да каким же ты мужичком! Сразу видать — из дальней деревни! — И рассмеялась.
Сама Матрёша — сразу было видать, что не деревенская. Бойко постукивала она каблучками. Русые волосы красиво были подняты кверху, а на них держался накрахмаленный чепчик, похожий на белую бабочку, опустившую крылья.
И была она вовсе не чучело, как когда-то думал Миша, а очень миленькая девушка.
— И причёсан-то как чуднó! — И она мигом взъерошила ему волосы.
— Сегодня же причешем его так, что на Матигорах и не узнают, — сказал Михайло Васильевич. — А что, Мотя, готов ли кофей?
— Тётенька Лизавета Андреевна уже вышли в столовую, — ответила Матрёша. — И Леночка сейчас выйдет. — И она убежала, позванивая связкой ключей.
Столовая была большой комнатой. В ней стоял длинный стол, а вокруг вперемешку были расставлены простые крашеные стулья, табуретки и два кресла. На одном из них сидела невысокая пожилая дама.
Мише, привыкшему к тёмным сарафанам матери, очень не понравилось её яркожёлтое платье с узором из незабудок.
«Экая шутиха!» — подумал он, но подошёл и низко поклонился.
По одну сторону от Елизаветы Андреевны стояло кресло для Михайла Васильевича, по другую сидела очень молоденькая девушка, одетая точь-в-точь, как Матрёша.
— Леночка, — сказал Михайло Васильевич, — вот Мишенька Головин, твой двоюродный братец. Не обижай его.
— Ах, что это вы! — ответила Леночка и потупила голубые глазки.
Мишу усадили рядом с Михайлом Васильевичем, и почти тотчас через другую дверь вошло несколько молодых людей, одетых по-домашнему — в рубашки без манжет, стянутые у кисти, и в длиннополые камзолы без кафтанов. Они скромно расселись у другого конца стола и тотчас принялись пить кофей, который разливала Матрёша.
Мише тоже дали чашку, и Михайло Васильевич, заметив, что он недоверчиво посматривает на незнакомый тёмный напиток, шепнул ему:
— Ты пей. Он сладкий.
Миша взял чашку обеими руками и звучно потянул в себя кофей. Леночка тихонько фыркнула и прикрыла рот платочком. Миша поднял глаза и увидел, что Михайло Васильевич держит чашку одной рукой за ручку. Миша тотчас сделал так же, исподлобья поглядывая на Леночку.
Завтрак кончился, молодые люди встали, поклонились и чинно пошли к дверям. По дороге один из них легонько толкнул Мишу в бок и шепнул:
— А я видел в окошко, как ты в мастерскую шагал. Вот, думаю, приехал знаменитый мастер из дальних стран.
— Я не мастер, — серьёзно ответил Миша. — Я ещё буду учиться.
— Когда так, приходи в мастерскую, я тебя обучу. Спросишь Матвея Васильева.
Он вышел вслед за другими. Миша увидел, как все они в одних рубашках и камзолах бежали по двору и один запустил в Матвея снежком, а Матвей на ходу захватил пригоршню снега и вытер обидчику лицо, и потом оба бросились догонять товарищей.
Елизавета Андреевна вынула из кармана зелёное шёлковое вязанье и села к окошку. Леночка села против неё, сложив тонкие ручки на коленях. Матрёша убежала, звеня ключами. А Михайло Васильевич взял Мишу за руку и увёл в свой кабинет.
Здесь жарко горел камин. Михайло Васильевич сел в кресло около огня и сказал:
— Расскажи мне про себя, дружок. Что ты делал, что видел любопытное?
Миша тотчас вспомнил, как Иван Макарыч говорил ему, что Михайло Васильевич любит сполохи, и ответил:
— Как мы от Матигор отъезжали, в небе сполохи играли.
— Как бежали лучи? Вот так? — И Михайло Васильевич, взяв свинцовую палочку, набросал на бумажке рисунок северного сияния.
— Нет, не совсем, — ответил Миша. — Лучи будто пошире были. И вот здесь, внизу, не сходились, а немного до земли не доходили, будто занавесь с неба спускалась, а потом стала сдвигаться и раздвигаться. Дайте-ко я покажу.
Он взял палочку из руки Михаила Васильевича и неумело начертил сияние — такое, каким он его видел.
Михайло Васильевич посмотрел рисунок, сложил его и спрятал в карман.
— Ещё я на промыслах был, — сказал Миша и рассказал, как провёл лето.
— И меня мальчиком отец на промыслы брал, — сказал Михайло Васильевич. — Но я в море далеко ходил.
— И китов ловили?
— Случалось.
— А мне не пришлось, — сказал Миша и вздохнул.
— Что ж! — сказал Михайло Васильевич. — Твоё время ещё не ушло.
— Где уж там! Теперь я наукам буду обучаться. Теперь уж некогда будет. Я учиться очень люблю.
— Любишь? А много уж научился?
Миша раскраснелся и, стоя у Михайла Васильевича меж колен, начал перечислять свои знания:
— Читать, и писать, и считать, и стишки говорить.
— Видишь на той полке две книги толстые в кожаных переплётах? Дай-ка их сюда, — приказал Михайло Васильевич.
Миша влез на табуретку и достал книги.
Михайло Васильевич, подумав, одну из них отложил, а другую протянул Мише:
— А ну-ка, открой, прочитай, что тут написано.
Миша внятно прочёл:
— «Арифметика, практика или деятельная. Что есть арифметика? Арифметика или числительница…»
— Хорошо читаешь, — прервал Михайло Васильевич. — Переверни несколько страничек и прочти задачу.
Миша прочёл:
— «Послан человек с Москвы на Вологду, и велено ему в хождении своём совершать на всякий день по сорок вёрст. Потом другой человек в другой день послан в след его, и велено ему идти на день по сорок пять вёрст, и ведательно есть, в коликий день настигнет вторый первого?»
Миша на минуту задумался, потом сказал:
— Он его нагоняет каждый день по пять вёрст. Он его нагонит… он нагонит его на… сорок разделить на пять… на восьмой день вечером.
— Хорошо! — сказал Михайло Васильевич, взял книгу из Мишиных рук и закрыл её.
— Что же вы мало спрашиваете? Я бы и другую книжку почитал, — сказал Миша.
— Почитай, — ответил Михайло Васильевич и чуть улыбнулся.
Миша раскрыл книгу и прочёл:
«Речь хитрость добро глаголати».
— Что это значит? — спросил Михайло Васильевич.
— Я подумаю, — ответил Миша и стал думать.
Но сколько ни старался, не мог понять, о чём говорится — про речь ли, про добро или про хитрость.
— Я тебе помогу, — сказал Михайло Васильевич. — «Добро» — значит «хорошо», «правильно». «Хитрость» — значит «уменье».
— Всё равно не пойму.
— Ты не смущайся, — сказал Михайло Васильевич. — Книжка эта написана очень давно. С тех пор многие слова устарели и вышли из употребления. В грамматике, по которой ты будешь учиться, я написал: «Слово дано для того, чтобы сообщать свои мысли другим». Это тебе ясно?
Миша кивнул головой.
— Смекалка у тебя есть, видишь ты ясно, говоришь толково. Я тобой доволен. Недаром ты Ломоносову племянник.
Он взял обе книги из Мишиных рук, провёл ладонью по истёртым переплётам и сказал:
— Арифметика Магницкого и грамматика Смотрицкого — врата моей учёности. С ними когда-то я пришёл в Москву.
Глава четвёртая
Волнуясь и сочувствуя, слушал Миша рассказ Михайла Васильевича и ясно представлял себе, как бредёт рядом с санями высокий исхудавший парень с обветренным лицом. Как он в первое утро в Москве просыпается в санях под заснеженной рогожей и снег тает у него на лице, как он стоит посреди площади и не знает, куда ему двинуться, потому что в огромном городе нет ни одного человека, которому было бы до него дело.
Вот он находит угол, где жить, и школу, где он хотел бы учиться. Но в эту школу его не примут, потому что во всей стране нет школы, куда бы брали крестьян. Тогда он говорит, что потерял паспорт, и выдаёт себя за дворянского сына из Холмогор, и его принимают.
Вот они, Спасские школы — Славяно-греко-латинская академия. Сквозь маленькие квадратики окошек едва пробивается дневной свет. В классах холодно и грязно. На длинных некрашеных скамьях — ученики: солдатские и поповские дети, изредка дворянский сынок, дети мастеровых, даже дети нищих. Только крестьянских детей нет. Крестьяне — крепостные, рабы. Господам невыгодно отпускать их учиться. С раннего детства крепостные ребятишки в тяжком труде. Но по виду спасские ученики немногим лучше крепостных — грязные, голодные, в обтрёпанной одежде. Им выдают жалованье — три копейки в день, на седьмой день — четыре копейки. На эти деньги надо питаться, одеваться, покупать бумагу, перья, книги. Оттого книг почти нет, учатся по замызганным запискам. Перья выдирают из хвоста первого попавшегося гуся, и окрестные гуси, увидев спасского ученика в длиннополом кафтане, гогочут и удирают. А не то ученики, сплющив дробинку, пишут свинцовой палочкой.
На голодный ум не идёт ученье. Ученики подметают дворы, колют дрова, чтобы хоть немного подработать. А то попросту на соседнем рынке стащат у зазевавшейся торговки пирог с ливером или зайчатиной, кусок рубцов, жирный блин.
Но Михайло не колет дров и не ворует пирогов. Его еда — на полкопейки хлеба, на полкопейки кваса. Он дорвался до ученья и все мысли и всё время отдаёт науке. Драчуны и забияки дразнят его: смотри-де, какой болван — в двадцать лет пришёл латыни учиться.
В Спасских школах — четыре низших класса, два средних и два высших. Михайло вовсе не знает латыни, и ему приходится начинать с самого первого класса. Через полгода он переходит во второй, к концу года — в третий. В третьем классе ученики должны говорить между собой по-латыни. Они говорят, путая латинские слова с русскими.
В третьем классе — такое наказание: кто сделает ошибку в латинском языке, тому на смех вешают на шею бумажный свиток. Избавиться от позорного свитка есть одно только средство — поймать на ошибке другого ученика и перевесить свиток ему на шею. У кого к концу дня окажется свиток, того ставят на колени на горох или дерут плетьми. Но Михайло так хорошо учится, что ни разу не был наказан.
На следующий год он переходит в средние классы. Теперь он уже свободно читает латинские книги и пишет латинские стихи на заданные темы. И тут он пишет своё первое русское стихотворение.
Было это так. Кто-то из учеников украл туесок с мёдом и спрятал его в стол. Был жаркий осенний день, мёд таял, и от него исходило сладкое благоухание. В открытое окошко налетели мухи. Они вились тучами над головой воришки, забирались в стол и жужжали. Ученики начали их гонять, поднялся шум. Учитель-монах, осердясь, бранился и махал руками, а мухи садились ему на лицо. Михайло, сидя за своим столом и глядя на кутерьму, улыбался и думал: «Почуяли мухи медовые дýхи».
И вдруг понял, что это стихи, и, уже не слыша крика учеников, которых учитель бил палкой, начал слагать строку за строкой.
Скоро ученье в классе показалось Михайлу недостаточным. В свободные часы он роется в монастырской библиотеке. Тут есть не только духовные книги, но и словари, и книги по математике и физике, и даже по географии — «Земноводного круга краткое описание».
Но этого ему уже мало. Он узнаёт, что недалеко от Спасских школ, у Спасского моста, есть библиотека Киприянова. Он спешит туда и, зайдя, думает, что ошибся домом, — так странно то, что он видит.
В монастырской библиотеке было тихо и пустынно. Лишь изредка забредёт учёный монах и задремлет над толстым томом творений отцов церкви. Обычно Михайло в библиотеке один — роется в шкафах, сколько заблагорассудится, перебирая книги и тут же, на подоконнике, присаживаясь прочесть найденное.
В киприяновской библиотеке книг не видно. Большая комната заставлена столиками. Между ними бегают слуги — в одной руке кофейник, в другой чайник — и наливают в чашечки кому кофе, кому чай. А не то, зажав бутылку меж колен, откупоривают её, пробка летит вверх, а вино льётся в высокие стаканы. И, прихлёбывая напитки, за столиками сидят господа и читают присланные из Петербурга газеты «Ведомости».
Но книг оказалось много — только были они в задних комнатах, и здесь Михайло впервые читает издания Петербургской Академии наук: «О земле», «О ветрах», «Книгу мирозрения» и «Глобус небесный».
Так проходит четыре года. Ему нечему больше учиться в Москве. Но в Киеве, слышал он, учат философии, физике и математике. По усиленной просьбе, Михаила посылают в Киев. Увы, и здесь, как в Москве, духовная академия, и такие же монахи учат всё тем же наукам. Но в Киеве Михайло, случайно зайдя в собор, видит древние мозаики.
— Что это — мозаика? — робко перебил Миша.
— Но ведь ты же видел мозаику, — ответил Михайло Васильевич, — сегодня утром: Полтавский бой. Это и есть мозаика: изображение, картина, не написанная красками, а составленная, набранная из кусочков стекла.
Эти древние мозаики поразили Михайла. Ведь прошло более тысячи лет, как их создали мастера, а они всё так же ярки, как были в первый день. Секрет этой работы утерян, но Михайло не забудет их очарования, пока вновь не откроет способы окраски стекла, составов мастики, которая крепит эти стёкла, пока сам через четверть века не создаст свою мозаику — Полтавский бой.
Из Киева Михайло вскоре возвращается в Москву, и вдруг нежданно-негаданно из Петербурга предписание — выбрать из учеников двадцать человек, в науках достойных, и отправить их в Академию наук. Из двухсот учеников двадцати знающих не нашлось, едва набрали двенадцать. Так Михайло Ломоносов попал в Петербург.
— Михайло Васильевич… — начал Миша.
Но тут дверь отворилась, и на пороге показался Иван Макарыч. Он выглядел так, как в дни самой суровой непогоды, когда крутила метель и лошади отказывались ступать дальше: был красен, растрёпан, с расстёгнутым воротом.
Увидев Мишу, он только сказал:
— А, ты здесь! — Повернувшись к Михайлу Васильевичу, он поклонился низко и заговорил: — А я, Михайло Васильевич, ваше благородие, пришёл к вам каяться, что ребёнка потерял. Весь город обыскал, думал — в уме помешаюсь. Как мне после такого несчастья людям на глаза показаться? Уж сюда шёл, ни на что не надеялся, лишь бы совесть облегчить, покаяться.
— Иван Макарыч! Виноват! — воскликнул Миша. — Никогда больше не уйду без спросу!
— Да и не придётся уходить, наши с тобой дела кончены. Нашёлся — и хорошо! — Иван Макарыч был очень сердит.
— Прости его, Иван Макарыч, — попросил Михайло Васильевич.
А Миша, поклонившись в ноги, повторил:
— Прости меня!
— Уж так и быть, — сказал Иван Макарыч. — Мне что? Теперь моё дело сторона.
Ивана Макарыча оставили обедать, и за столом он рассказывал, как искал Мишу, а Мишу заставили рассказать, как он искал Ивана Макарыча, а попал в дом на Мойке. Все очень смеялись его рассказу, а Матрёша так смеялась, что уронила глиняный кофейник, из которого разливала послеобеденный кофей. Кофейник разбился вдребезги. Елизавета Андреевна послала служанку к соседке попросить другой кофейник. Служанка скоро вернулась с отказом.
— Что же, будем пить пиво, — сказал Михайло Васильевич.
Все обрадовались, а Елизавета Андреевна с обеими девушками встала и ушла.
— Что же ты к нам не пришёл? — спросил Матвей Васильев. — Мы тебя ждали.
— Я не знал, куда идти, — ответил Миша.
— Вот ты какой! — сказал Матвей. — В Петербурге не потерялся, а здесь, в доме, не знал, куда идти! Полтавский бой видел? А мозаичная мастерская рядом — в доме, который побольше. Туда и приходи. Мы мозаичные мастера.
В этот вечер Миша, как только добрался до постели в жарко натопленной комнатке, которую ему отвели, тут же свалился и заснул. Всю ночь ему снились гуси, у которых выдирали перья из хвоста и которые щипали его за ноги, бесконечные ровные улицы, по которым он бежит за Иваном Макарычем, а тот всё время скрывается за поворотом. Наконец, когда добрая старушка верхом на коне поскакала прямо на него, он громко закричал со сна и открыл глаза. Над ним склонилось лицо Михайла Васильевича.
— Спи, мальчик! — сказал он.
И Миша заснул.
Глава пятая
На другое утро Михайло Васильевич тотчас после завтрака уехал в Адмиралтейство. А Мише Елизавета Андреевна строго приказала никуда не отлучаться. Придёт портной снимать с него мерку для новой, городской одежды.
То и дело звенел колокольчик у крыльца, служанка хлопала входной дверью, и Миша бежал посмотреть, не пришёл ли портной. Но нет, сперва пришёл посыльный из типографии, потом писарь из академической канцелярии — принёс бумаги на подпись. Оба остались ждать в прихожей. Несколько раз прибегал лаборант из флигеля, где была лаборатория, и спрашивал, скоро ли Михайло Васильевич будет домой. Потом подъехала карета. На её окне поднялась кожаная штора, выглянул важный господин. Кучер слез с козел, дёрнул звонок, сказал служанке, что академик Мюллер спрашивает, дома ли господин Ломоносов, и что он привёз ему письмо и посылку с образцами руд, полученными с Урала. Служанка ответила, что дома нет, скоро будет, не пожалует ли господин академик в дом. Но Мюллер ждать не пожелал, в дом зайти не захотел, письмо с посылкой оставил, а сам уехал.
Потом пришёл скромный молодой человек, и Миша уже решил, что это портной, потому что у него был узелок подмышкой. Но молодой человек, смущаясь, пробормотал, что зайдёт позже, что у него к Михайлу Васильевичу просьба.
Подъехали простые крестьянские сани. С них соскочил пожилой человек в потёртом тулупе, стал бережно вынимать закутанные в солому маленькие ящички и таскать их в сени. Миша было подумал, что служанка погонит и его, но она вместо того поклонилась и сказала:
— Давненько не бывали, Иван Андреевич!
А человек ответил:
— Очень.
Сани ещё не успели отъехать, как возвратился Михайло Васильевич. Увидев человека в тулупе, он закричал:
— Иван Андреевич, вот порадовал!
— Это я рад, я обрадован видеть, что вы есть здоровы, — ответил Иван Андреевич.
Они похлопали друг друга по плечу. Тут в дверях показалась Елизавета Андреевна, равнодушным голосом сказала: «Братец?!» — и ушла. А служанка тем временем объяснила Мише, что это Иван Андреевич Цильх, Елизавете Андреевне родной брат. Приехал он с фабрики из Усть-Рудицы, где постоянно живёт и работает стекловаром.
— Иди в комнаты, Иван Андреевич, я сейчас приду, — сказал Михайло Васильевич, взял принесённые из типографии листы и велел прийти за ними завтра, а писаря увёл в кабинет и задержался там, пока Елизавета Андреевна не крикнула в дверь:
— Мы все ждём! Обед простынет.
За столом Михайло Васильевич посадил Цильха рядом с собой, и у них тотчас пошёл разговор о делах. Цильх рассказал о новой толчее, которую он поставил на фабрике, и тут же начал её чертить вилкой по тарелке, так что соус пролился на скатерть. Михайло Васильевич набросил на пятно свою салфетку и сказал, что такая толчея нехороша — будет толочь крупно, а можно сделать лучше, и тоже начал чертить вилкой на своей тарелке.
— А образцы привёз? — спросил, он.
— Привёз, — ответил Иван Андреевич. — Я велел снести их в мастерскую. А один вот. — Он вытащил из кармана маленькое полушарие из розового стекла.
— Да-а! — сказал Михайло Васильевич, повертев стекло в руках. — Это не то!
— Очень не то! — огорчённо подтвердил Иван Андреевич. — Делали по рецептуре, а почему-то не то.
— Сейчас узнаем почему, — сказал Михайло Васильевич.
Отодвинув кресло, он вышел из-за стола, Цильх — за ним, а Миша, минутку поколебавшись, — за Цильхом. Так они дошли до флигеля, где была лаборатория.
Лаборант только что собрался пообедать щами, которые он разогрел в горшочке на краю плавильной печи. Увидев Михаила Васильевича, он вскочил, но тот крикнул:
— Сиди ешь! Без тебя справимся. Ты зачем ко мне приходил?
— Пробу сплава показать.
— Удачно? — спросил Михайло Васильевич, нагибаясь к печи и подкидывая в неё дрова. — Потом покажешь. Ешь, ешь!
Лаборант снова принялся за свой обед, а Михайло Васильевич, опустив стеклянное полушарие в тигелёк, стал смотреть, как оно плавится.
— Ртуть клали? — спросил он Цильха.
— Клали.
— Мало! — И Михайло Васильевич, порывшись на полке, снял с неё стеклянную банку, капнул каплю в чашечку весов и уже с чашечки осторожно слил в тигель.
Он и Цильх нагнулись над тиглем, а Миша, которому тоже очень хотелось посмотреть, видел только во многих местах прожжённые полы Цильхова кафтана и расшитые золотом фалды кафтана, в котором Михайло Васильевич ездил в Адмиралтейство.
Огорчённый, Миша повернулся и, заложив руки за спину, стал разглядывать диковинную посуду на полках, белую и зелёную: шары с высоким горлышком или изогнутым хвостиком; стаканы, прямые и расширяющиеся кверху; трубы, завивающиеся, словно змеи; тигли красной, жёлтой и чёрной глины. Ещё тут был большой медный сосуд с медной же крышкой и торчавшей из неё медной трубкой. По всему сосуду был выбит узор — в два ряда вились крупные листья и стебли, а в середине виден был круг с надписью в две строки: «М. В. Ломоносов», и дальше — две строки нерусскими буквами.
— Это что? — спросил Миша.
— Перегонный куб, — ответил лаборант.
Затем Миша осмотрел весы, тоже украшенные узором, поглядел на горн с мехами для сильного дутья, а когда снова вернулся к кирпичной плавильной печи с решёткой, на которую ставили тигли, то Михайло Васильевич воскликнул:
— Готово!
— Совсем другое дело, очень другое, — сказал Цильх и снял тигелёк с огня.
— Пусть остынет, — сказал Михайло Васильевич. — Образцы в мастерской? Пошли туда! А может, ты ещё есть хочешь? Мы, помнится, обед не доели.
— Я в пище очень умеренный, — сказал Цильх. — Я сыт. Пошли.
Михайло Васильевич, Цильх и Миша перебежали по снегу через двор, через сад, во второй двор, в мастерскую.
Здесь было жарко натоплено и очень светло от морозного солнца за окнами. За столами прилежно работали мастера. Миша сунулся было посмотреть, что они делают, но Цильх уже начал вскрывать свои ящики и доставать из них маленькие полушария из стекла различных цветов.
На каждый образец он дул, дышал, протирал полой кафтана и передавал Михайлу Васильевичу. А Михайло Васильевич, тоже дохнув, протирал кружевной манжетой и внимательно разглядывал на свет.
— Эти цвета дала медь, — объяснял Цильх. — Превосходное зелёное стекло, травяного цвета, весьма похожее на настоящий изумруд. Вот это очень похоже на бирюзу, это — полупрозрачное, как лист крапивы. А в этом ящике — стёкла жёлтых цветов, которые дало железо.
— А как на излом? — спросил Михайло Васильевич и осторожно ударил по образцу молотком.
По столу рассыпались крупные куски, сверкающие, как драгоценные камни.
— Михайло Васильевич, вас спрашивают, — сказала, просунув голову в дверь, служанка. — Из географического департамента.
— Сейчас приду, попроси обождать!
— Михайло Васильевич, подождите уходить, — поспешно попросил Матвей Васильев. — Я у вас хотел спросить…
Все подошли к его столу, и тут Миша увидел, что делают мастера.
Над каждым столом был подвешен рисунок, ярко раскрашенный и разграфлённый на квадраты. А мастера на железных противнях выкладывали этот рисунок разноцветными стёклышками, которые они брали из небольших коробок.
— Вот, Михайло Васильевич, нос получается коряво, будто в щербинах от оспы, — сказал, вздохнув, Матвей.
— Не так набираешь, — ответил Михайло Васильевич. — Тебя ли учить? Смотри. — Он ловко вынул несколько стекляшек, минуту подумал и вставил на их место другие. — Ты пятнышками выкладывал, и они выделялись на светлой мастике тёмной, неровной линией. А лучше будет выложить ленточкой. Видишь, получается ровней. А здесь, вдоль края щеки, — мелкими квадратами.
В дверях показалась служанка:
— Михайло Васильевич, вас спрашивают! Давешний человек с просьбой пришел.
— Иду! — ответил Михайло Васильевич. — Ты понял, Матвей?
— Спасибо, Михайло Васильевич!
Но тот уже не слышал, а, окликнув Цильха, вместе с ним вышел из мастерской. Миша остался, потому что ему хотелось посмотреть на работу Матвея.
— А что это дальше будет? — спросил он.
— Ты видел «Полтавский бой»? — ответил Матвей. — А теперь мы делаем «Взятие Азова». Каждый из нас набирает стёклышками часть картины: я — главное лицо, Ефим Мельников — другие лица, кто лошадиные головы, кто одежду, руки и ноги. А вот он, — Матвей указал на здорового парня с глуповатым лицом, — он набирает воздух и дым. И хоть он дворянин, а я матросский сын, а Михайло Васильевич положил мне жалованья много больше и назначил главным мастером.
— Как это — воздух и дым? — спросил Миша и засмеялся.
— Ну как же! Воздух ведь есть на картине, небо, а дым — от выстрелов. Это легче всего набирать, потому что большими кусками и почти что одного цвета. А у нас с Ефимом работа самая мелкая. А когда будут готовы все эти отдельные куски, их соединят вместе, на большом, тяжёлом медном листе, и картина будет готова.
— Какие стёклышки красивые! — вдруг сказал Миша.
— Тебе нравятся? — спросил Матвей. — Хочешь, возьми.
Миша выбрал два стёклышка, зелёное и жёлтое, и зажал их в кулак. Матвей снова нагнулся над своей работой, тихонько напевая:
Да, гусли поневолеЛюбовь мне петь велят…
— Михайло Евсеевич! — крикнула вошедшая служанка. — Вас тётушка требует в дом. Портной пришёл мерку снимать.
Миша сперва не понял, кто это Михайло Евсеевич, но Матвей сказал:
— Иди, это тебя зовут.
И Миша, удивляясь странному, городскому обращению, пошёл за служанкой.
Глава шестая
Миша катался со снежной горки, санки опрокинулись, и из кармана вывалились два цветных стёклышка, которые ему подарил Матвей.
Миша зажмурил один глаз и для верности ещё прикрыл его рукой в тёплой, подаренной матерью, варежке, а другой глаз прищурил и посмотрел в стекло.
Словно в сказке, вдруг наступила весна. Снежные сугробы превратились в яркозелёные холмы, и весь двор зарос свежей, нежной травой. Крытые аллеи завились гирляндами зелени, а в квадратном бассейне заблестела зелёная вода. Невиданная зелёная птица поднялась с зелёной ветки, крикнула: «Карр!» — и улетела поперёк зелёного неба.
Тогда Миша спрятал стёклышко в карман и глянул во второе стекло.
Того, что он увидал, конечно, никто никогда не видел на земле. Ни весна, ни лето, ни полдень, ни закат. Под густым золотым небом расстилался золотой неведомый край. Квадратный бассейн до краёв был наполнен мёдом. Двор был усеян золотым песком. Крытая золотом мастерская сверкала золотыми окнами. На золотых черепицах голубятни сидел золотой голубь и держал в клюве золотое перо. И всё было залито золотым светом. Такого на земле не могло быть. Такое было, конечно, только на солнце.
Миша опустил стёклышко, увидел Михайла Васильевича и побежал навстречу.
— Михайло Васильевич, хотите посмотреть, как на солнце бывает? — И он протянул стёклышко.
Михайло Васильевич посмотрел в стёклышко и сказал:
— Ошибся, Мишенька, на солнце совсем иначе.
— Конечно, вы всё знаете, — сказал Миша. — А всё ж вы там не были. Или, может, бывали?
— Не был, — сказал Михайло Васильевич и засмеялся. — До солнца нам с тобой, дружок, не добраться. Так далеко до солнца, что если бы мы всю жизнь летели к нему, то всё-таки не успели бы долететь.
Миша посмотрел недоверчиво, но ничего не сказал.
— А если бы и взлетели мы до него, то ничего не успели бы рассмотреть: во мгновенье уничтожил бы нас бушующий пламень. Солнце — не золотой мячик, Мишенька, а пылающий шар, горящий вечно океан.
Там огненны валы стремятсяИ не находят берегов,Там вихри пламенны крутятся,Борющись множество веков;Там камни, как вода, кипят,Горящи там дожди шумят…
— Вы это видели? — спросил Миша. — Как это можно увидеть?
— Конечно, глазами этого нельзя увидеть, а можно только вообразить, представить себе в мыслях. Но кое-что я рассмотрел в подзорную трубу — в телескоп. Иногда эти огненные вихри вздымаются такими высокими фонтанами, что и в наши слабые трубы их видно. Если уметь смотреть, многое можно увидеть.
— И мне можно?
— На солнце ты, пожалуй, немного увидишь, но если хочешь, сегодня вечером я покажу тебе в телескоп луну.
Вечером они пошли во двор смотреть луну. В доме все уже спали и огни погасли, но кто-то играл да флейте, быть может в соседнем доме или за рекой — такая далёкая слышалась музыка.
— Будто звёзды звенят, — сказал Миша.
Небо было чистое, звёзды ярко горели. Пока Михайло Васильевич устанавливал телескоп, Миша, запрокинув голову, смотрел в далёкое небо.
— Вон, видите три звезды, — сказал он. — Они будто рог изогнутый. У нас их «Лось» зовут. У Лося рог разлапистый. А около него четверо — это «сторожа». Два поближе, два подальше. Они Лося сторожат.
— А у нас зовут их, все эти семь звёзд, Большой Медведицей, — сказал Михайло Васильевич. — Ну, теперь готово, смотри.
Миша прильнул глазом к стеклу и увидел чёрные провалы гор и залитые серебристым светом равнины, так удивительно не похожие на всё то, что он когда-либо видел. Он долго смотрел, потом вздохнул и поднял голову.
— А что ещё можно увидеть? — спросил он слегка охрипшим голосом.
— Всё остальное очень далеко, и в эту слабую трубу ты ничего любопытного не сможешь увидеть, — сказал Михайло Васильевич. — Хотя в эту самую трубу я увидел, что вокруг планеты Венеры слой воздуха не меньший, чем вокруг нашей Земли.
— Но ведь воздух нельзя видеть? — упрямо сказал Миша. — Он прозрачный.
— Нет, иногда можно видеть. Хотя до сих пор никто, кроме меня, этого не видел… Ты не хочешь спать?
— Очень хочу. А я это увижу?
— Увидишь когда-нибудь. Спокойной ночи. А я ещё побуду здесь.
В эту ночь Миша спал крепко, как у себя дома, в Матигорах, и совсем не видел снов.
Глава седьмая
Рядом с кабинетом Ломоносова была комната, где в часы, свободные от лекций, занимался студент Илья Абрамов, помогавший Михайлу Васильевичу по делам географического департамента. Сюда принесли полученную накануне посылку с образцами руд. Михайло Васильевич, уходя, попросил:
— Пожалуйста, Илья, разбери образцы, проверь их по списку и расставь по местам. А те, которые я в списке отметил, поставь особо — они мне сейчас понадобятся.
Михайло Васильевич уехал, а Илья Абрамов принялся за работу. Миша стоял рядом и смотрел, как он достаёт из ящика аккуратно завёрнутый кусок руды, снимает обёртку и, рассмотрев приклеенный к камню бумажный билетик, отмечает в списке и откладывает в сторону.
— Можно, я вам помогу? — спросил Миша.
— Нет, — ответил Абрамов, — пожалуйста, не мешай мне. Если тебе нечего делать, почитай книжку. Вон их сколько на полках стоит.
Миша попытался сунуть нос в одну книгу, в другую, но ничего не понял. В одних книгах страницы сплошь были покрыты цифрами и знаками, и только изредка попадалось между ними несколько строчек, напечатанных на непонятном языке, другие все были написаны на неизвестных языках, а если встречались картинки, то ничего в них нельзя было понять. На картинках были разные линии, переплетавшиеся, словно кружево, какое плетут в Матигорах. Там, где линии встречались, стояли буквы, большие и маленькие, но к чему это и что это, Миша не мог сообразить.
Среди всех этих ненужных Мише книг наконец попалась одна на русском языке. Он немного полистал её, и она показалась ему любопытной. Называлась книга «О слоях земных. Сочинение М. В. Ломоносова». Миша забрался на диван и начал читать:
«…Что говорят включённые в янтарь червяки и другие гадины: пользуясь летнею теплотою и сиянием солнечным, гуляли мы по роскошествующим влажностью растениям, искали и собирали всё, что служит к нашему пропитанию; услаждались между собою приятностью благорастворённого времени и, последуя разным благовонным духам, ползали и летали по траве, листам и деревьям, не опасаясь от них никакой напасти. И так садились мы на истекшую из дерев жидкую смолу, которая нас, привязав к себе липкостью, пленила и, беспрестанно изливаясь, покрыла и заключила отвсюду. Потом от землетрясения опустившееся вниз лесное наше место вылившимся морем покрылось: деревья опроверглись, илом и песком покрылись, купно со смолою и с нами; где долготою времени минеральные соки в смолу проникли, дали большую твёрдость и, словом, в янтарь претворили…»
— Что это — янтарь? — спросил Миша студента Абрамова.
— Окаменевшая смола, — ответил тот.
— А вы видели янтарь?
— Видел. Хочешь, я тебе покажу?
В соседней комнате, в шкафах и на полках, лежало множество всяких камешков, каждый с приклеенным к нему ярлычком и номером.
— Вот янтарь, — сказал Абрамов и положил на Мишину ладонь несколько кусочков.
Янтари были глубокого жёлтого цвета — одни прозрачные, как мёд, другие мутные и в разводах, как мёд, смешанный с молоком. И действительно, в одном куске виднелась заключённая в него мушка, а в другом — маленький червячок.
— А вот смотри, — сказал Абрамов: — на каменном угле отпечатался лист папоротника. Уголь и сам образовался из растений. Смотри: вот этот тёмносерый камень называется шифер или сланец, потому что он слоистый и легко разделяется на пластины. Когда-то он был илом на морском дне, и на этом кусочке виден рыбий позвонок. И вся гора, от которой отломили этот шифер, была когда-то морским дном. Вот ракушки, найденные на суше, но это морские ракушки. Михайло Васильевич изучает перемены, которые претерпела земная поверхность, а по ним выводит законы, как искать полезные ископаемые.
— Сколько камней! — восторгался Миша. — Какие красивые, и как их много!
И действительно, тут были камни гладкие, белые и сквозные, словно стекло. Были совсем чёрные и чёрные с белыми искрами, пятнами, стружками. Всякие пёстрые и одноцветные. Красные, жёлтые, синие, вишнёвые. Тут были такие крепкие, что, наверно, нелегко было их расколоть, и такие хрупкие, что стоит к ним притронуться — и они рассыплются песком. Были камни слоистые, разделяющиеся на пластинки, и ноздреватые, будто размытые дождями. Были камни, похожие на раковину, на ежа, на рыбью кость…
— Но это уже не камни, а окаменелости, — сказал Абрамов.
— Да когда же Михайло Васильевич собрал их? — удивлялся Миша. — Ведь у него совсем времени нет!
— Он их и не собирал. Он написал на различные заводы, что очень хотел бы получить пески, глины и камешки небольшие, и если встретятся части животных и растений, превратившиеся в камень или в самые руды, то их тоже присылали бы, и что это нужно для пользы науки. И теперь заводские люди собирают и шлют образцы. А Михайло Васильевич составил книгу «Практическое руководство». Он уже послал её на заводы. В этой книге он пишет о металлах и минералах, о рудных местах и приисках и как находить новые жилы.
— А как находить новые жилы? — спросил Миша.
— По окраске и вкусу воды в ручьях, текущих с гор. По цвету земли. По тому, что на горах, в которых руды родятся, деревья растут низкие, кривоватые, суковатые, с бледной листвой. И по этому руководству уже открывают новые месторождения… Ну, всё посмотрел? — И Абрамов запер шкаф.
— А откуда вы столько знаете? — спросил Миша. — Вас в гимназии научили?
— И в гимназии и в университете, а больше всего я научился от самого Михайла Васильевича.
— Я тоже скоро в гимназии буду, — сказал Миша. — Михайло Васильевич обещался на той неделе отдать меня в гимназию. Ещё три дня осталось.
— Очень хорошо, — ответил Абрамов и опять сел за свой стол.
А Миша устроился на диване и читал до самого обеда.
Глава восьмая
Наконец-то портной принёс новый кафтан! Миша надел его и посмотрелся в зеркало. А Матрёша и Леночка начали над ним подшучивать.
— Настоящий ты медвежонок, Мишенька! — сказала Матрёша. — Ходишь, ноги прямо ставишь и стучишь громко. А у нас, по-городскому, ступают легко и носки вывёртывают. Вот так. Ну-ка, ещё раз!
И обе заливались смехом.
— А кланяешься, будто тебя стукнули. Надо вот так: плавно, руку вперёд протянуть и будто проводишь черту по полу этой рукой.
Миша поклонился, а Леночка засмеялась так громко, что он обиделся и ушёл.
В своём новом кафтане Миша показался Илье Абрамову, сходил в лабораторию, в мастерскую и даже на конюшню, к кучеру Пантюше, с которым успел подружиться. И все его очень хвалили и говорили, что теперь в Матигорах его не узнают.
Когда Миша вернулся в дом, то встретился в коридоре с маленьким старичком в тёмном суконном кафтане. Старичок держал подмышкой свою шляпу и небольшой пакет, завёрнутый в цветной платок. Увидев Мишу, он поклонился. Миша смутился, так как не привык, чтобы ему кланялись первому, и постарался выразить своё почтение — расшаркался так, как его только что обучали.
Тут старичок, чуть заметно усмехнувшись, спросил, дома ли Михайло Васильевич. Миша ответил, что нет, но обещался скоро быть, и повёл его в кабинет подождать. Но, видно, старичок уже бывал в доме и знал порядки лучше Миши и прямо прошёл мимо кабинета, в комнату студента Абрамова. Абрамов ушёл в университет на лекцию, и комната была пустая.
Здесь старичок сел на край стула, поближе к дверям, бережно приподняв полы кафтана, и положил пакет и шляпу под стул. Миша сел против него, подпёр лицо ладонями. Старичок посмотрел на него внимательно и спросил:
— А позвольте узнать, кем вы приходитесь Михайлу Васильевичу?
Миша назвал себя и объяснил, что приехал в Петербург учиться.
— Счастлив, кто в отроческих годах прикоснулся к науке, — задумчиво сказал старичок.
— А вас маленького не учили?
— Учили колотушками по загривку.
— Колотушками? — И Миша недоверчиво засмеялся. — Какое же это ученье?
— Обыкновенное. Где нищета, где темнота, там и побои. В народе даже выражение есть «учить» вместо «бить». Вы, конечно, племянники знатной особы и родители у вас состоятельные — вам мои слова за шуточку кажутся. А я от этих шуточек до сих пор не опомнюсь.
Старичок достал из кармана платок и табакерку, щёлкнул по крышке, открыл её и, достав щепотку табаку, задумчиво поглядел, но нюхать не стал, а заговорил:
— Отец мой работал на пороховом заводе. И, подросши, я на его место вступил. Грамоте я не знал. Вокруг меня люди такие же были все тёмные, книги в глаза никогда не видели. Неделю они проводили в тяжёлых трудах, а в праздники гуляли и дрались. Эта жизнь мне казалась незавидной, и я стал искать путей, как бы научиться лучшему. Поговорка есть такая: «Рыба ищет, где глубже, человек — где лучше».
Тут старичок, отставив мизинец, поднёс щепотку к ноздре, понюхал, с удовольствием чихнул и утёрся платком.
— А где же лучше? — спросил Миша и подвинулся поближе.
— Везде лучше, да неграмотному человеку никуда пути нету. Но чего человеческая воля не преодолеет! Я и раньше слыхал, что наука хранится в книгах, а как узнал, что книги печатают в типографии, я с завода ушёл и в типографию определился — накатывать краску на литеры. А когда начал понемногу буквы разбирать, стал печатником. Тут меня уж не Андрюшкой стали звать, а по фамилии — Богданов.
Любопытство моё к наукам не утишилось, а жадней стало. В тридцать четыре года засел за латынь в самом нижнем классе академической гимназии и попросился в академическую библиотеку, чтобы в ней вседневно работать.
Как попал я в библиотеку, думал, что нет меня счастливей. Стоят в шкафах книги, и вся премудрость человеческая в них заключена. Я хожу, как шальной, и каждый шкаф мне открыть не только дозволено, но по моей службе в обязанность входит. А мне к ним и подойти неловко: того гляди, заскорузлыми руками переплёт исцарапаешь. Стал я себе в пище отказывать, да зато порядочную одежду завёл. Руки стал мыть хорошим мылом, ногти подрезать и чистить. Перевели меня из уборщиков в помощники библиотекаря. Уж я стал не Андрюшка, не просто Богданов, а Богданов Андрей Иванович.
К тому времени я собрал книжку российских пословиц. Каталоги составлял русским книгам и древним рукописям. До меня этим никто не занимался. И ещё трудился я над российским словарём и более шестидесяти тысяч чистых российских речений собрал и по алфавиту расположил.
Через мой словарь я и удостоился чести познакомиться с Михайлом Васильевичем. Академия наук собралась печатать словарь венецианца Дондоло. Но Михайло Васильевич выступил и не допустил печатать тот словарь, затем что в нём много было ошибок и неправильностей, а вместо того велел продолжать мой словарь.
После заседания я подошёл к Михаилу Васильевичу, чтобы выразить ему свою благодарность, и он меня сразу в лицо признал, потому что постоянно встречал в библиотеке. На мои слова он ответил:
«Благодарить меня незачем. Я давно твои работы знаю. А сейчас подожди меня. Я с делами покончу и довезу тебя до дому, и дорогой побеседуем».
Через некоторое время Михайло Васильевич вышел и, окликнув меня, велел к нему в карету садиться. Я было хотел поместиться на козлах, подле кучера, но он того не допустил и не позволил примоститься на переднюю откидную скамеечку, а усадил рядом с собой. Всю дорогу он со мной беседовал о моём словаре и о древних рукописях и с той поры, когда надобно, обращается ко мне и, по любезности своей, не раз говаривал, что я ему помощник.
— А в чём вы помогаете Михаилу Васильевичу? — спросил Миша.
— Михайло Васильевич выпустил книжечку «Краткий летописец», там моего мёду есть капля. А для «Российской истории», которой первый том Михайло Васильевич уже составил, я делал краткие изложения, выписки из летописей. И вот сейчас для дальнейшей работы новые материалы принёс.
Тут послышался скрип полозьев по снегу, и хлопнула дверь в сенях. Михайло Васильевич вернулся. Андрей Иванович вскочил и, подобрав с полу шляпу и пакет с рукописями, засунул их подмышку и поспешил навстречу.
Глава девятая
Миша нашёл Матрёшу в кладовой и попросил:
— Дай мне кусок сахару.
— Зачем тебе? — спросила она.
— Что ж, ты не знаешь, что меня завтра в гимназию отдадут? — обиженно ответил Миша. — Должен я с лошадками проститься? Они меня обе знают и такие ласковые… Должен я их на прощанье угостить?
— Не выдумывай! — сказала Матрёша. — Вот ещё, лошадей сахаром угощать! Давно ли сам впервые сахар попробовал? Сахар очень дорогой, и Елизавета Андреевна все куски пересчитала и с меня спросит. Пойди на кухню и возьми кусок хлеба с солью. Очень хорошее угощенье.
Миша покормил лошадей хлебом и заговорил с кучером:
— Пантюша, завтра меня в гимназию отдают.
— Уж это как полагается, — равнодушно ответил Пантюша. — У вас дяденька учёные, и вас по учёной части пускают. А у меня отец был конюх, и я кучером вышел. И хоть расшибись, а больше мне ничего не достигнуть, как только четвёркой лошадей править вместо пары. Да и то едва ли.
— Ты неправильно говоришь, Пантюша, — сказал Миша. — Михайло Васильевич учёный, а отец у него был рыбак.
— Так то рыбак! — сердито ответил Пантюша. — Не господский человек, не раб, а государственный крестьянин. Ему что — заплатил оброк, деньги, сколько с него полагается, взял паспорт и ушёл куда глаза глядят. А я попробуй отлучись за ворота без спросу, так меня и отстегать могут, не хуже, чем скотину. Ещё я лошадь пожалею, а меня никто жалеть не станет. И выходит — я хуже лошади. А ежели меня хозяин продать пожелает, так и цена мне ниже, чем другому коню или собачке легавой.
— Пантюша, зачем ты надо мной смеёшься! — воскликнул Миша. — Ты думаешь, я не здешний, так уж всякой сказке поверю? У нас на севере не слыхано, чтобы людей продавали.
— Глупы вы ещё, хоть и барские племянники! Как у вас на севере, не знаю, а по всей России людьми торгуют. Да чего там? Вот я вам, несмышлёнышу, «вы» говорю, а вы мне, старику, «ты», потому что я раб… И шли бы вы лучше отсюда, а то мне за вас ещё нагоняй будет!
Миша огорчился, что Пантюша с ним неласков, и пошёл прощаться к студенту Абрамову. Тот, как всегда, был занят — чертил географическую карту. Миша присел около него, вздохнул и сказал:
— А меня завтра в гимназию отдадут.
— Что ж! — сказал Абрамов. — Без этого нельзя. Учиться надо. Я там тоже немало горя хлебнул.
— А что, там очень плохо? — обеспокоившись, спросил Миша.
— В наше время очень плохо было, — ответил Абрамов. — Теперь, конечно, легче стало, с тех пор как Михайло Васильевич сам обо всём заботится. А раньше ужас было! Помещения не было. Учились на частных квартирах. Холод был такой, что учителя ходили по классу в шубах и руками по рукавам били, будто извозчики в мороз. А ученики сидят на скамейках и так бывало окоченеют, что от холода по всему телу нарывы пойдут. Поверишь ли, квашня с тестом на кухне замерзала! Окна тряпицами и рогожами завешивали. А били нас как! Учителя палками дрались. Меня один раз так избили, что я неделю без памяти лежал. — И Абрамов так расстроился от этих воспоминаний, что даже перестал чертить, а сел, подперев голову обеими руками.
Миша сам очень огорчился и, чтобы отвлечься от печальных мыслей, спросил:
— А что вы рисуете?
— А вот на карте намечаю кораблям путь, который Михайло Васильевич предлагает: северный проход в океан мимо берегов Сибири.
— Как же этим путём поедут? — спросил Миша. — Ведь там стужа и льды.
— Они менее опасны, чем иссушающие жары южных морей, от которых пища и вода портятся, а люди заболевают. Наши моряки к морозам привыкли, а другого пути у нас нет. Михайло Васильевич очень этим путём занялся, за тем и в Адмиралтейство ездит. Экспедицию помогает готовить. Я для этого карту черчу. В оптической мастерской разные подзорные трубы делают. Ты, небось, видал?
— Нет, ещё не успел, — сказал Миша. — Может, сегодня успею. А зачем этот путь вообще нужен?
— Государство богатеет от торговли с отдалёнными странами. Есть мелкие государства, много меньше Российского, а они распростёрли свои силы во все концы земного шара. А у нас выход к одному лишь океану — Северному.
— Ну, я пойду! — сказал Миша. — Я ещё не со всеми простился. — И направился в лабораторию.
Лаборант что-то толок в ступке. Пестик звенел, будто вприсядку плясал, и от стука вся посуда на полках подскакивала и позванивала. Миша подождал, пока стало потише, и сказал:
— А меня завтра в гимназию отдают.
— Очень хорошо! — ответил лаборант. — Оттуда тебе все дороги открыты — и в лекари, и в аптекари, и в механики, и в горные инженеры, и даже в профессора. Вот меня Михайло Васильевич из гимназии к себе взял.
— А вас там больно били? — робко спросил Миша.
— Без этого не бывает! — ответил лаборант. — И ничего тут страшного нет. За битого двух небитых дают.
Миша вздохнул, и ему расхотелось говорить о гимназии.
— А что это у вас в тигельке плавится?
— Это сплав для зеркал, а зеркала — для подзорных труб. Видал в оптической мастерской трубы делают?
— Не видал. Пойти, что ли, посмотреть? — ответил Миша и пошёл в оптическую мастерскую.
Оптический мастер Игнат Петров был крестьянский парень из Усть-Рудицы, и Миша уже раза два успел побеседовать с ним о деревне. Войдя в мастерскую, Миша поздоровался и невесёлым голосом сообщил:
— А меня завтра в гимназию отдают.
— Вот счастливец! — сказал Игнат, и глаза у него заблестели. — Мне бы так!
— Там холодно и голодно, — сказал Миша. — И больно дерутся.
— Я бы за науки всё претерпел! — воскликнул Игнат. — Но меня не возьмут. Я крепостной, холоп — таких не берут учиться. Вот сейчас я мастер и любимое дело делаю, а случись что, и меня опять в деревню, к сохе. А будь я свободный человек, я бы в гимназии тоже учился и потом мог бы в самой академии инструментальным мастером работать. Счастливец вы, Мишенька!
Но Миша не очень был уверен в своём счастье.
— Не огорчайтесь, Мишенька, — заговорил Игнат. — А как же Михайло Васильевич? Ведь он, когда учился, тоже и голод и холод терпел, а теперь он знаменитый учёный, и, может, во всём мире ему равного нет. Да, он вас полюбил и не стал бы отдавать в гимназию, если бы там плохо было.
— А что у вас за трубы делают? — спросил Миша.
Игнат взял лежащую на столе трубу и подал Мише. Миша посмотрел в неё и увидел, что Игнат стоит вверх ногами. Миша опустил трубу — Игнат стоял, как всегда, вверх головой.
— Ты меня рассмешить хочешь? — спросил Миша. — Чтоб я про печальное не думал? Мне всё равно не смешно.
— Не пойму я, — сказал Игнат, — про что вы говорите?
— Я сам вверх ногами стоять умею, — сказал Миша. — Только я тогда руками за пол держусь, а ты вверх ногами стоял и руками разводил.
— Вот что! Вы на меня в трубу смотрели, а эта труба обратная, в ней отражение перевёрнуто. Вы ещё поглядите.
Миша навёл трубу на других мастеров, и все они тоже оказались перевёрнутыми. Он засмеялся.
— Ну, вот и развеселились! — сказал Игнат. — А эта труба очень любопытная. Называется она «ночезрительная», потому что как посмотришь в неё в сумерки и в светлые ночи, то многое можно увидать, что простым глазом не видно. И в морских плаваниях от неё большая польза.
— А зачем ночью в трубу смотреть?
— Представьте, на море, когда мрачная наступает погода, как мореплаватель может знать, где искать пристанище, куда уклониться от мелей, от подводных камней и берегов, неприступных своей крутизной? А в ночезрительную трубу он видит свой путь так же ясно, как днём. Эту трубу Михайло Васильевич давно уже изобрёл, но до сего времени её не делали. А теперь для экспедиции понадобилась, сразу четыре штуки работаем.
— Как это Михайло Васильевич придумал? — сказал Миша.
— А вот вы обучитесь, тоже придумывать станете. Ничего, Мишенька, всё хорошо будет!
От Игната Миша пошёл к Матвею Васильеву и здесь тоже пожаловался на своё горе. Но Матвей только посмеялся.
— Не трусь, Мишенька, — сказал он. — А как же другие учатся? И я учился и Ефим Мельников. Ничего страшного нет. Видишь, все живы и здоровы и смеяться не разучились.
Весь вечер Миша ходил задумчивый, пока Михайло Васильевич не провёл рукой по его голове и не сказал:
— Счастливый ты, дружок! Не так тяжело будет тебе ученье, как было мне и другим, кто сам себе дорогу пробивал.
Часть третья
Глава первая
На следующий день Михайло Васильевич повёз Мишу на Малую Невку, в дом Строганова, где с недавних пор помещалась академическая гимназия. Едва Михайло Васильевич переступил порог, как весть о том мгновенно распространилась по всему зданию. И не успел швейцар принять тяжёлую медвежью шубу, как отовсюду с радостным криком прибежали мальчики. Задние толкали передних, чтобы протиснуться ближе, а кто-то запоздавший скатился со второго этажа прямо по перилам лестницы. Мальчиков было около сорока. Были среди них совсем уже большие, и Миша испуганно отступил перед их шумной толпой.
— Здравствуйте, дети! — сказал Михайло Васильевич. — Что же, у вас сегодня уроков нет, что вы так озорничаете?
— Уроки есть, — ответил тоненький, длинноносый мальчик и лукаво подмигнул товарищам, — но когда мы вашу карету увидели, мы тотчас ненадолго отпросились у наших учителей.
— Добрые же у вас учителя, — сказал Михайло Васильевич строгим голосом, — что без дела отпускают вас!
— Пришлось отпустить! — живо ответил тот же мальчик. — Им нас не удержать. Мы бы всё равно убежали.
Михайло Васильевич засмеялся и попросил:
— Пропустите нас, дети. Мне надо к Семёну Кириллычу, а вы возвращайтесь к своим урокам. В обед я приду к вам в залу, и мы побеседуем.
Сени тотчас опустели, а Михайло Васильевич, поднимаясь по лестнице, сказал Мише:
— Семён Кириллович Котельников — инспектор академической гимназии. Ты должен его любить и уважать.
Когда они вошли в кабинет, Котельников, человек ещё молодой и скромно одетый, весь просиял, вскочил и, подвинув своё кресло, помог Михаилу Васильевичу сесть.
Ломоносов грузно опустился на сиденье, кресло заскрипело.
— Мебель-то у вас хрупкая, — сказал Михайло Васильевич и опасливо поёрзал. — Выдержит? — и сел плотнее. — Вот, Семён Кириллыч, племянник мой, Михайло Головин.
Миша поклонился, как его обучили. Семён Кириллович внимательно посмотрел на него.
— Мальчик он понятливый и добронравный. Читает и пишет для своих лет изрядно. Прикажи, друг, чтобы его латыни обучали и арифметике, а он к ней способен. Ещё танцевать, а то, сам видишь, неуклюж он ещё маленько. И пишет он по-старинному. Чтоб чисто и хорошо обучили писать. По праздникам буду его домой брать… В какую комнату думаешь его поместить?
— Место в любой комнате найдётся, — ответил Семён Кириллович. — Вы ведь знаете, Михайло Васильевич, что учеников у нас всё ещё неполное число.
— Ну что ж, если место есть, устрой его с Рихманом.
— Хорошо ли будет? — усомнился Семён Кириллович. — В той комнате все первейшие шалуны и старше Головина, хоть и немного.
— Было бы сердце доброе и ум острый. А шалят от молодости. Учатся хорошо ли?
В это мгновенье дверь медленно начала открываться, и в неё, кряхтя и охая, с трудом стал протискиваться огромный ком овчин. Наконец он влез в комнату, упал на пол, рассыпался и оказался четырьмя тулупами. А за ним невысокий человек, топая короткими ногами и всплескивая толстыми руками, пытался заговорить и только охал и отдувался.
Встревоженный Семён Кириллович поднялся и спросил:
— Что с вами, Фаддей Петрович? Не хотите ли воды?
— Дайте мне лист бумаги, я напишу прошение! — вдруг закричал Фаддей Петрович тонким, высоким голосом. — Я так не могу! Я так не хочу! Увольняйте меня! — И, легко подскочив к тулупам, схватил их один за другим и поднёс Семёну Кирилловичу: — Вы помните, когда гимназистам выдали эти тулупы? Две недели не прошло, как я сам надел их на этих разбойников! Две недели! А на что они похожи? Ведь это казённое добро!
Тулупы действительно были совсем новенькие, но располосованы так, что овчина торчала клочьями.
— И они ещё извиняются — подрались, мол! Разве драка — это извинение?
— Когда я был помоложе, — сказал Михайло Васильевич, — мне самому случалось с тремя сразу драться и всех троих побороть.
— Но вы свою одежду рвали, а не казённую! Увольняйте меня, Семён Кириллович! Не могу я больше от этих озорников терпеть!
— Ну что ж, Фаддей Петрович, — сказал Семён Кириллович и чуть усмехнулся, — если вы настаиваете, мы этих драчунов исключим.
Фаддей Петрович сразу замолчал и в ужасе посмотрел на Семёна Кирилловича.
— Что вы! — уже тише заговорил он. — Как это можно? Они же ещё ничему не научены! Что они будут делать? Не в разбойники же им идти! Я погорячился, Семён Кириллович… А тулупы отдадим починить, и вся недолга.
— Нет! — сказал Семён Кириллович. — Всякий проступок должен быть наказан. Придётся посадить их в карцер.
— Семён Кириллович, не надо! — взмолился Фаддей Петрович. — Это для здоровья вредно. Лучше запретите им на две недели носить мундир и велите надеть серые куртки. Стыдно, а не больно и казённые мундиры будут целей.
— Хорошо, — сказал Семён Кириллович. — Так и сделаем. А вот наш новый гимназист, Михайло Головин. Пожалуйста, подберите ему мундирчик и отведите в столовую. Жить он будет в той комнате, где Рихман.
Фаддей Петрович сказал: «Слушаю!» — подобрал с полу тулупы и, прижимая их одной рукой к животу, протянул другую Мише. Но Миша, метнувшись к Михайлу Васильевичу, схватился за его рукав.
— Иди, дружок! — сказал Михайло Васильевич. — Мы с тобой ещё сегодня увидимся.
И Миша пошёл с Фаддеем Петровичем.
Глава вторая
У Миши ёкнуло сердце, когда Фаддей Петрович ввёл его, одетого уже в новый мундирчик, в залу, где гимназисты собрались в ожидании обеда. От шума звенело в ушах. Гимназисты играли в чехарду и, даже не заметив прихода Фаддея Петровича, прыгали через головы друг друга. Фаддей Петрович поймал за рукав пробегавшего мимо него мальчика и сказал:
— Позови Рихмана.
— Рихман! Рихман! — закричал мальчик убегая.
Рихман только что, упершись ладонями в колени, подставил свою спину очередному прыгуну. Когда он выпрямился, то Миша признал в нём длинноносого мальчика, которого заметил раньше в сенях. Скользя по натёртому паркету, Рихман подбежал и нетерпеливо спросил:
— Чего вам, Фаддей Петрович?
— Вот тебе сосед за столом и по комнате, — ответил Фаддей Петрович. — Смотри, ты старше. Будь к нему внимателен.
Фаддей Петрович ушёл, а Рихман, заложив руки за спину, оглядел Мишу с головы до ног и спросил:
— Как тебя зовут?
— Михайло Головин, — торопливо ответил Миша.
— Какой ты круглый! Небось, бегать совсем не умеешь?
— Я хорошо бегаю, — возразил Миша, — и плавать умею и на деревья лазить.
— А ползать умеешь? — крикнул Рихман, сделал ему подножку, и Миша очутился на четвереньках.
— Медвежонок! — закричал Рихман. — Настоящий ты медведь! Недаром тебя Михайлом зовут. А ну, покажи, как бабы за водой ходят, как ребятишки горох воруют!
Но Миша уже вскочил и, засучивая рукава, воскликнул:
— А ну, выходи! Я не посмотрю, что ты старше. Я тебе так дам — охнуть не успеешь! Михайло — имя хорошее. Мне его в честь дяди дали — Михайла Васильевича!.. Будешь драться, или мне тебя так поколотить?
— Не буду, — сказал Рихман. — Михайло Васильевич всей нашей семье благодетель и второй отец. Будем дружить! Ты меня просто Федей зови. Я сам отколочу того, кто тебя дразнить станет… Становись в пару, обедать зовут.
На столе уже стояли тарелки с ухой, и Федя, усаживаясь рядом с Мишей, шепнул:
— Изрядно кормят! Ещё бураки будут с осетриной. А на третье — каша. На наших харчах, Михайло, живо поправишься. А то ты такой худенький-худенький! — И он ущипнул его в бок.
— Сам поправляйся, тебе нужней! — ответил Миша, засмеялся и тоже ущипнул Федю.
— У!.. Лапы медвежьи! — сказал Федя и тоже засмеялся.
Тут подали кашу, такую крутую, что ложка в ней стоймя стояла, и новые друзья, замолчав, усердно принялись за еду.
После обеда Семён Кириллович сам отвёл Мишу в классы. Учитель указал Мише его место и велел соседу показать ему немецкие буквы.
— Эту неделю я тебя не буду вызывать, — сказал учитель, — а затем проверю твои успехи. Если ты постараешься, то сумеешь догнать своих товарищей.
Миша усердно принялся вырисовывать буквы. Сосед время от времени поглядывал, как он пишет, и шёпотом поправлял его.
— Ты в какой комнате? — спросил он.
— С Рихманом Федей, — ответил Миша.
— Значит, со мной тоже. А ещё с нами Саша Хвостов. Вон он сидит за дворянским столом.
— Зачем?
— Как — зачем? Они дворяне, а мы поповичи, солдатские и матросские дети. Чтобы от нас грубостей не набрались. Некоторые здесь даже не живут, а только на уроки приезжают со своими гувернёрами. А сами ещё грубее нас и дерутся и бранятся.
— А Федя где сидит?
— А вон за отдельным столом. Его на эту неделю от всех отсадили, потому что он запустил бумажных голубей в классе и попал в учителя. Учитель обозлился, хотел его тростью ударить, но Федя не испугался и закричал, что он Михайлу Васильевичу пожалуется, а учитель пожаловался Семёну Кирилловичу, и Федю так посадили, чтобы он не мог шалить. Но он говорит, что у него больше терпенья нет быть добронравным.
— А как твоё имя? — спросил Миша.
— Кóсма.
— Такого имени нет, — сказал Миша.
— Нет, есть. По-простому это будет Кузьма, а по-учёному выходит Косма. А я обязательно буду учёный. А ты?
— Мне тоже очень хочется.
— А какая тебе наука нравится?
Миша признался, что он ещё мало знает, какие бывают науки, и ему всё очень хочется узнать.
— А я буду химиком, — важно сказал Косма. — Ты знаешь, что такое химия?
— Я у Михайла Васильевича видел химическую лабораторию.
— Видел! Вот счастливый! Мне бы глазком взглянуть! Слушай, хочешь, я тебе мою лабораторию покажу? Только поклянись, что ты никому не скажешь.
— Чем клясться?
— Ну, чем хочешь!
— Чем хочешь клянусь, никому не скажу.
— Слушай, когда классы кончатся, все побегут во двор гулять, а ты не беги, подожди меня. Я… Ай! — закричал он.
Учитель, уже давно заметивший, что новые соседи не пишут, а шепчутся, на цыпочках подкрался к ним. Весь класс, затаив дыхание, ждал, что будет.
Учитель схватил Косму за ухо и так, не отпуская, отвёл на другое место, а рядом с Мишей посадил совсем взрослого мальчика. Этот беседовать не стал, а хмуро показал Мише другую букву и время от времени говорил:
— Кверху тоньше веди, книзу толще!
И так кончился урок.
Когда мальчики, толкая друг друга и прыгая через скамейки, выбежали из класса, Миша поотстал от них и оглянулся, отыскивая Косму. Но Косма уже подходил к нему, держась рукой за распухшее ухо, и таинственно шепнул:
— Идём!
Он привёл его в небольшую комнату, где стояли четыре кровати, четыре стола и четыре табуретки, оглянулся, приоткрыл дверь, выглянул в коридор, запер дверь и сказал:
— Поклянись ещё раз!
Миша, замирая от любопытства, ещё раз поклялся, и в то же мгновение Косма нырнул под кровать. Он довольно долго возился там и наконец вылез, весь красный, таща за собой небольшой сундучок. Потом снова залез под кровать и снова появился, зажимая в руке очень большой ключ. Ещё-раз оглянувшись, не идёт ли кто, он стал на колени перед сундучком, вставил ключ в замок и повернул его. С мелодичным звоном замок открылся, и Косма поднял крышку сундука.
— Иди сюда! — шепнул он.
Миша опустился на пол рядом с ним.
Крышка сундука была оклеена разными картинками, и среди них был портрет Михайла Васильевича, вырванный из его сочинений. На другой картинке было нарисовано, как человек в нарядном кафтане отшатывается, будто его ударили, а прямо на него летит большой белый шар.
— Это Рихмана отец, тебе Федя расскажет, — сказал Косма и начал вынимать из сундука свои сокровища.
Тут были аптекарские баночки и пузырьки, заткнутые бумажками и наполненные разными порошками и жидкостями, немного лабораторной посуды, похожей на ту, которую Миша уже видел, но щербатой и частично побитой, так что, вероятно, её выбросили, а Косма подобрал. На самом дне лежала хорошенькая медная ступка, в каких повара толкут корицу, гвоздику и тому подобное.
— Вот, — сказал Косма, со счастливой улыбкой разглядывая расставленное на полу хозяйство. — Я по воскресеньям, когда все уезжают по домам, целый день занимаюсь химией.
— А откуда ты знаешь, что надо делать? — спросил Миша.
— Я ещё не очень хорошо знаю. Мне немного рассказали старшие гимназисты. У одного есть книга по химии, и он мне иногда немного из неё читает, но в руки не даёт, жадничает. Говорит, что я всё равно не пойму. Но я пойму и без него добьюсь. Порох тоже нечаянно изобрели. Толкли в ступе всякую всячину, и вдруг всё взорвалось и оказался порох. Я, может быть, тоже буду вот так толочь, и вдруг окажется изобретенье.
— А вдруг взорвётся? — сказал Миша и опасливо отодвинулся.
— Вот ещё! — ответил Косма. — Если бы все взрывались, то и химиков бы ни одного не осталось!
Он бережно убрал свои банки и склянки, запер сундук и снова где-то под кроватью спрятал сперва ключ, а потом сундучок.
— Пойдём, что ли, побегаем по двору, — сказал он. — До ужина ещё осталось время.
Глава третья
Неделя прошла незаметно. Миша уже через три дня знал немецкие буквы и начал учить слова. По арифметике он оказался лучше многих и уже начинал подумывать, что хоть он и моложе всех годами, а всё не из последних гимназистов.
В воскресенье рано утром за ним приехала карета и повезла его на Мойку. Здесь его встретили с восторгом.
— Ах, Мишенька, как тебе мундирчик к лицу! — воскликнула Матрёша.
— Вас не узнать, братец! — шепнула Леночка.
Елизавета Андреевна пощупала сукно на рукаве и сказала:
— Ты теперь уже не дитя и должен хорошим поведеньем отблагодарить своих благодетелей.
А за завтраком Михайло Васильевич, кладя ему на тарелку большой кусок пирога, негромко сказал:
— Молодец! Мне Семён Кириллович говорил о твоих успехах.
До самого обеда Миша бегал по всему дому и всем рассказывал, как хорошо в гимназии. У лаборанта он выпросил для Космы несколько ненужных склянок. Игнату Петрову пересказал всё, чему за неделю научился. Но после обеда, когда Михайло Васильевич уехал на весь вечер, ему стало скучно, и он обрадовался, когда пришло время возвращаться в гимназию.
В гимназии в его комнате ещё не был зажжён огонь. Федя Рихман лежал на кровати и просил ему не мешать, потому что он сочиняет стихи. Саша Хвостов ещё не вернулся от родителей. Косма Флоринский сидел в темноте у окна и смотрел на заснеженный двор. У него была завязана рука.
— Взрыв? — шёпотом спросил Миша.
— Глупости! — сердито ответил Косма. — Кислоту переливал и капнул на руку.
Миша отдал ему склянки, и Косма, пожав ему руку, спрятал их на время под подушку. Федя зашевелился и сказал:
— Ничего не выходит, когда вы шепчетесь! Я в другой раз сочиню до конца. Давайте болтать!
Все помолчали.
— Давайте рассказывать каждый про себя, — сказал Федя. — Ты самый младший, Миша, начинай!
Миша зажал руки меж колен, задумался, улыбнулся и начал рассказывать про Холмогоры. Оба друга слушали, не перебивая, а когда он кончил, Федя вздохнул и сказал:
— Сколько ты уже успел увидеть! Как это хорошо!.. Рассказывай теперь ты, Косма.
— Мне нечего рассказывать, — ответил Косма. — Отец у меня священник в Москве. Приход бедный. Хотели меня в Спасские школы отдать, но я отца умолил, он последнее продал, повёз меня в Петербург и поместил сюда. У меня ничего не было, всё впереди.
— И у меня ничего не было, — сказал Федя. — А впереди что? Кончу гимназию, поступлю в переводчики. Только я ленивый, из меня большого толку не будет.
— А ты не ленись, — сказал Миша.
Федя засмеялся, а Косма предложил:
— Расскажи, Федя, про твоего отца.
Федя тотчас приподнялся на кровати и, не дожидаясь дальнейших приглашений, начал:
— Отец с Михайлом Васильевичем очень дружили — как братья. Они были однолетки. Отец родился в тот же год и месяц, как Михайло Васильевич. Правда удивительно? Я понимаю, что это ничего не значит, но всё-таки это приятно.
Когда Михайло Васильевич начал изучать электричество, он и отец делали свои опыты когда вместе, а когда порознь и всегда делились наблюдениями. Ты знаешь, что такое электричество? Михайло Васильевич про это стихи написал:
Вертясь, стеклянный шар даёт удары с блеском,С громовым сходственны сверканием и треском.
Представляешь, какое это зрелище? Весь город сбегался смотреть, как из стеклянных шаров вылетают искры, и все спрашивали, что это такое и отчего это бывает во время грозы.
Михайло Васильевич и мой отец оба знали, что электрическая сила опасна, но не боялись, а изучали её. Ведь и кровельщик, когда кроет крышу где-нибудь высоко на колокольне, знает, что это опасно и он рискует жизнью, но он об этом не думает, а исполняет свою работу, и случается — падает и погибает. Вот так же Михайло Васильевич и отец — оба работали, не думая о смерти. Михайло Васильевич остался жив, а отец погиб.
Михайло Васильевич установил, что не электричество — от грома и молнии, а наоборот, и что, следовательно, и без грозы тоже можно произвести электричество. Но отец делал свои опыты только во время грозы.
Отец был на заседании в академии, когда вдруг увидел, что при совершенно ясном небе вдали начинается гроза. Он поспешил домой вместе с гравёром Соколовым. Когда они вошли в сени, отец показал Соколову свои приборы и сказал, что сейчас опасности нет никакой. И пока отец говорил, вдруг Соколов увидел, как от железного прута без всякого прикосновения отделился бледносиневатый огненный шар с кулак величиной и медленно пошёл по воздуху прямо ко лбу отца и отец беззвучно упал назад. В то же мгновенье раздался страшный удар, будто выпалили из пушки, и Соколов упал плашмя и почувствовал у себя на спине удары, а после оказалось, что это проволока изорвалась и ему по всему кафтану прожгла полосы.
Когда Соколов поднялся, то все сени были полны дымом и он не смог рассмотреть отцова лица и подумал, что отец тоже, как он, упал от удара и сам встанет. А так как он боялся, не зажгла ли молния дом, то выбежал на улицу звать на помощь. А матушка, когда услышала этот страшный удар, выбежала в сени, сквозь дым увидала отца, лежащего навзничь, и бросилась к нему. Но отец был бездыханный, а на лбу у него вишнёво-красное пятно, там, где пришёлся смертельный удар.
— А Михайло Васильевич? — спросил Миша.
— А Михайло Васильевич в это время делал опыты на своей громовой машине.
Он позвал Елизавету Андреевну и других, кто оказался поблизости, и стал касаться прута и проволоки. И вдруг раздался этот ужасный громовой удар в то время, как он держал руку у проволоки и искры сыпались.
Все, кто был в комнате, побежали прочь, а Елизавета Андреевна стала его просить, чтобы он шёл в столовую: щи-де простынут. Михайло Васильевич ещё у машины помедлил, но искр стало уже мало, а Елизавета Андреевна всё звала, и он пошёл к столу. А тут прибежал от нас человек в слезах и в страхе, запыхавшись, и едва мог проговорить: «Профессора громом зашибло»…
Дверь распахнулась, в неё ворвался поток света, и вбежал Саша Хвостов, весёлый и шумный:
— Друзья, что вы сидите в потёмках? Я вам конфет привёз, у нас повар отлично их делает.
— Спасибо, — вполголоса ответил Косма.
Федя вздохнул и вытянулся на кровати. Потом, помолчав, сказал:
— Об отцовой смерти Михайло Васильевич писал: «Умер господин Рихман прекрасной смертью, исполняя по профессии должность. Память его никогда не умолкнет».
Глава четвёртая
Мише нравились все уроки, кроме танцев. Уж не говоря об арифметике, которую он больше всего любил, было очень интересно узнавать немецкие и латинские слова и, упорно добираясь до смысла, читать книги, которые раньше были непонятны. Но танцам Миша ни за что бы не стал учиться, если бы Михайло Васильевич не велел. Так как он был моложе всех, то его постоянно заставляли танцевать за даму, и приходилось, отставив грациозно маленький палец, придерживать фалду кафтана, будто юбку, отводить её в сторону и приседать.
— Глупое занятие! — пожаловался он Косме.
И Косма вполне ему сочувствовал. Сам он не ходил на танцы: посещение этих уроков было необязательно, и никто с него не взыскивал. А так как Косма не ходил в танцевальный класс, а три его друга ходили, то в комнате он оставался один и мог на свободе заниматься своей химией.
И вот однажды, когда учитель танцев наигрывал на маленькой скрипке, которую он приносил на уроки в кармане своего поношенного шёлкового кафтана, когда гимназисты прилежно выворачивали и вытягивали носки, вдруг раздался удар, будто выстрелила пушка. Все вздрогнули, остановились и прислушались. Но так как шум не повторился, то гимназисты снова начали вытягивать носки и плавно водить руками в воздухе, а учитель — пиликать на скрипке. И вдруг послышался крик:
— Горим!
Все выскочили и увидели, что Фаддей Петрович в сопровождении двух служителей бежит к спальням. Из-под дверей Мишиной комнаты тянулись тонкие струйки дыма. Дверь оказалась запертой, и служитель высадил её плечом.
Посреди комнаты Косма, сорвав одеяла со всех четырёх кроватей, пытался погасить пламя, охватившее его сундучок. Один из служителей выплеснул в огонь ведро воды, и пламя погасло, распространив удушливый чад. Одеяла, зашипев, превратились в кучи мокрой золы.
Фаддей Петрович распахнул окно. Он выпроводил из комнаты всех, кто в ней не жил, и послал служителя за Семёном Кирилловичем.
— Ты цел? — шёпотом спросил Федя.
— Кажется, — мрачно ответил Косма.
Фаддей Петрович посмотрел на него и ничего не сказал. Все ждали в молчании. Семён Кириллович вошёл быстрыми шагами, оглянулся, на что сесть — сесть было не на что, всё было в копоти, — и спросил:
— С чего началось?
Выяснилось, что Косма толок что-то в ступке, произошёл взрыв и загорелся сундучок. Пожар был пустяковый, а дыму потому столько, что Косма второпях рассыпал какие-то порошки.
— Один я не могу решить, — сказал Семён Кириллович и, уведя с собой Фаддея Петровича, вышел и запер снаружи дверь.
Косма бросился ничком на кровать и заплакал, спрятав лицо в подушку.
— Там грязно! — сказал Саша Хвостов.
Но Косма и без того был перемазан сажей и копотью, и в потрясении чувств ему всё было безразлично.
— Что будет? — в ужасе спросил Миша, осторожно присаживаясь у него в ногах.
— Неизвестно! — воскликнул Саша. — За это могут посадить в крепость, выпороть и сослать в Сибирь.
— В Сибирь не сошлют, — задумчиво возразил Федя, — но из гимназии исключат обязательно.
— Я не хочу! — закричал Косма и зарыдал в голос. — Я согласен и в Сибирь и в крепость, но я не уйду из гимназии!
— Как ты глупо рассуждаешь! — сказал Саша. — Уж если ты будешь в Сибири, то, значит, в гимназии ты уже не будешь.
Косма зарыдал ещё громче.
— Перестань, — сказал Федя. — Скажи спасибо, что тебя не убило.
— Лучше бы меня убило, — рыдал Косма, — только бы меня в гимназии оставили!
— Ему бы воды испить, — сказал, помолчав, Саша.
Но воды в комнате не было — Косма всю вылил, когда заливал из графина пожар.
Миша, перегнувшись в открытое окно, взял с карниза горсть снега и вытер Косме лицо. Тот стал ещё грязней, но немного успокоился. Саша и Федя отвернули простыни и присели на кроватях. Все молчали, только Косма изредка всхлипывал.
Время шло. За окном снег поголубел, потемнело, в окнах соседних домов зажглись огни. В коридоре послышались шаги и голоса гимназистов, спешивших к ужину. Кто-то дёрнул ручку двери, но чей-то голос неуверенно возразил:
— Его, наверно, нет здесь…
И опять стало тихо.
Было совсем темно, когда щёлкнул замок и вошли служители, неся зажжённые свечи. За ними в бархатном кафтане, в завитом парике, грозный и неузнаваемый, показался Михайло Васильевич. Он брезгливо оглянулся, и Фаддей Петрович мгновенно подставил ему неизвестно откуда появившееся кресло.
Косма вскочил и замер, судорожно глотая воздух. Михайло Васильевич минуту стоял неподвижно, и все молчали, ожидая взрыва страшного гнева. Потом, опустившись в кресло, Михайло Васильевич коротко приказал:
— Рассказывай.
Косма, то и дело прерывая свой рассказ плачем, заговорил о том, что он больше всего на свете любит химию, и как он украдкой занимается ею, и как его отец из последнего старается дать ему образование, и если теперь Коему выгонят, то отец этого удара не вынесет, и самому ему без гимназии лучше не жить. И пусть лучше его высекут до полусмерти и целый год кормят одним чёрствым хлебом, лишь бы только разрешили учиться дальше.
— Ничего этого не будет! — сказал Михайло Васильевич и нетерпеливым движением переставил светившую ему в глаза свечу. — Хороша любовь к науке! — вдруг закричал он. — Гимназию чуть не спалил! Негодный мальчишка! А ты знаешь ли, сколько трудов и денег стоило устроить гимназию и с какими мученьями я эти деньги выпрашивал! Ты хоть раз подумал, когда проделывал свои опыты, где будут учиться твои товарищи, которых ты едва не оставил без крова? Ты думаешь, им ученье не дорого? О чём ты вообще думал? — И он ударил кулаком по столу..
Миша, никогда не видевший Михайла Васильевича таким, в испуге посмотрел на окружающих. Толстое, доброе лицо Фаддея Петровича дрожало от волнения. Семён Кириллович был бледен и сжимал руки, будто удерживая себя.
Михайло Васильевич заговорил уже не так громко:
— Рассказывай, что ты знаешь по химии.
Косма, сперва заикаясь от страха, а потом увлекшись и всё смелее, начал говорить о том, что вычитал ему из своей книги старший гимназист, и о том, что он сам пытался проделать. Михайло Васильевич слушал внимательно, ни о чём не спрашивая. Когда Косма замолчал, он сказал:
— Эта книга устарела, да к тому же и не твоя и не по-русски написана. В воскресенье я пришлю тебе с Мишей другую книгу. Когда выучишь её, я позволю тебе заниматься в моей лаборатории. Пойди умойся и приведи себя в порядок. Тебя не исключат и даже не накажут. Но не смей делать самостоятельно опыты, пока я тебе сам не разрешу. — Михайло Васильевич повернулся к Фаддею Петровичу и приказал: — Велите здесь прибрать. Убытки отнесёте на мой счёт.
Он встал и величественно направился к выходу. Окружающие засуетились и поспешили за ним, унося кресло и свечи. Но в дверях он снова обернулся, сказал:
— Если это ещё раз повторится, ты узнаешь, каков я в гневе! — и вышел.
Инспектор, эконом и служители бросились за ним следом. В одно мгновенье комната опустела.
А Косма, по очереди обнимая друзей, твердил:
— Как я счастлив, братцы! Какой же я счастливый!
Глава пятая
В воскресенье, во время завтрака, служанка доложила:
— Шубный пришёл!
— Проси! — весело крикнул Михайло Васильевич.
Миша поднял глаза от тарелки, вспыхнув от радости, что сейчас увидит старого друга с письмом от матушки и с домашними гостинцами. При этом он с удивлением заметил, что Матрёша и Леночка быстро поправили чепчики.
«Вот глупые! — подумал он. — Станет Иван Афанасьевич на них смотреть!»
Но вместо неуклюжего, пахнущего солёным морем Ивана Афанасьевича вошёл очень красивый молодой человек. Его попросили к столу, и все снова принялись за еду, весело болтая о том, что в воздухе уже пахнет весной, морозов, пожалуй, больше не будет, а по улицам бегут ручьи и неизвестно на чём ездить — на колёсах или на полозьях. Только Миша, опустив ложку в тарелку, нетерпеливо глядел на дверь и не понимал, почему Иван Афанасьевич замешкался. Наконец, не сдержав досады, он спросил:
— А где же Шубный?
Все засмеялись.
Молодой человек повернул голову и, улыбаясь сконфуженному Мише, сказал:
— Здесь!
— Да вы, верно, не узнали друг друга, — сказал Михайло Васильевич. — Это Мишенька Головин, Марьи Васильевны сынок, а это Федот Иванович Шубный, сын Ивана Афанасьевича.
— Мишенька был так мал, когда я уехал, — сказал Федот Иванович, — что, конечно, не может меня помнить. А я не признал в цветущем отроке крохотного ребёнка, которого ласкал на Курострове…
После завтрака Михайло Васильевич предложил Шубному пройти в залу, обещав, что тотчас выйдет к нему, а Миша поспешил следом за Федотом Ивановичем.
В зале занавеси были прилажены иначе, чем обычно, посреди комнаты сооружён невысокий помост, а на нём стояло кресло. Напротив помоста Миша увидел мольберт с начатым портретом. Федот Иванович остановился перед ним и начал перебирать лежащие рядом кисти.
— Что я был бы без Михайла Васильевича!— вдруг сказал Федот Иванович, и его нежное лицо разрумянилось. — Никогда не пришлось бы мне прикоснуться к кистям, узнать сладкое волнение творчества. Резал бы из кости шкатулки да образки и торговал ими на базаре. Его пример вдохновил меня прийти в Петербург…
— Да, — перебил Миша, — и я бы, наверно…
Но Федот Иванович, не слушая его, продолжал:
— Паспорт у меня был краткосрочный, и уж время пришло возвращаться к себе в глушь, а я всё не решался ему показаться. Боялся, что он теперь, знаменитый и знатный, меня и на кухню к себе не допустит. Наконец набрался смелости, пришёл к нему и принёс его портрет, который я из кости выточил по известной гравюре и украсил по своему разумению. Он одобрил мой труд, обнадёжил меня добрым словом и тотчас все мои недоумения разрешил. Сперва он устроил меня во дворец истопником, чтобы я числился за дворцовым ведомством и меня не могли насильно выслать обратно в Холмогоры. А между тем, по его совету, я мог на лёгкой работе досыта насмотреться на редчайшие чудеса искусства, которые были собраны во дворце и каких я в другом месте не мог бы увидеть. А вскоре за тем он поместил меня студентом в Академию художеств и дал мне новое имя — «Шубин», которое я надеюсь прославить усердным трудом.
Вошёл Михайло Васильевич в густорозовом, расшитом крупными золотыми цветами кафтане с красными, тоже вышитыми золотом манжетами. На голове у него был новый, прекрасно завитой парик. Лицо свежевыбрито и напудрено. Он сел в кресло, а Миша, оробев, присел в уголок за спиной Федота Ивановича.
— Что ж, начнём! — сказал Михайло Васильевич.
Время шло незаметно, и портрет, уже раньше начатый, близился к своему завершению. Миша вслед за художником переводил глаза с живого лица на его изображение и вновь с портрета на натуру. Густой тон бархата бросал розовые отблески на лицо, и оно становилось всё живей, такое прекрасное и умное, такое молодое под седыми буклями пудреного парика! Голова свободным и гордым движением была несколько откинута назад, с наклоном к слегка приподнятому и выдвинутому вперёд правому плечу. Карие глаза пытливо и ясно смотрели вдаль.
Время шло. Низкие тучи закрыли небо, и свет стал желтоватым. Начал падать снег крупными, редкими хлопьями; они носились беспорядочно по воздуху и, падая, таяли. Незаметно стали сгущаться ранние мартовские сумерки. Миша, неотрывно смотревший на Михайла Васильевича, заметил, что он как будто начинает уставать. Чуть опустилось плечо, голова сильнее откинулась, под глазами легли резкие тени, нос удлинился и заострился, левый угол рта дрогнул и страдальчески приподнялся.
Миша громко вздохнул, и Федот Иванович, вдруг положив кисти, спросил:
— Михайло Васильевич, я вас утомил?
Михайло Васильевич резко выпрямился и, снова молодой, сильный, здоровый, улыбаясь, сказал:
— Ничуть! Я задумался о неотложных делах, ожидающих меня. Долго ли ещё сидеть?
— Почти окончено, — ответил Федот Иванович. — Я могу доделать в ваше отсутствие. Благодарю вас.
— Не на чем, — ответил Михайло Васильевич. — Оставайся обедать, поговорим об искусстве, вспомним Холмогоры. — Он вышел из зала, снимая по дороге парик.
Глава шестая
День был хмурый, падал и таял мокрый снег. Ветер выл и стучал по крышам ветвями дерев. Приехала карета за Сашей Хвостовым. Он добежал до неё, прыгая через лужи и разбрызгивая снег. С высокой подножки он крикнул Феде:
— Едем, я тебя довезу до твоего дома!
— Спасибо! — крикнул с крыльца Федя. — За мной брат зайдёт! Нам недалеко, добредём!
Потом ушли братья Рихман. У Космы не было родных в Петербурге. Воскресенья он проводил в гимназии и не отрываясь читал подаренную ему Михайлом Васильевичем книгу.
Сегодня за Мишей что-то долго не приезжали. Ои сперва посидел у себя на кровати, слушая слабые, печальные и фальшивые звуки, которые в дальней комнате извлекал из скрипки какой-то не взятый домой гимназист. Потом глядел в окно, за которым было так серо, что не разберёшь, небо то или вода. Потом не выдержал и спустился в залу, откуда была видна набережная и можно было заметить карету. В одиннадцать часов он пошёл обедать, но воскресный обед показался ему невкусным за почти пустым столом. Наконец, уже во втором часу, услышал он голос швейцара, кричавшего:
— За гимназистом Головиным карета!
Миша накинул плащ, выбежал и спросил кучера:
— Что случилось, Пантюша? Кто-нибудь болен? Дяденька, тётушка?
— А что им болеть? — сердито ответил Пантюша. — Барыня сами выбежали, велели запрягать. А я карету начал мыть — думал, уж никуда сегодня не поедем, — так они как закричат! Здорово закричали — видать, здоровые.
— А Михайло Васильевич?
— Третьего дня возил их в академию. А обратно вышли, лошадей отпустили, пешком пошли. Больной человек пешком не пойдёт.
Миша не стал спрашивать дальше, а поскорее вскочил в карету. Мутные капли стекали по стёклам. Миша прижался в угол, потом пересел в другой, потом подумал, что пешком он добежал бы скорее, но тут карета остановилась.
На крыльце его ждала Матрёша, беспокойная и небрежно одетая:
— Елизавета Андреевна не хотела за тобой посылать — думала, ещё больше волнений будет. Но Михайло Васильевич всё время тебя требует.
— Что случилось? — спросил Миша.
— Михайло Васильевич болен. Он в кабинете. Иди к нему.
Миша побежал к кабинету, но у дверей остановился, чтобы утишить биение сердца. Потом негромко постучал.
— Войдите! — ответил незнакомый хрипловатый голос.
Миша тихонько открыл дверь и вошёл. В комнате было полутемно, в камине горел огонь. Михайло Васильевич лежал на диване одетый; больше в комнате никого не было.
— Михайло Васильевич, вы заболели? — спросил Миша и поцеловал горячую, влажную руку.
— Кто же знал, что так выйдет, — ответил Михайло Васильевич. Голос был непривычный и плохо слушался его. — Третьего дня опять обозлили меня в академии. Я разволновался, накричал. Вышел — мне жарко. Думал, пройдусь — успокоюсь, остыну, ан простыл через меру, да расхворался… Что же ты так поздно? Я тебя давно поджидаю.
— Как карета приехала, я тотчас…
Миша сел на низкую скамеечку у дивана, и оба замолчали, глядя друг на друга и держась за руки. Потом Миша спросил:
— Михайло Васильевич, вот вы сейчас сказали, что ждали меня. Помните, когда я приехал, вы мне то же сказали, этими же словами. Почему вы тогда так сказали? Потому ли, что знали, что я приеду, или у вас была другая мысль?
— Конечно, я тогда знал и хотел, чтобы ты скорее ехал и подольше побыл со мной. И другая мысль у меня тоже была…
Он замолчал. Миша смотрел на него в ожидании, и Михайло Васильевич, подумав, заговорил:
— Быть может, ты поймёшь не всё, что я хочу тебе сказать, но у меня нет времени, чтобы отложить это до другого раза. У меня нет возможности ждать, пока ты подрастёшь. Если ты поймёшь хоть малую часть, остальное вспомнится тебе, когда придёт срок.
Он помолчал, выпил воды и снова заговорил:
— Когда Пётр задумал открыть в Петербурге академию наук, то многие удивлялись, зачем это нужно в стране, где дотоле ни наук, ни просвещения не было. И были такие, которые говорили иносказательно: напрасно ищете семян, когда земля, куда сеять, не приготовлена. Они хотели этим сказать, что зачем нужны учёные, когда грамотных людей почти нету. Но Пётр возразил, что если не удастся ему это дело закончить, то дети и внуки, пожалев о положенных им трудах, поневоле примутся и завершат.
Он опять замолчал и молчал так долго, что Миша уже подумал, не устал ли он и не заснул ли. Но Михайло Васильевич, вдруг приподнявшись, заговорил голосом глубоким, ясным и громким, какого Миша никогда у него не слышал:
— Нет ничего дороже родины! Ни слава, ни любовь к наукам — ничто родину не заменит. Презренны те, кто за деньги и вольготную жизнь покидают родную землю и вдали от неё ищут себе известности. Будь я таков, как иноземные учёные, занимайся я всю жизнь одной-единственной любимой наукой, слава бы моя была всемирна. И великие мои открытия не лежали бы погребены в пыли архивов, чтобы через двести лет кто-нибудь их вновь открыл, а были бы всему свету известны и эту одну науку беспримерно бы вперёд двинули. Но у меня никогда не было времени заняться одной наукой. Позорным я считаю заботиться о личной своей славе. Главней всего были мне слава и счастье моей родины. Я о своей славе и счастье не думал и никогда ни от какой работы не отлынивал.
Он передохнул и заговорил тише:
— Царь Пётр основал академию, чтобы просветить нашу страну, но иностранцам не было выгоды обучать наших людей, и они говорили: «Разве нам десять Ломоносовых нужны? Нам и один в тягость!» Но я говорю: нам нужны не десять, а сотни и тысячи Ломоносовых, чтобы Петрово дело принять и завершить. Я занимался всеми науками, чтобы в каждой наметить путь тем, кто придёт после меня. Я в каждой науке подготовил людей, которые примут дело из моих рук и будут знать, что они делают своё дело и как его делать.
Он перевёл блестящие глаза на Мишу и, будто только сейчас увидел его, улыбнулся, лёг удобней и продолжал:
— Вам будет легче, чем мне. Вас уже сейчас много. Каждый из вас будет заниматься лишь одной наукой. Никому не придётся поднимать такой тяжкий труд, какой я тридцать лет нёс на своих плечах. Вы все, мои ученики, — мои дети, а ты мне и по крови родной. Мы мало с тобой пожили вместе, но помни, Мишенька: не будь иноземцем в своей стране! Живи и работай не для себя, а во славу и счастье родины.
Миша вдруг заплакал и жалобно воскликнул:
— Михайло Васильевич, вы не умрёте!
— Ну конечно, сегодня ещё не умру, — сказал Михайло Васильевич и улыбнулся ему. — Ещё поживу немножко. Подойди поближе, мальчик, я тебя благословлю.
Миша склонил голову и почувствовал на своём лбу прикосновение больших горячих рук.
— Я клянусь! — сказал мальчик. — Всю мою жизнь отдам во славу и счастье родины!
Глава седьмая
Прошла неделя, а Миша не получал никаких известий о здоровье Михайла Васильевича. Он волновался и тосковал. Саша Хвостов пытался ободрить его:
— Нет вестей — хорошие вести! Случись что-нибудь, уж мы бы знали.
В следующее воскресенье, хотя это и был первый день пасхи, за ним опять не прислали. Между тем все в гимназии разъехались, и даже Косму взяли на все праздники какие-то знакомые его отца. Миша ходил по опустевшим залам растерянный и немного обиженный. Он не знал за собой никакой вины и не мог понять, как Михайло Васильевич, пусть даже больной, не захотел его видеть.
Во время обеда пришёл Фаддей Петрович, увидел, что Миша сидит совсем один за длинным пустым столом, сел против него, подпёр кулаками толстые щёки и стал жалостливо смотреть, как Миша ест.
Попозже он заглянул к нему в комнату и принёс немецкую детскую книжку с картинками, и Миша весь вечер просидел над ней, отыскивая знакомые слова и с удовольствием замечая, как много он уже знает.
Когда настало время спать, в комнату вошёл служитель, неся подмышкой свёрнутый войлок.
— Я у вас здесь ночевать буду, — сказал он. — Фаддей Петрович приказал. Чтобы вам одному не боязно было.
Миша очень обрадовался, но сказал:
— Вот уж, стану я бояться! Небось, не маленький!
Потом похвастал, что уже много знает по-немецки.
— Это вы правильно делаете, что учитесь, — похвалил служитель, расстилая свой войлок на полу около Мишиной кровати. — Вот останетесь сиротой, заботиться о вас некому будет, ученье и пригодится.
Миша испуганно посмотрел на него:
— Почему сиротой?
— Да так, зря я сболтнул, — ответил служитель. — Мало ли что может случиться. А вы уж и встрепыхнулись! Ложитесь-ка лучше, спать пора.
Оба легли, но Миша, поворочавшись, спросил:
— Ты про Михайла Васильевича ничего не знаешь?
— Что ж мне знать? Болеют они. А вы спите, не разговаривайте.
Второй день был ещё тоскливее, чем первый. Миша снова попробовал читать, но сегодня книжка его не радовала. Играть одному не хотелось, и, не зная, что ему с собой делать, он прямо после завтрака опять лёг на кровать. Долго лежал он, прислушиваясь, не придёт ли кто. Всё было тихо. Тогда, немножко всплакнув в подушку, он заснул.
Когда Миша проснулся, было совсем светло, и он не мог понять, наступило уже завтра или ещё продолжается сегодня и долго или коротко он спал. Он вскочил и выбежал из комнаты. Везде было пусто. Он сбежал с лестницы и с облегчением увидел, что швейцар, как всегда, сидит у дверей. Миша кинулся к нему.
— Куда все ушли? — крикнул он. — Какой сегодня день?
Швейцар с недоумением посмотрел на него:
— Чего вы испугались? Второй день пасхи сегодня. Четвёртое апреля.
В это время подъехала карета, и из неё вышел Семён Кириллович. Он был без шляпы, бледен, с покрасневшими глазами. Лицо его странно дёргалось. Увидев Мишу, он попытался что-то сказать, протянул руку со скомканным платком, но голос его не слушался. Наконец он проговорил:
— Михайла Васильевича не стало…
Глава восьмая
Когда после праздников мальчики вернулись в гимназию, Мише показалось, что жизнь опять входит в прежнюю колею. Друзья разговаривали с ним, опасливо избегая вспоминать Михайла Васильевича. Миша бледно улыбался их шуткам. Но когда Саша стал представлять в лицах, как Косма в гостях у попа объелся творожной пасхой, он не выдержал и рассмеялся. Саша гримасничал и разводил руками, изображая, как Косма накинулся на пасху, как попадья пыталась отодвинуть блюдо подальше, а испуганный поп возглашал: «О-о-о-отрок! Что-о-о творишь? Ло-опнешь!»
— Неправда! Всё неправда! — кричал Косма и лез драться к Саше, а Федя со смехом оттаскивал его прочь.
Снова начались занятия. Теперь уроки казались чересчур короткими и лёгкими. Миша быстро их выучивал и снова тосковал, забившись куда-нибудь в угол. Заметив это, Семён Кириллович попросил учителей задавать мальчику двойные уроки.
Теперь Мише хватало занятий на весь день, он учился с увлечением и в короткий срок догнал лучших учеников.
Май был жаркий. Мальчики играли во дворе, и постепенно Миша тоже начал принимать участие в их играх и развлечениях.
Как-то, в конце месяца, его вызвали к Семёну Кирилловичу. Миша не мог вспомнить никакой проказы, за которую заслуживал бы выговора, и, удивлённый, шёл за служителем. Войдя в кабинет, он увидел, что Семёна Кирилловича нет, а вместо него поднялись с кресел Матрёша и Иван Макарыч. В первую минуту Миша с трудом признал сестру. На ней было старенькое платье, из которого она успела вырасти, голова повязана белым платочком. Лицо было непривычно печальное и тихое.
— Прощай, Мишенька, — сказала она и низко ему поклонилась.
— Матрёша, что ты? — воскликнул Миша.
— Уезжаем мы, проститься пришли, — заговорил Иван Макарыч. — Подрядился я Матрёну Евсеевну к родителям доставить. Там она теперь нужней.
Миша молча смотрел на Матрёшу.
— Домой еду, — сказала она. — Придётся ли ещё свидеться?
— Почему? Почему? — повторил Миша.
— Здесь мне делать больше нечего, — печально сказала Матрёша. — Без Михайла Васильевича дом уже не тот, и мне в нём места больше нету. Иван Макарыч письмо получил из Матигор — у нас с тобой народился братец. Я его буду нянчить. Матушке буду помогать. А замуж если возьмут, крестьянствовать буду. — Она горько заплакала. — Мишенька, может и ты с нами поедешь? Иван Макарыч обоих бы довёз.
— Нет, — сказал Миша, — я останусь. Я Михайлу Васильевичу обещал, что буду учиться. Прощай, Матрёша, кланяйся всем. Матушку поцелуй, скажи — нельзя мне вернуться.
— Прощай, братец миленький! — сказала Матрёша и обняла его.
— Прощай! — ответил Миша и тоже заплакал. — Прощайте, Иван Макарыч! Скажите матушке — кланяюсь им низко, до самой земли.
Но когда Матрёша с Иваном Макарычем повернулись к дверям, он побежал за ними, крича:
— Матрёша, останься! Я кончу ученье, буду о тебе заботиться. Ты у меня вместо хозяйки будешь. Матрёша!
Но Матрёша, прикрыв лицо концом платочка, скрылась за дверью, а Иван Макарыч, обняв Мишу, сказал:
— Будь здоров! — и быстро пошёл за ней.
Как-то под осень Миша попросил у Семёна Кирилловича разрешения навестить старых друзей — Матвея Васильева и других. Семён Кириллович подумал и, дав ему служителя в провожатые, отпустил.
Миша шёл по знакомой набережной, и сердце у него билось от нетерпения; вдруг в двух шагах от дома он столкнулся с Матвеем.
— Мишенька! Ты куда? — воскликнул Матвей, обнимая его.
— Я к вам.
— К нам некуда, — хмуро ответил Матвей. — Нас тут уже никого нет. А о новой квартире ещё хлопочем. Пока живём где придётся. — И он рассказал Мише удивительную и печальную историю.
После смерти Михайла Васильевича всё в доме пошло по-новому.
Елизавете Андреевне не под силу было вести дела. Все мастерские закрыли, а мозаичную перевели в другое место. Мозаичные художники ещё некоторое время жили в своих комнатах, но Елизавета Андреевна беспрестанно жаловалась, что они её не слушаются и чинят ей беспокойство. Избегая ссор, художники подали просьбу, чтобы впредь им иметь жительство в другом месте.
— А Игнат Петров? — спросил Миша. — А остальные мастера?
— Никого не осталось, — ответил Матвей. — Ведь и Игнат Петров, и Андрей Никитин, и другие, хоть они и были оптики, механики и мозаичисты, а всё оставались крепостными, и теперь, когда нет уже их просвещённого благодетеля, когда оптическая мастерская закрыта и делать им в доме нечего, их отправили обратно в Усть-Рудицу, в деревню, где они теперь сохой землю пашут. Ведь ты, Мишенька, не знал — Игнат Петров очень был к рисованию способен. Кто знает, быть может он стал бы знаменитым живописцем. А теперь и талант погиб и жизнь пропала. Ах! — воскликнул он, гневно сжав кулаки. — Угораздило его родиться крепостным! Был бы он, как я, вольный человек, мы бы с ним вместе продолжали дело, которому Михайло Васильевич нас обучил.
Миша дальше не пошёл, а повернул обратно, и Матвей провожал его часть дороги.
* * *
Время шло. Миша учился. И хотя курс в гимназии был рассчитан на десять лет, его, четырнадцатилетнего, уже через пять лет допустили к занятиям в университете в числе лучших шести учеников. В то же время они должны были ещё посещать некоторые уроки в гимназии. Каждый из шести был назначен для занятий по избранному им предмету к кому-нибудь из академиков. Миша заявил, что чувствует в себе особенную склонность к физике. Косма Флоринский собирался усовершенствоваться в химии.
Они не были ещё студентами, но уже вышли из общества гимназистов. Чтобы гимназисты не беспокоили их в серьёзных занятиях, им был отведён особый флигелёк во дворе, где у каждого была отдельная комната. Им выдали шпаги, как полагалось студентам.
Глава девятая
— Миша, пляши! — закричал Косма, врываясь в комнату, и кинулся тормошить друга.
— Оставь, Косма! Какой ты необузданный! Формулу вычисляю, а ты перебил…
— Не убежит твоя формула! — И Косма принялся плясать по тесной комнате, задевая мебель. — Пляши, а то ничего не скажу! Миша, наша книжка вышла! Латинские комедии, которые мы переводили.
— Покажи!
— Вот! — Косма торжественно положил книгу на стол.
Миша с трепетом коснулся серой обложки и, открыв её, долго смотрел на титульный лист, на котором были напечатаны имена Космы, Саши, Феди и его.
— Очень странное чувство, — сказал он и взял книгу в руки, будто взвешивая её. — Такая лёгкая, а ведь это первый кирпич, который мы сами слепили.
— Что? — переспросил Косма. — Какой кирпич? Ты, Мишенька, на радостях заговариваться стал? А, понимаю! — вдруг воскликнул он. — Ты хочешь поэтически сказать, что это первый кирпич в храме нашей славы?
— Ничего ты не понял! Какие-то храмы славы… Чепуха!
— Нет, это очень приятно. Идёшь по улице, и все пальцами показывают: «Смотрите, это знаменитый Косма Флоринский. Такой ещё молоденький, а сколько мыслей на его челе!»
— Ничего ты не понимаешь! — повторил Миша. — За слоном ещё больше народа бегает и тоже пальцами тычут. Разве ты для этого работал?
— Я не понимаю, чего ты от меня хочешь? — обиженно сказал Косма, — Ты объясни.
— Ах, Косма, дружок, ну как ты не понимаешь? Я как увидел книжку, сразу подумал: вот была бы радость Михайлу Васильевичу увидеть наш первый успех! А потом я подумал: нужны ли народу латинские комедии, когда он ещё неграмотный? Косма, нам так легко с тобой было учиться — всё нам было готовенькое, а сколько людей, несравненно даровитей нас, погибают в темноте! Когда я у Михайла Васильевича в доме жил, там был мастер Игнат Петров… Такой жадный был к ученью. Где он теперь и жив ли? И сколько таких, талантливых, молодых, перед которыми все пути закрыты по их крепостному состоянию!
— Не в нашей власти освободить рабов, — хмуро сказал Косма.
— Но мы можем способствовать тому! — воскликнул Миша. — В просвещённой стране нет места рабству, и в нашей власти просветить страну. Михайло Васильевич обучил десятки и сотни людей. А мы, его ученики, обязаны его дело продлить — мы обучим тысячи. Михайло Васильевич этому жизнь отдал. Ах, Косма, подумай, как прекрасно это будет, когда взойдут посеянные им семена! Земные недра отдадут России свои богатства. Химия и физика откроют свои тайны и улучшат людское благосостояние. И уже не памятник царю, а строения, потребные народу, украсятся картинами и мозаиками. И русский стих, великолепней которого нет на свете, зазвучит в устах крестьянских мальчиков. О, Косма, какое поприще пред нами! Отдадим нашу жизнь, наши знания любимой родине, как сделал это Михайло Васильевич, как после нас сделают многие миллионы! Великое счастье всего, себя отдать родине, чтобы её слава росла безмерно! Он знал это счастье, он писал о нём.
Миша вскочил и, протянув вперёд руку, крикнул:
— Слушай!
Я знак бессмертия себе воздвигнул
Превыше пирамид и крепче меди,
Что бурный Аквилон сотреть не может,
Ни множества веков, ни едка древность.
Не вовсе я умру; но смерть оставит
Велику часть мою, как жизнь скончаю.
Я буду возрастать повсюду славой…
В 1776 году двадцатилетний Михайло Головин был избран в академию по кафедре физики и — случай небывалый до тех пор — произнёс свою вступительную речь не по-латыни, не по-немецки, а на русском языке.
Михайло Евсеевич Головин занимался, кроме физики, математикой, астрономией и кораблестроительным делом. Он написал для народных школ учебники по геометрии, механике и гражданской архитектуре.
Он умер профессором математики и академиком, сдержав данную Ломоносову клятву: отдать всю свою жизнь во славу родины.