Мне жалко людей, которые рано перестали верить в сказки, разлюбили зверей и птиц, забыли дорогу в детство.
Они редко припадают к незамутненному родничку далекого детства, чтобы смыть копоть обыденности, золотую пыльцу корысти, разъедающую сердце, и туман самообольщения, который плотной пеленой застилает глаза. Куда охотнее люди осуждают поступки своего детства, не замечая их чистоты и цельности. Они снисходительно посмеиваются, пожимают плечами и не пытаются разглядеть в своем детстве то первозданное, кристаллическое состояние души, которое утратили с годами.
Я часто имею дело с детьми, и мое собственное детство мне кажется не таким отдаленным. И я неожиданно для себя начинаю ощущать себя не взрослым человеком, а состарившимся мальчиком. Это странное состояние, радостное и грустное одновременно, неожиданно увеличивает в своем значении события детских лет. И рядом со мной все чаще появляется мой школьный товарищ Семин — Марк Порций Катон Старший.
Его двойник, живший во щтором веке до нашей эры в Риме, прославился тем, что всю жизнь, изо дня в день, упорно повторял:
«Карфаген должен быть разрушен!»
Мой друг не требовал разрушения Карфагена, и не потому, что этот прекрасный город был разрушен римлянами задолго до его рождения (в 146 году до нашей эры), — просто он был добрым малым. Однако имя римского цензора он носил с завидным достоинством.
— Пойди додумай. Зайдешь на следующей перемене.
— Подумаю, — буркнул Воробьев, хотя думать ему было нечего. — Зайду.
На следующей перемене «пасти» в дверях директорского кабинета уже не было: ее забили фанерой. Чистой, еще не исписанной словами и словечками. Воробьев постучал в фанеру.
— Подумал? — спросил директор.
— Подумал, — соврал Воробьев.
— Ты выбил стекло?
— Не-е!
Директор ударил рукой по крупу бронзовой лошади.
— Воробьев! Хоть раз в жизни признайся чистосердечно, тогда тебе ничего не будет.
Это был деловой разговор!
— Мать вызывать не будете? — поинтересовался мальчик.
— Не будем!
Воробьев устало посмотрел на директора — верить или не верить? — и решил рискнуть:
— Я выбил… Можно идти?
— Иди, — с облегчением сказал директор и почти с любовью посмотрел на Воробьева.
А Воробьев посмотрел на директора, как на соучастника в заговоре.
На этом история с разбитым стеклом могла благополучно завершиться, если бы Семин не был в душе Марком Порцием Катоном Старшим. В тот же день мой школьный товарищ открыл дверь с фанерой вместо стекла и с твердостью, с какой его римский двойник произносил: «Карфаген должен быть разрушен!», сказал:
— А Воробьев стекло не выбивал!
— Это что еще за новости?! — Рука директора оседлала бронзовую лошадь чернильного прибора.
— А Воробьев стекло не выбивал! — повторил Семин.
— Кто же, по-твоему, выбил?
— Не знаю.
— Вот-вот, — оживился директор, — не знаешь, а говоришь! Воробьев сам признался. Понятно?
— Понятно, — ответил Марк Порций Катон Старший. — А Воробьев стекло не выбивал.
Розовая голова директора поплыла по кабинету, как воздушный шарик.
— Воробьев говорит — выбил, ты говоришь — не выбивал! Кому прикажешь верить?
— Мне! — приказал упрямый римлянин.
Директор вспыхнул:
— Позвать Воробьева!
Позвали. Воробьев пришел.
— Ты выбил стекло?
— Я, — как по-заученному, выпалил Воробьев.
— Что ты на это скажешь, Семин? — победоносно спросил директор моего школьного товарища.
— Он врет! — ответил Семин.
— Какой ему резон врать? Если бы он отпирался, тогда другое дело. Но он признается. Не вижу логики!
— Он врет! — повторил Семин, который видел логику.
— Отстань ты! — лениво буркнул Воробьев и тайком погрозил Семину кулаком, — Я выбил.
— Теперь ты убедился? — Директор торжествующе трепал по холке бронзового коня.
— А Воробьев стекло не выбивал!
— Во-он! — тихо сказал директор, и его розовая голова стала пунцовой.
Так была упущена еще одна возможность раз и навсегда покончить с выбитым стеклом. История продолжалась.
В классе шел сбор, посвященный сбору колосков в подшефном колхозе. Все шумно обсуждали колоски. Спорили. Брали обязательства. Мой товарищ поднял руку.
— Обязуюсь собрать мешок колосков, — сказал он и тут же добавил: — А Воробьев стекло не выбивал!
— Какой Воробьев? Какое стекло? — растерялась вожатая. — Ведь мы говорим о колосках!
— Так я и говорю о колосках, — сказал Марк Порций Катон Старший. — А Воробьев стекло не выбивал.
— Выбил, — мрачно сказал Воробьев: он был верен уговору, держал слово.
— Ну конечно, выбил, — подхватила вожатая, — а колоски…
— Не выбивал, — стоически повторил двойник римского цензора.
— Семин, ты говоришь не на тему, — огорчилась вожатая. — Не срывай сбор, посвященный сбору…
— Я за колоски! А Воробьев стекло не выбивал!
На вечере самодеятельности Семину поручили читать стихотворение Пушкина «Вьюга». Он вышел на сцену, заложил руки за спину, привстал на носочки и объявил:
— Стихотворение Александра Сергеевича Пушкина «Вьюга», — потом еще выше привстал на носочки и выдохнул: — А Воробьев стекло не выбивал!
Он произнес эту фразу горячо и вдохновенно, как строку пушкинского стихотворения. Зал загудел. Засмеялся. Захлопал.
А Марк Порций Катон Старший смотрел в темный зал и широко улыбался. Он думал: ребята хлопают, шумят и смеются потому, что согласны с ним. Он вдохнул поглубже и радостно стал читать стихотворение:
Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя;
То, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя…
В зале стоял гул, шумели, но он не слышал шума, он читал с душевным жаром, и ему казалось, что пушкинские строки подтверждают его правоту. Директор, сидящий в первом ряду, поднялся со стула и пошел прочь, сказав, чтобы Семина немедленно прислали к нему.
Прямо со сцены Семина подвели к дверям директорского кабинета.
К тому времени фанеру уже успели исписать и изрисовать вольностями, ее пришлось выкинуть. На ее место вставили толстое шершавое стекло, как бы покрытое морозным инеем. Семин постучал в новое стекло. Вошел.
— Долго это будет продолжаться? — спросил директор.
— Что… продолжаться? — спросил мальчик.
— «А Воробьев стекло не выбивал»! — голосом Семина произнес директор.
Семин немного подумал и тихо сказал:
— Всегда.
Тогда директор положил обе руки на спину бронзовой лошади и сказал:
— Среди древних римлян тоже встречались чудаки. Калигула, например, мечтал сделать своего любимого коня консулом и приводил его в сенат. А цензор Марк Порций Катон Старший все речи в сенате начинал словами: «Карфаген должен быть разрушен!», но так и не дожил до того дня, когда римляне смели с лица земли этот прекрасный город. Кто же ты? — спросил директор моего школьного товарища Семина. — Калигула или Марк Порций?
И мой друг, не моргнув глазом, ответил:
— Марк Порций Катон Старший.
Он стоял перед директором в потертой курточке, в ботинках со сбитыми каблуками, маленький, щуплый, так не похожий на могущественного римлянина в просторной тоге, как бы сшитой из двух простыней. Но в своей гордой непреклонности он был похож на своего древнего двойника. Римский цензор требовал мести — мой друг хотел справедливости, поэтому был выше цензора на целую голову.
С этого момента в нашей школе не стало Семина, а появился Марк Порций Катон Старший. Его только так и называли. А он всюду и везде — на пионерских сборах, на классных собраниях, на встречах с любимыми писателями — повторял свою неизменную истину:
«А Воробьев стекло не выбивал!» Сперва на него сердились, с ним спорили. Потом привыкли и стали воспринимать его слова как шутку.
Прошли годы. Уже давно ребята из нашего класса перестали бить стекла. А самый главный стеклобой Воробьев отпустил усы — жиденькие, рыжие усишки и очень гордился ими. Холил и лелеял…
Наступил выпускной вечер. Все пришли в школу нарядные, возбужденные. Очень шумели, чтобы заглушить грусть. Все произносили речи, как взрослые. Учителя тайком смахивали с глаз слезу и говорили, что лучше нас не было и не будет. И вот тогда «средь шумного бала» неожиданно поднялся наш Марк Порций Катон Старший и сказал:
— А Воробьев стекло не выбивал!
Все засмеялись, решили, что теперь-то это шутка. И ждали, что наш римлянин тоже засмеется. Но на его лице не было лучиков смеха:
глаза смотрели напряженно, а сам он был очень серьезен, И все почувствовали, что он не шутит. На прощальном вечере у него оставалась последняя возможность доказать свою чудаковатую правоту.
— Честное слово… не выбивал…
Его голос дрогнул. Пальцы на руках задвигались: он пытался сжать их в кулак, а они, как на пружинках, распрямлялись. Ребята притихли, а наш маленький директор с розовой безволосой головой спросил:
— Послушай, Семин, чего ты добиваешься?
— Правды, — сказал Семин.
— Это было так давно…
— У правды не выходит срок.
— Но правда эта выеденного яйца не стоит, Маленькая правда.
Мой друг твердо посмотрел в лицо директору и сказал:
— Правда не бывает маленькой. Правда всегда большая. Меня так дома учили. Стоит один раз изменить правде, и тогда уже не остановишься… Воробьев стекло не выбивал!
И тогда поднялся Воробьев и, прикрывая усы ладонью, словно стесняясь их, сказал:
— Не выбивал. Я в тот день в футбол гонял на соседнем дворе.
А в школе меня не было.
— Кто же выбил злосчастное стекло? — вырвалось у директора.
— Если по правде, то я, — сказал длинный парень, за свой рост прозванный «Верстой».
Так закончилась эта малозаметная история. Но все собравшиеся в актовом зале вдруг почувствовали облегчение, словно после тяжелого знойного дня припали губами к холодному роднику.